Люди сидели молча. Грубоватые лица слегка морщинились от не совсем привычных мыслей. Никому не хотелось первому бросить слово.
Сказал его Зенон. Ему до сих пор было неудобно. Друзья защитили его, и хуже всего было то, что они могли посчитать его трусом. И потому, хоть меха, на котором он сидел, могло хватить надолго, пусть даже и на затирку, Зенон крякнул:
— Что ж, без Него — так без Него.
Вестун с удивлением глядел в серые, глубоко посаженные глаза Зенона. Не ожидал он от него этакого проворства. Ишь ты, раньше за себя заступиться не мог, а тут... Ну, нельзя же и ему, Кирику, быть хуже этого тихони.
Он встал и, крутнув, бросил свой молот вверх по склону. Молот описал большую дугу и упал в траву и низкий терновник. Как вдруг оттуда со звоном взлетела в воздух и рассыпалась на осколки стеклянная сулея. А за нею, испуганные, вскочили монах и женщина.
Бросились бежать.
Некоторое время друзья изумлённо молчали. Потом разразились смехом.
— Ишь, как их, — крякнул Вестун. — А ну, пойдём. Ты, Турай, с сыном на Рыбный рынок, а я с Зеноном — на Старый. Тихон — на левый берег. А ты, Клеоник, гони на слободы... Попробуем, чёрт побери, найти концы да тряхнуть этих, очень хлебных, а заодно и замковые склады.
Они расстались у моста. Кирик и Зенон пошли вверх, снова на рынок, но явились туда в неспокойный час. Стража как раз застала обоих пророков за недозволенными речами.
И вот юродивый швырял в воинов пригоршнями коровьего навоза, а звероподобный Ильюк бил по рукам, отовсюду тянувшимся к нему, и зверогласно кричал:
— Не трогай! Я — Илия! Не трогай, говорю! С меня уже голову не снимут! За мной Христос идёт!
Расстрига страшно вращал глазами.
— На беззаконных! Язык мой — колокол во рту!
— А вот мы тебе зубы выбьем, — посулил Пархвер. — Тогда языку твоему во рту куда свободнее болтаться будет.
Толпа закричала.
— Не трожь! Не трожь, говорю, пророка! — наливаясь кровью, рычал знакомый горшечник Флорент.
И тогда Вестун с ходу ворвался в игру.
— А вот мы ваши амбары пощупаем!
— А что?! — взвыла толпа. — Чего, вправду?! Дав-вай!!!
Стража, понимая, что дело дрянь, ощетинилась было копьями. И тогда Флорент поплевал на ладони и, поддав плечом, перевернул на их головы воз своих же горшков. К уцелевшим горшкам потянулись сразу сотни рук, начали бросать их в стражников.
— Бей их! — кричал Флорент. — Всё равно варить нечего!
Горшки звонко разбивались о шлемы. Стража медленно отступала от замка.
— Люди! За молоты! — кричали отовсюду. — Мы их сейчас!..
Гоготали и становились дыбом кони. А над побоищем юродивый вздымал вверх сложенные «знаком» пальцы и кричал:
— Грядёт! Уже грядёт Христос!
Глава 4
«ЛИЦЕДЕИ, СКОМОРОШКИ, ШУТЫ НЕБЛАГОВИДНЫЕ...».
Но злой дух сказал в ответ: «Иисуса знаю, и Павел мне известен, а вы кто?».
Деяния святых Апостолов, 19:15.Глазами поводят, и в дуды ревут, и хари овечьи и прочие на облике Божьем носят, и беса тешат, и, хлопая в ладони, кличут: «Ладо! Ладо!». Сиречь бес и бесовский бог Ладон. А поэтому дудки их и жалейки ломать и сжигать.
Средневековый указ о лицедеях.Днём ранее в местечке Свислочь произошла печальная история: жители впервые познакомились с лицедеями, а те — с гостеприимством местных жителей.
