Кстати, вернувшись домой, сейчас же закройте кабинет на ключ, никого туда не впускайте и не входите туда сами.
Баранова в точности обещала выполнить мое требование и действительно его выполнила, судя по тому, что ни единой газетной строчки об этом сенсационном происшествии не появилось в течение довольно долгого времени.
Заинтересовавшись оригинальностью дела, я энергично принялся за розыск. Загримированным присутствовал я на панихиде и задержался в квартире, дав уйти всем посторонним. Я лично произвел самый тщательный осмотр как всего помещения вообще, так и гроба и кабинета в частности, но ровно ничего сколько-нибудь наводящего на след мне обнаружить не удалось: ни одного принадлежащего ворам предмета, ни одного оттиска пальцев на чем бы то ни было. Очевидно, наглые и опытные преступники работали в перчатках.
Единственное обстоятельство, остановившее на себе мое внимание, была очевидная осведомленность воров о месте нахождения ценностей: не только ни одна комната, кроме кабинета, не была тронута, но и в самом обширном кабинете целый ряд хранилищ остался неприкосновенным, и пострадали лишь стол и дубовый шкаф в углу, о коих упоминалось выше. Было сильно похоже на то, что кто-то осведомил воров о подробностях домашнего порядка.
Покончив с осмотром, я обратился к Барановой:
– Скажите, у вас не может быть подозрений о причастности Егоровны к этому делу?
– Что вы, что вы! Господь с вами! – замахала она на меня руками. – Егоровна – мой верный друг, душой за меня всегда болеет, при мне неотлучна и не то что родных или друзей, а и знакомых, окромя меня, никого не имеет.
Подумав, я спросил:
– А что скажете вы насчет вашей кухарки, уехавшей в Коломну?
– Да что? Матрена – баба хорошая, живет у меня десятый год, ни в чем не замечена, дело свое справляет хорошо. Одно только – болтлива, как сорока, да со двора любит отпрашиваться.
– Куда же она ходит?
– Господь ее ведает; говорит, что к родне, а я не интересуюсь.
– Вот что мы с вами сделаем, – сказал я Барановой, – продолжайте держать с Егоровной и сыном вашим в секрете не только вмешательство полиции в это дело, но и самый факт случившейся покражи. Боже упаси, не сообщайте ничего и вашей Матрене. Кстати, когда она приезжает?
– Да жду ее завтра утром.
– Прекрасно. Ваше дело до того заинтересовало меня, что я желаю лично допросить вашу Матрену, но хочу при этом сделать так, чтобы она не подозревала ни о допросе, ни о моей служебной роли. Для этого мы сделаем так: послезавтра вечером я являюсь к вам в качестве страхового агента, у коего в свое время была якобы застрахована жизнь вашего покойного мужа. Вы расскажите поярче вашей кухарке о том, как много зависит от меня ускорить выдачу вам страховой премии, о том, какой нужный я для вас человек, и т. д. Приготовьте хотя бы и самый скромный ужин, но непременно в несколько блюд, словом – с частой переменой тарелок, чтобы по возможности дольше и чаще видеть прислуживающую Матрену, Баранова обещала исполнить все в точности.
В этот же день заезжал к ней мой полицейский фотограф и, привезя в круглой коробке, под видом венка, фотографический аппарат, сделал несколько снимков с гроба. Эти снимки были разосланы по всем гробовщикам Москвы, вместе с требованием сообщить, не у них ли изготовлялся за последние два дня означенный гроб, и если да, то кем из заказчиков был он взят из мастерской.
Подробное описание украденных драгоценностей, а их имелось, по словам Барановой, на тридцать тысяч, было дано всем ювелирным магазинам Москвы, равно как и номера похищенных процентных бумаг, найденных в записной книжке покойного, посланы во все кредитные учреждения Империи.
Для очистки совести я послал даже местного надзирателя в Новодевичий монастырь, но, как и следовало ожидать, результатов никаких не получилось: искомой по приметам монашки там не оказалось.
Все эти меры, казавшиеся вполне необходимыми, однако не пригодились мне. Дело раскрылось довольно неожиданно и просто.
Пропустив день похорон, я, как это было условлено, вечером явился к Барановой в не очень элегантном пиджаке и розовом галстуке. Матрена, получившая, очевидно, соответствующие указания, крайне приветливо меня встретила и, снимая с меня пальто, заботливо справилась:
– Что, сударь, поди, промокли? Дождь-то, дождь-то какой!
Просидев с хозяйкой и Егоровной с часок в гостиной, я был приглашен в столовую поужинать чем Бог послал. Послано было Господом немало, и стол Барановой ломился от расставленных яств и питий. Матрена, подперев голову рукой, умильно взирала на стол и хозяев. Первую рюмку я выпил за упокой души усопшего, сказав:
– Вот жизнь человеческая! Сегодня жив, здоров, полон сил, а завтра и всему конец.
Матрена тихо всхлипнула.
– Да, – сказала Баранова, – все покойничка жалеют, как родного. Да вот хоть бы Матрену взять в пример: что он ей? не родственник какой, а как вчера убивалась на похоронах!
– Да, – сказал я, – хорошо еще, кто при своем капитале живет, тому хоть жизнь в удовольствие, а помрет – так опять таки честь честью похоронят. Не то что наш брат: бегаешь, работаешь, страхуешь других, а самого себя – не то чтоб застраховать, а и гроба, поди, не на что будет купить. Вот нынче все так дорого стало.
– Это вы справедливо изволите говорить, сударь! – сказала Матрена. – Ни к чему доступа нет. Вот хотя бы и гробы, за сосновый неказистый 15 целковых требуют, а ежели дубовый, да попредставительней, то и полсотни, а то и более отваливай.
– Ишь, кухарочка-то ваша – на все руки молодец, – обратился я к Барановой. – Не только цены на продовольствие в точности знает, но и по части гробов специалистка.
– Да как же не знать-то мне, барин, коль племянник мой весь прошлый год у гробовщика работал?
– Ну, что ж, Матреша? Коль помру – протекцию окажете и от племянника гроб подешевле достанете?
– И рада бы услужить, – отвечала она простодушно, – да не смогу: племянник мой давно уже ушел от гробовщика, опосля служил на заводе, потом приказчиком, а ныне второй месяц без работы ходит.
– Что же он у вас такой неуживчивый?
– Да не ндравится ему сидячая служба. Мне бы, говорит, ходить по городу да видеть людей.
– Это он верно говорит, – сказал я поощрительно, – что может быть скучнее сидячего дела?
Выпив еще стакан вина, я, симулируя легкое опьянение, откинулся непринужденно на спинку стула и проговорил:
– Вот что я вам скажу, Матреша: я хоть человек и не богатый, а, однако, вкусно поесть люблю. Вы, честное слово, разуважили меня своей стряпней, и я хочу отблагодарить вас, как могу. Устрою-ка я вашего племянника к нам в страховые агенты, нынче у нас и вакансия имеется. Дело как раз по нем, – не сидячее. На первых порах жалованья 40 руб. положат да процентные отчисления за застрахованных. Одним словом, – работать будет, до сотни выгонит в месяц. Пять лет тому назад и я с этого начал, а нынче, слава Тебе Господи, больше 200 зарабатываю.
Обрадованная Матрена поставила передо мной тарелку с чудовищной порцией индейки:
– Заставьте, сударь, за себя век Бога молить, похлопочите за моего племянничка, а то сегодня утром я забегала к нему, поклоны передала да гостинцы из деревни, он мне говорит: «Ежели я, тетенька, за эти три дня не подыщу места, то и махну в деревню, там прокормиться легче».
Пригубив еще рюмку, я задумчиво сказал:
– Одно только в нашем деле нужно: чтобы человек был толковый, хорошо грамотный и чтобы физиономию имел эдакую приветливую, обходительную; чтобы умел к клиенту подойти и уговорить его.