Ещё до сих пор существуют нетеатральные города — что же говорить про то время?! Но даже тогда, когда только раёшники да бродячие жонглёры несли в массы свет искусства, этот городок был самым нетеатральным из всех нетеатральных городков.
Редко-редко бороздили тогда просторы Белой Руси одинокие лицедейские фургоны. Ещё реже вырастало из этих борозд что-нибудь стоящее. Ходили временами с мистериями бурсаки-школяры, певцы, циркачи. Бывало, появлялись вечно голодные актёры-профессионалы.
На всех них, кроме раёшников, смотрели с недоверием. Фокусы их напоминали колдовство и не были святым делом наподобие ритуальных песнопений. Да и вообще, слишком часто после их ухода исчезали с подстреший сыры и колбасы, а с плетней — рубашки и прочее.
Потому, когда в тот день притащился в Свислочь фургон, с ободранным полотняным верхом, запряжённый парой кляч, жители не ожидали от него ничего хорошего. Не ожидали, но смотреть пришли, так как сочли фургон за неслыханно большой раёшник.
Мистерия началась ближе к вечеру под огромным общинным дубом. Две доски, положенные на задок фургона, вели с него на помост, с которого, бывало, произносил речи бродячий проповедник или оглашал указы панский глашатай.
Сидел на этом помосте и выездной суд, когда приезжал в городок.
А теперь это была сцена, а кулисами служили с одной стороны фургон, а с другой — ствол старого дерева. Мужики сидели на траве и пялили глаза на дивное зрелище. Куклы — это не страшно, а тут живые люди делали такое, от чего упаси нас. Пане Боже.
Людей тех было тринадцать. Судя по всему — не случайно. И совершали они, по мнению мужиков и мещан, дело неправедное: собирались распинать Христа. Никто не видел, что дело это для них непривычное, что они мучительно стараются и что из этого ничего не выходит.
Пилат в бумажной хламиде столбом стоял посреди помоста и вращал глазами так, что бабы обмирали от страха. На ветви дуба пристроился человек в одежде ангела, которому, видимо, предстояло вскоре спуститься на помост за душой распятого. Очень высокий и крепкий, широкоплечий, со смешным лицом и густыми бровями, он придерживал на груди концы голубых крыльев, чтоб не зацепились, и шептал стоящему под ним человеку:
— Ну какой из Богдана Пилат, Иосия? Неважный Пилат.
— Пхе, — ответил голос из тени. — Пилат неважным быть не может. Не придирайся к нему, Юрась. Знай свои крылья и стой себе. Смотри лучше, как Шалфейчик хорошо висит.
Один из распятых уже разбойников — по виду расстрига, по носу выпивоха — покосился на них и застонал, закатив глаза.
Пилат показал рукой на крест и, довольно выпятив обширное пузо, возгласил:
— А вот влейте ему уксуса в рот, чтоб не думал страдать за человеческий род. Принесите колы из осины для собачьего сына.
— Для человеческого сына, — подсказал распятый Шалфейчик.
— Сам знаю, — громко сказал Богдан-Пилат. — Хам ты.
Зрители — кто страшился, а кто и шептался. Шептались двое в одежде бродячих торговцев. Сидели они сбоку, откуда хорошо было видно ангела на дубе.
— Знаешь, что мне кажется? — спросил один.
— Ну?
— Этот, на дубе... Капеллан из Ванячьего приказывал его искать. Это, по-моему, тот, что на огненном змее слетел. Мы ещё его встретили в пуще. Спал на горячей земле.
— Быть этого не может, — флегматично ответил второй.
— Я тебе говорю. Смотри, лицо какое смешное. У людей ты такие лица часто видал? Опять же крылья.
— Не может э-то-го быть.
— Знаки небесные забыл? Почему он на проклятом месте спал? Почему говорил, что никаких дьяволов не боится? И запомни... и капеллан, и магнат наш его искать приказали. Жечь таких нужно. Сатана это.
— Быть э-то-го не может.
— Смотри, и корд тот же самый.
— Этого не может быть.