– За этим дело не станет: мой Николай – разбитной малый, кончил городское училище и сам мужчина хоть куда: высокий, статный, красивый.
Я спросил как бы невзначай:
– Блондин или брюнет?
Матрена слегка помялась и конфузливо ответила:
– Нет, извините, он у нас рыжий.
– Егоровна, принеси-ка мне валерьянки с моей полочки, – сказала Баранова, – а то что-то сердце все колотится.
Я, как ни в чем не бывало, продолжал:
– Что ж, и рыжий цвет волос недурен, а к тому же у рыжих и цвет лица всегда хороший.
– Сущую правду изволите говорить, барин, и племянник мой румян, как красная девица.
– Ну, так ладно, Матреша! – сказал я. – Завтра же напишу вашему племяннику, а то, пожалуй, лучше и сам заеду, если по пути будет. Ведь не на краю же города он у вас живет?
– Какой там! Здесь близехонько, на Юшковом переулке, дому номер 4. Как войдете со двора, направо стоит деревянный флигель, а на нем вывеска «Столярная мастерская». В этом флигельке живет столяр да брат его с женой, племянник же снимает у них комнатушку.
– А звать-то как? Как спросить вашего племянника?
– Николай Семенов Буров.
– Ладно, не забуду и часика в 2-3 заеду.
Докончив ужин и посидев еще с полчаса, я распрощался с Барановой и Егоровной. Матреша, помогавшая мне надевать пальто, еще раз рассыпалась в благодарностях и заявила, что рано утром сбегает предупредить племянника о моем посещении.
Я вернулся к себе на Гнездниковский. Часов до 2 ночи я разбирался в срочных поданных мне рапортах, а затем, усадив 4-х агентов в свой автомобиль, я помчался на Юшков переулок. Без труда нашли мы флигель столяра, стуком разбудили его обитателей и врасплох предстали перед ними.
– Мы к вам с кладбища, – сказал я, – прямо от купца Баранова, прислал он поклоны и тебе, рыжий гробовщик, и тебе, читавшей над ним монахине, и тебе, лысоголовому покойнику, – обратился я к столяру.
Они растерянно переглянулись.
– Ну, где тут у вас запрятаны бриллианты и процентные бумаги покойного?
Как по команде, все четверо скорчили удивленные лица и в одно слово спросили: «Какие?»
– Какие? Не знаете? Ну, ладно, поищем.
Мои люди принялись за обыск. Часа три возились они в квартире и, наконец, обнаружили небольшой кожаный мешочек, висящий на длинной проволоке в трубе от печки. В нем оказались похищенные бриллианты. В соломенном тюфяке рыжего племян ника были обнаружены и процентные бумаги. В углу, в соре, были найдены куски белого глазета. Запираться являлось бесцельным, и мошенники покаялись. Гроб, оказывается, они сколотили сами, лег в него лысый столяр, рыжий же с братом столяра отнесли его к Барановой. Роль монахини выполняла жена брата.
Когда в 7-м часу утра мы выводили арестованных из дому во двор, то натолкнулись на Матрену. Завидя это печальное зрелище, она сильно удивилась и напугалась, но узрев меня и услышав распоряжения, мной отдаваемые, она прямо окаменела.
Выходя на улицу, я обернулся на Матрену: она все не шевелилась, разинутый рот, широко раскрытые глаза провожали меня.
Иногда и теперь мне кажется, что Матрена все продолжает стоять на том же на том же месте и поныне.
ЛОЖНАЯ ТРЕВОГА
Случай, о котором я хочу здесь рассказать, произошел в самом начале девятисотых годов.
Я в качестве помощника заменял начальника Петербургской сыскной полиции В. Г. Филиппова, находившегося в то время в отпуску. Однажды докладывают мне, что какой-то господин желает меня видеть по срочному делу.
– Просите!
В кабинет вошел молодой человек, благообразного вида, хорошо одетый. Скорбное выражение его лица меня сразу поразило; какая-то неподвижность в воспаленных глазах, морщинка печали между бровей, потрескавшиеся сухие губы – словом, такие лица мне приходилось наблюдать либо у глубоко потрясенных горем, либо у людей несколько суток подряд не спавших.
Он тяжело опустился в предложенное кресло и тотчас же заговорил:
– Я приехал к вам по весьма грустному и совершенно интимному делу. У меня пропала жена. Я именно настаиваю на выражении «пропала», так как она не сбежала и не уехала от меня с кем-либо, а просто-таки исчезла в одно печальное утро.
Я удивленно поднял брови; он продолжал:
– Не удивляйтесь, я сейчас вам все объясню. Конечно, о самом факте исчезновения жены не может быть секрета, об этом уже знает вся родня и немалая часть наших друзей и знакомых; но тут имеются подробности, о каковых я буду вынужден вам упомянуть, усиленно прося вас о сохранении их в тайне.
– Об этом вы можете не беспокоиться. Расскажите, пожалуйста, возможно подробнее, как произошло это грустное событие, не упуская ничего, так как иной раз и несущественная на первый взгляд деталь дает ключ к искомой разгадке.
Мой посетитель, по врученной им мне карточке оказавшийся Александром Ивановичем Рыкошиным, принялся рассказывать.
– Пять лет тому назад я окончил училище правоведения и начал службу в Министерстве юстиции. Разделавшись со школьной скамьей и начав свободную самостоятельную жизнь, я со свойственным молодости пылом жадно набросился на всевозможные столичные удовольствия и, строго говоря, в течение добрых трех лет, что называется, прожигал жизнь. Чуть ли не все вечера я проводил в излюбленном мною «Аквариуме», где положительно каждая собака меня знала. Однако в конце третьего года со мной случилось то, что обычно случается с людьми. Я встретил девушку моего круга, полюбил ее и вскоре женился. Тут для пользы дела я попытаюсь вам изобразить возможно точнее тип моей жены, отбрасывая, поскольку сумею, всякую к ней пристрастность. Мимочка (мою жену зовут Мария Александровна) принадлежит к тому сравнительно редкому сорту женщин, который наиболее близко подходит к моему идеалу. Воспитывалась она в Смольном институте, обожает цветы, танцы, шоколад миньон; духовной пищею ее являются по преимуществу французские романы. Она беззаботна, легкомысленна и о жизни, разумеется, не имеет ни малейшего представления. Огорчения не оставляют в ней глубокого следа.
Всегда она свежа и весела, как майское утро, и, конечно, так называемые проклятые вопросы не смущают ее покоя. Выходя замуж, она была увлечена мною со всем свойственным ей обожанием и пылом. Первые месяцы нашего супружества протекли, как и полагается, вне времени и пространства. Прошлым летом я брал отпуск, и мы совершили с ней очаровательную поездку в Крым, прожили мы там два месяца, обзавелись кое-какими новыми знакомствами, затем вернулись в Петербург, где и провели всю зиму.
В этом году я не смог взять отпуска; но, не желая оставлять Ми мочку в душном раскаленном городе, я нанял ей дачу в Новом Петергофе, куда она и переехала еще в мае месяце. Аккуратно, каждую субботу, я приезжал к ней и оставался в Петергофе до понедельника. Однако должен вам покаяться, что поведение мое по отношению жены было небезупречно. Оставшись на летнее время в Петербурге один и зажив снова, так сказать, на холостую ногу, мне захотелось тряхнуть стариной, и я снова зачастил в «Аквариум». Все шло гладко весь июнь. Как вдруг в начале июля, точнее говоря, три дня тому назад, довольно неожиданно приезжает Мимочка в город для какой-то примерки нового летнего платья и говорит мне:
– Знаешь, Шура, я решила остаться до завтрашнего утра, а сегодня вечером ты свези меня в «Аквариум». Я бы хотела посмотреть, что это такое. Я так много слышала и от Фифи, и от Зизи (ее подруги по институту), что меня положительно разбирает любопытство.