Тут в толпе раздался вздох ужаса. На сцену из фургона вывалились два эфиопа. Один был здоровым, как холера, а второй — тонким и весьма женоподобным. Но оба были чёрными, как дети самого Сатаны. Доски прогибались под их ногами, ибо они тащили под руки человека из породы тех, под которыми падают в обморок кони. На человеке был золотистый парик, а из-под него глядела тупая, но довольно добродушная морда.
Толпа взвыла от ужаса.
— Черти! — кричал кто-то.
И тут с дуба раздался голос ангельской красоты. Был он мягким, звучным и сильным. Это, спрятавшись за ствол, чтобы не заметили, говорил человек с крыльями.
— Тихо вы. Не черти это — эфиопы. Сажей они намазались.
— Врёшь! — крикнул кто-то.
— Правду говорю. Зовут их Сила и Ладысь Гарнцы.
— Христа зачем распинаете?!
— И он не Христос. Нарочно он это. Дровосек он бывший. Зовут его Акила Киёвый.
— Ну гляди, — немного успокоилась толпа.
Эфиопы тащили Акилу-Христа к кресту. Акила упирался. И ясно было, что Гарнцам не под силу вести его.
— Слыхал? — спросил один торговец другого. — Голос этого, крылатого, слыхал? Голос тот самый.
— Не может э... Правда твоя, брат. Тот самый голос.
Толпа весело хохотала, наблюдая, как летают эфиопы вокруг Христа.
— Дай им, дай!
Акила вращал руками, упирался, но всё-таки шёл вперёд. Наконец эфиопы, скрежеща зубами, взволокли его на крест.
— А ну, прибивайте, чтоб не сошёл! — рычал Пилат.
И только тут кое-кто в толпе понял: это тебе не шуточки. Кричали-кричали, а тут, гляди-ка, Бога распинают.
— Хлопцы, — спросил легковерный голос, — это что же?
— Бог... Почти голый.
— Одеяние делят.
Ангел начал шептать тому, кто стоял ниже него:
— Скажи Явтуху и Лявону, чтоб не делили.
«Воины» не обращали внимания на шёпот. Делили со вкусом и знанием дела. Над толпой висел размеренный — как по гробу — грохот молотка.
Акила на кресте запрокинул голову, закатил глаза и испустил дух. Эфиопы отступили, как это делают художники, желая полюбоваться своей работой. И тут случилось непоправимое.
Под весом Акилы крест сложился пополам (так его было удобнее перевозить в фургоне: складной, с приступочкой для ног, с надписью «INRI», которая только что так величественно обрамляла голову Акилы). Крест сложился, и под ним, показывая небу зад, стоял огромной перевёрнутой ижицей Акила Киёвый, неудавшийся Иисус.
— Хлопцы, это что же? — спросил кто-то. — Что ж это, у Господа Бога нашего зад был? А ну, спросим у этих.
— Еретики!
Спасая положение, Юрась слетел на лёгких крыльях вниз. Опустился на помост. И тут закричал один из бродячих торговцев:
— Этот! Этот! Он на огненном змее спустился! Схватить его приказано! Это Сатана!
Воздух разорвал свист. Толпа пришла в движение и начала надвигаться на помост... Ангел лихорадочно отрывал от помоста крест. Распятый разбойник вместе с крестом бросился в фургон. Но в воздухе уже замелькали гнилая репа, лук и прочее. Кони рванули с места, бросив людей.
...Они улепетывали полевой дорогой не чуя земли под ногами, потому что сзади, не слишком стараясь сократить разрыв, но и не отставая, с гиканьем бежали гонители.
Впереди всех летел легкокрылый ангел. Лицо его было одухотворённым. Золотистые — свои — волосы развевались на ветру. Вился хитон, открывая голые икры.
За ангелом несся ошалевший фургон. Кони вскидывали ощеренные морды, стремились изо всех сил и всё же не могли догнать Братчика. В фургоне грохотали оружие и остатки реквизита.