Я так и подпрыгнул. Напрасно принялся я уговаривать ее, выставляя ей всякие существенные и несущественные доводы, но нужно знать мою Мимочку: чем больше противоречишь ей, тем страстнее настаивает она на своем. В результате Мимочка расплакалась, растопалась на меня ножками и поклялась отравиться, если я не исполню ее требования. Сами понимаете, что оставалось делать!
– и он широко развел руками. – В результате в двенадцатом часу ночи с сжатым сердцем и Мимочкой подъезжал я к «Аквариуму». Едва мы вошли в ворота сада, как со всех сторон меня почтительно приветствовали швейцары и лакеи. Я старатель но делал удивленное лицо, отвечая на их поклоны. Мимочка на меня подозрительно покосилась и сухо сказала: «Ты, Шура, здесь словно у себя в департаменте! Все тебя знают, все тебе кланяются».
Я пробормотал нечто невнятное, что-то со ссылкою на прежние холостые времена. Мимочка промолчала. Но судьба меня решительно преследовала. На повороте какой-то аллейки, словно из-под земли, вдруг вынырнула Шурка Зверек, одна из петербургских див, и принялась меня радостно приветствовать ручкой. Мимочкины пальчики впились в мою руку. «Черт знает что такое! – сказал я громко. – Пьяна как стелька и принимает меня, очевидно, за другого». И на этот раз Мимочка удовлетворилась.
Проходя мимо открытой веранды ресторана, Мимочка непременно пожелала поужинать. Я было попытался отговорить ее, но Мимочка категорически мне заявила, что, в случае отказа, немедленно и публично разрыдается. Я, разумеется, уступил, но чтобы выиграть время, предложил ей поужинать после дивертисмента и повлек ее в так называемый «железный» театр. Тут я преследовал две цели: мне казалось, что в театре я буду более защищен от случайных встреч, а кроме того, успею в антракте сбегать в ресторан и оставить за собой столик в углу за колонной, подальше от нескромных и любопытных взоров.
Мимочка потащила меня в первый ряд, в середине которого мы и заняли места. Прижимаясь к Мимочке, я боязливо покосился направо и налево и с тоскою заметил несколько размалеванных, увы, чересчур знакомых лиц. Я, разумеется, не помню программы, не до нее мне было! Но Мимочка, впервые в жизни присутствуя в шантане, была в восторге и чуть не хлопала в ладоши. «Смотри, Шура, какая душка эта в „бебе“. „Ну и бесстыжая!“ – сказала она про какую-то шансонетку, пропевшую, задравши ноги, какой то куплет, вроде:
Люблю мужчин я рыжих,
Коварных и бесстыжих…
Едва дождавшись антракта, я полетел заказывать столик, рекомендовав Мимочке сидеть на месте и отнюдь одной никуда не выходить. Пробыл я недолго и вернулся к Мимочке с несколько облегченным сердцем. На мое радостное заявление, что столик оставлен, Мимочка реагировала довольно неожиданно и своеобразно:
«Вези меня сию же минуту домой, негодяй!» Не пытаясь получить объяснение и изобразив на своем лице приветливую улыбку, я кренделем подставил руку Мимочке и вышел с ней из зала. Но в этот вечер, повторяю, мне решительно не везло, словно все сговорились против меня. При выходе из сада дурак швейцар, любезно приподняв фуражку, осведомился: «Прикажете, Александр Иванович, крикнуть Михаилу?» И, не дождавшись моего ответа, завопил во всю глотку: «Михайло, подавай для Александра Ивановича!»
Обычно возивший меня лихач осадил серого в яблоках, и мы с Мимочкой тронулись. Слезам, упрекам, крикам не было конца!
Оказалось, что, едва я оставил Мимочку в театре, как справа к ней подлетела девица и сказала: «Ты, я вижу, здесь новенькая, так вот тебе мой совет: не марьяж ты этого Шурку, все равно ничего у тебя с ним не выйдет. Он тут чуть ли не каждый вечер хороводится с Шуркой Зверьком». Когда я стал оправдываться и нести какую-то ерунду, Мимочка окончательно потеряла самообладание, истерично взвизгнула и закатила мне пощечину. А тут, как на грех, вздумалось этому болвану Михаиле, слышавшему одним ухом нашу ссору, выразить мне вдруг свои дурацкие соболезнования.
Повернувшись вполоборота и покачав головой, он выпалил: «Эх, Ляксандра Иванович, много мы с вами за это время бабья разного поперевозили, а эдакой ядовитой еще ни разу не попадалось!»
Трудно передать то состояние, в котором я довез Мимочку до дому. Дома истерики, крики, слезы продолжались до позднего утра; наконец, Мимочка, обессилев, как показалось мне, уснула. Я, чуть дыша, вышел из комнаты, прошел к себе, разделся и, с наслаждением опустившись в ванну, принялся обдумывать свое пиковое положение. Но сколько я ни думал, ничего утешительного не приходило на ум. «Черт знает что такое! – бормотал я. – Ведь осенила же Архимеда гениальная мысль в ванне, неужели же я не разрешу удовлетворительно столь обычного житейского казуса?!»
Увы, кроме банального приема, практиковавшегося еще нашими дедами в подобных случаях, я ничего изобрести не мог. Короче говоря, я решил отправиться к Фаберже и купить Мимочке давно нравившееся ей кольцо. Одевшись, не торопясь, я на цыпочках прошел в прихожую и вышел на лестницу. Но каково было мое удивление, когда швейцар Иван, здороваясь со мной, сказал: «А барыня минут десять тому назад как вышли-с!» – «Куда вышли?»
– «Не могу знать, сели на извозчика с чемоданчиком в руках и уехали-с».
Как сумасшедший, вбежал я обратно в квартиру и убедился в Мимочкином отсутствии. Прислуге она ничего не сказала и распоряжений никаких не оставила.
Первой моей мыслью было, что Мимочка отправилась в Петергоф, и я полетел на Балтийский вокзал. Но, продежурив на нем больше часу и пропустив три поезда, я Мимочки не заметил. Тут же с вокзала я позвонил по телефону и на Петергофскую дачу, и к себе на квартиру, но результаты были те же. Я кинулся ко всем знакомым, но никто не видал Мимочки. Побывал я в Царском, Павловске, Гатчине и Ораниенбауме, словом, у всех тех, куда, по моему мнению, могла скрыться Мимочка, но нигде ее не было.
Наконец, я послал телеграмму в Новгородскую губернию, в имение ее родителей, и вместо ответа, сегодня утром, ко мне пожаловали приехавшие оттуда мои тесть и теща. Им пришлось вкратце и по секрету рассказать о нашей эскападе в «Аквариум». Горе стариков не поддается описанию, а так как характер моей тещи оставляет желать многого, то в результате, назвав меня мальчишкой, ослом и убийцей, она немедленно направила меня к вам. Впрочем, по всей вероятности, вы увидите их обоих сегодня же, и я заранее прошу вас меня извинить за те неприятные минуты, что, конечно, доставит вам эта потрясенная и невыдержанная женщина…
Начались поиски Мимочки, был обшарен весь Петроград, запрошен Московский адресный стол, но следов никаких. Конечно, Мимочка не рисовалась мне натурой героической, и я не предполагал самоубийства, но тем не менее все трупы молодых женщин, извлеченных за это время из Невы, Фонтанки и прочих водных бассейнов, все трупы повесившихся, застрелившихся и отравившихся аккуратно сличались с Мимочкиной фотографией, переданной мне ее мужем. Прошла неделя, другая, третья, но Мимочка как в воду канула. Я близко принял к сердцу это дело, так как образ Мимочки мне рисовался почему-то в необыкновенно привлекательных тонах. Мне было жаль этой почти девочки, столь грубо познавшей житейскую грязь.
Рыкошин говорил правду: Мимочкина мать оказалась не только «динамитной тещей» (выражение нашего талантливого публициста А. Яблоновского), но и вообще «динамитной» женщиной. Чуть ли не ежедневно, пока шел розыск, она бомбой влетала ко мне в кабинет и либо потрясала воздух громкими рыданиями, ломая руки и рвя на себе волосы, либо с саркастическим смехом принималась мне доказывать, что петербургская сыскная полиция ломаного гроша не стоит, праздно коптит небо и состоит сплошь из чудовищно холодных и бессердечных людей.