За фургоном чесал из последних сил его хозяин, лысый Мирон Жернокрут, а рядом с ним задыхался под тяжестью креста «распятый разбойник» Шалфейчик. Он отставал и отставал, и вместе с ним отставал конвой — два эфиопа. Следом драпали остальные лицедеи в разнообразных одеждах. И, наконец, наступая им на пятки, рука об руку трусили два воина, Пилат с могучим чревом и Акила-Христос. Христос был голым, так как одеяние его несли солдаты.
— Наддай! — бешеным голосом кричал человек, которого ангел называл Иосией.
Они бежали, а за ними с улюлюканьем и свистом валила толпа разъярённых преследователей.
...Кто хочет убежать — убежит. Эти хотели — и убежали. Всего через какой-то час стихли голоса у них за спиной, а ещё минут через тридцать лицедеи приходили в себя на небольшой полянке.
Журчал у ног ручей, словно говоря о тщете человеческих усилий. Садилось за вязами большое красное солнце. Жернокрут горемычно стонал в фургоне — пробовал сложить сломанные копья.
Пилат отсапывался, надувая толстые щёки:
— Отряхнём прах этого города... ух-х... с ног наших... Хамы... Это они так... белорусского дворянина... Пусть я не буду Богдан Роскаш... пусть я... не от Всеслава происхожу, а от свиньи, от гиены, от обезьяны... если я им этого не попомню.
Акила-Христос сидел над ручьём, щупал синяк под глазом, поливал его водой:
— Вот же... Дерутся как... Пусть оно...
И ему вторил, также щупая синяки, Жернокрут:
— Остерегайтесь же людей, ибо они будут отдавать вас в судилища и в синагогах своих будут бить вас.
Отцепленные крылья отдыхали рядом с Братчиком.
— Не так вы это, — внезапно с грустной усмешкой сказал он.
— А как? — гневно спросил лысый Жернокрут. — Это я лицедей. Я знаю, как нужно играть. А вы тут все сброд. Учите тут меня, а провал — из-за вас. Из-за вас мне всё поломали. А оно всё денег стоит.
— Что им в твоих мистериях? Они люди тёмные. Это тебе не привычные школяры. У нас, бывало...
Жернокрут вдруг встал:
— Слушай, Юрась Братчик... Знаем мы, что ты за школяр. Говори, что это там кричали про огненного змея? На ком это ты приземлился?
— Кричали потому, что бедные, тёмные люди, — невозмутимо ответил Братчик. — Я школяр из Мира.
Мирон Жернокрут взорвался:
— А били... Били нас из-за кого?
— Били нас за то, что мы плохо играли. А ещё потому, что они никогда не видели такого. Что им в твоих мистериях? Тут нужно, как в сказке про осину и распятие. Гвозди не полезли в руки, а осиновые колышки полезли (они, мужики, знают, что осиновый гвоздь и в бревно полезет). И тогда Распятый задрожал и проклял осину: «Чтоб же ты всю жизнь так дрожала, как я сейчас дрожу». Это они знают. Такому они поверят.
— А что, — оживился Роскаш. — Правда.
— «Правда! Правда!» — передразнил Жернокрут. — Мне лучше знать. Я — хозяин.
— А как же это ты, хозяин, один оказался на дороге с фургоном целого позорища, в котором человек пятнадцать было? Нашёл где?
Жернокрут шлёпнул губами, словно ларь закрыл.
— Вот что, — сказал «ангел», — плутовать так плутовать. Что нам в этих бедных городишках? Идём сразу в большой город, в Гродно. И без всяких там глашатаев. Переоденемся за воротами — и в город. И товар лицом.
— В Гродно людей больше, — рассудил, щупая синяки, Акила.
— Ну и что?
— Ты Христа в Гродно сам играй, — сказал Акила Юрасю. — Я на бегу тяжёл. Для меня эта работа слишком вредная.