За это время бедный Рыкошин заметно осунулся и даже легкая седина подернула его волосы.
Но вся эта история, казавшаяся трагедией, вдруг разрешилась самым неожиданным и благополучным образом.
Однажды, как-то утром, примерно месяц спустя после исчезновения Мимочки, влетает ко мне в кабинет радостный, ликующий Рыкошин и, потрясая над головой каким-то конвертом, с криком «нашлась, нашлась беглянка» падает в кресло. У меня радостно екнуло сердце.
– Представьте себе, какой номер она выкинула! – заговорил он поспешно. – Взяла да и махнула в Екатеринославскую губернию, к некоей Вере Ивановне Кременчуговой. Это та самая дама, с которой мы познакомились в прошлом году летом в Крыму.
Она тогда еще звала нас к себе на хутор и этой зимой как-то мельком повторила приглашение в одном из своих писем. Мимочка не удосужилась даже ей ответить и, конечно, сознательно избрала это убежище, зная, что мне и в голову не придет мысль разыскивать ее там, тем более что и точного адреса Кременчуговой я не знал до сегодняшнего дня. Но все хорошо, что хорошо кончается, и я, возблагодарив небо, с первым же поездом мчусь за Мимочкой. Я просто не знаю, как и благодарить вас за оказанное мне содействие; ведь немало хлопот, говоря по совести, я вам доставил своим делом.
– Помилуйте, это мой долг, и благодарить меня не за что, тем более что я ничем не смог быть вам полезным.
– Во всяком случае, рассчитывайте, пожалуйста, на меня, и в свою очередь, если в чем-либо понадобится моя помощь, я с благодарностью, предоставляю себя в ваше распоряжение.
– Прекрасно! Ловлю вас на слове. Не откажите мне, пожалуйста, в следующей просьбе: разрешите прочитать только что полученное вами письмо, если это не будет вам слишком неприятно?
– Сделайте одолжение, пожалуйста, для вас тут никакой тайны нет!
Как я и предполагал, Мимочкино письмо оказалось своего рода chef-d'ceuvre'о женского стиля, логики и последовательности. Я с глубоким интересом его прочел и взмолился:
– Ради Бога, подарите мне это письмо!
Он несколько удивился:
– А, собственно говоря, зачем вам оно?
– Скажу вам совершенно откровенно: лет через 15—20, выйдя в отставку, я предполагаю написать и издать мои мемуары. Ваш случай кажется мне настолько оригинальным, что о нем я непременно упомяну в них, не называя, конечно, настоящих имен. У меня есть мой личный архив, где я собираю заранее материалы.
Вот почему я прошу вашего разрешения воспользоваться письмом.
Рыкошин немного подумал и сказал.
– Ну, что ж? Пожалуйста. Я ничего не имею против. Я рад хоть чем-нибудь быть вам полезным.
Затем он пожал мне руку, еще раз поблагодарил и веселым, счастливым вышел из кабинета.
Я откинулся на спинку кресла, взял Мимочкино письмо и снова внимательно перечел его. Привожу его почти дословно.
«Шура!
Я не хотела писать тебе до самой своей смерти, но затем изменила свое решение, главным образом, под влиянием милой Веры Ивановны Кременчуговой, у которой я гощу вот уже месяц. Ты всем ей обязан, а потому и должен ее соответственно отблагодарить: зайди к Scipion и купи ей две пары перчаток gris-perle № 37 с четвертью, о которых она давно мечтает, а также любимых ее духов Syclamen и моих всегдашних Coeur de Jeanette, которые у меня совсем-совсем на исходе.
С той кошмарной ночи я пережила страшную драму. Сначала я хотела покончить с собой, а затем сказала себе: вот тоже! С какой стати? Ты изменяешь мне, а я буду лишать себя жизни? Я отбросила это решение и приняла другое: я решила убить тебя, а потом сообразила, что раз ты будешь мертвецом, то ни мучаться, ни чувствовать не станешь. Это меня не устраивало, так как я жаждала и жажду мести. Обдумав все хорошенько, я выбрала другой способ и возымела намерение отплатить тебе тем же. С подобными мыслями я приехала к мало, в сущности, мне знакомой Вере Ивановне, где, конечно, ты не смог бы разыскать меня. Но, представь себе, на мое несчастие, здесь не оказалось ни одного сколько-нибудь стоящего внимания мужчины: один батюшка да сельский учитель, – я же всегда имею en horreur длинноволосых мужчин, причем от батюшки нестерпимо пахнет ладаном, а от учителя – чем-то совсем отвратительным, вовсе не напоминающим Chypr'a нашего Сержа.
Вера Ивановна оказалась милейшей, образованнейшей и умнейшей женщиной. Я во всех подробностях рассказала ей о случившейся со мной беде, и она, опираясь на науку, доказала мне, что если с твоей стороны и имеется вина, то все же ты заслуживаешь некоторого снисхождения. Указав на поле, она сказала: «Мимочка, сосчитайте, сколько коров в этом стаде». Я сосчитала и говорю: «Двадцать один, Вера Ивановна», – а она говорит: – «Нет, Мимочка, здесь 20 коров и один бык, вот видите – тот черный, без вымени? Это бык». Ты понимаешь, что при моей близорукости я не могла рассмотреть этой сельскохозяйственной детали. «Так вот, Мимочка, двадцать коров и один бык. Вот что говорит нам природа. Или вот, Мимочка, взгляните на двор. На нем бродит десять кур и один петух». Я посмотрела и увидела прелестного Шантеклера, совсем наш душка Глаголин. Он то останавливался, гордо задрав голову, то выпячивал грудь и принимался как-то странно лягаться, царапая землю, после чего поспешно заглядывал в разрытую ямку, что Бог ему послал, и подзывал к себе кур. «А вот видите пруд? Там на берег вылезают пять уток и зеленоголовый селезень?» В это время селезень, как нарочно, стал на дыбы, присел на хвостик и усиленно захлопал крыльями, стряхивая воду. «Вот видите, Мимочка, – продолжала она, – двадцать коров, десять кур, пять уток, но один бык, один петух, один селезень. Таковы веления природы, и вы не должны сердиться на вашего Шуру». Я несколько обиделась. «Позвольте, – говорю, – Вера Ивановна, но ведь Шура и бык – это разные вещи!» – «Полноте! – отвечает она. – Такое же млекопитающее существо, с теми же инстинктами». Поколебленная авторитетным тоном Веры Ивановны и приведенными ею примерами, я призадумалась: ведь не находят же странным сельские хозяева эту интимную связь одного быка с целым стадом коров, и не только не находят, а даже как бы поощряют ее, прокармливая и содержа быка. Словом, – много-много над этим я думала и в результате нашла возможным написать тебе. Не подумай, что я тебя простила – о, нет! Но в этой глуши так скучно, что я разрешаю тебе приехать за мной возможно скорее, для чего и прилагаю тебе подробный адрес.
Глубоко оскорбленная тобою.
Мимочка.
P. S. Не забудь захватить с собой духи, перчатки и конфеты».
Перечитав это письмо, я впал в задумчивость. Со дна души вставали давно забытые образы, вспоминалась канувшая в вечность юность, когда мозг, не отравленный скептицизмом, позволял смотреть на жизнь сквозь розовые очки; вспоминалось невозвратное время, когда так хотелось верить, что юные красивые девушки питаются лишь незабудками да утренней росой. В кабинете моем было тихо, и лишь с Мимочкиной фотографии, стоявшей на письменном столе, глядели на меня большие доверчивые глаза, прелестно очерченный ротик мне ласково улыбался, а от разложенных листков письма чуть доносился нежный, слегка пьянящий аромат Coeur de Janette'a.