Глава 5
АНАФЕМА
Я сказал ему, что нечего запасать, солить, сушить брань там, где её и так хватит. Зачем это делать, если и так весь мир держится только на ней и ругаются все, от Папы и до того, кто ходит с черпаком. И чем больше бранятся, тем более брань — горох о стенку... И вообще, при чём тут рыжий кот?
Фарс об анафеме рыжему коту.Горшком назови, да в печку не ставь.
Белорусская поговорка.В тот год Рим анафемствовал Лютера и всех, кто с ним, вспоминал проклятием Ария, Пьера Вальдо, чернокнижника Агриппу, Гуса, Иеронима Пражского и прочих еретиков. В тот год Москва вспоминала анафемой Святополка Окаянного и новгородских «жидовствующих», отрицавших монастыри и церковное землевладение и утверждавших, что Христос и без епископа есть Христос, а епископ без Христа — тьфу, и зачем он тогда вообще?
В тот год Гродно анафемствовал мышей.
Никто не оставил город: ни беременные, ни легковесная молодёжь. Даже если сыскались богобоязненные, то было их так мало, что исход их практически не сократил мышиного поголовья.
...Над Гродно били колокола. Глухо бухал доминиканский костёл, угрожал бернардинский, надрывались колокола Каложи и монастыря Бориса и Глеба, тревожно гудели Святая Анна и ворота Софии, стонали колокола францисканцев.
И грозно ревели — словно одна другую проглотить желали — бородатые православные и бритые католические пасти дьяконовы.
— И в срок надлежащий не ушли... Закон Божий нарушив...
— I nuns, anima anseps...[50]
— И за это пусть будет им Иудино удушение, Лазарево гниение!
— De ventre inferi...[51]
— Гиезиево прокажение...
— Анафема!
— ...волхва мгновенная смерть...
— А-на-а-фе-ма-а!
— Анафема, маранафа!
— Анафема!..
— А-на-а-фе-ма-а-а!!!
Гул колоколов был страшным. Рычание бездонных, как пещера, глоток — ещё страшнее.
А между тем мало кто обращал внимание на анафемствование.
Накануне, после большой драки на Старом рынке, люди разошлись, но город будто застыл в ожидании. Что-то бурлило под внешним покоем, мещане-ремесленники шептались и глядели на стражу с притворным спокойствием и тайным злорадством. Всю ночь между домами мелькали чьи-то тёмные тени.
И как только загудели колокола, весь город (и в одно мгновение) поднялся. Видать, договорились загодя, что выступят с началом анафемы. В мгновение ока высыпали из дворов вооружённые чем попало люди, хватали отдельных стражников, текли переулками, сливались.
Город валил к Старому рынку. Громить хлебные склады. Пусть даже там мало чего есть — потом можно пойти на склады замковые. Невозможно больше терпеть.
Над городом стоял такой крик, что его услышали даже лицедеи за стенами. Они как раз переодевались в грубый холст и перепоясывались вервием, когда город начал рычать.
— Что это там? — с тревогой спросил тонкий Ладысь.
Юрась возлагал на голову терновый, с тупыми шипами, венец:
— А чёрт его знает! Город... Видать, ничего страшного. Глянь: стража даже ворота не закрывает.
— Что делать будем? — спросил Жернокрут.
Братчик спокойно вскинул себе на плечи большой лёгкий крест. Поправил его.
— Идём.
И спокойно пошёл к воротам.
Двенадцать человек в дерюге тронулись за ним. Следом потянулся продранный, дребезжащий фургон.
Город кричал страшно. То, что в замке до сих пор не подняли тревогу, можно было объяснить только гулом замковых колоколов. Церкви были близко. Улицы ремесленников — в отдалении. Замок молчал, но крик и рёв приближались к нему.
Людей было мало — пожалуй, один из пяти-десяти вышел на улицы, — но они так заходились в крике, что им казалось: нет силы, способной встать им поперёк дороги.
Низколобый сотник Корнила первым увидел с угловой башни далёкую толпу и, хоть и был тугодум, сразу понял, чем это пахнет.
Пыль стояла уже над Старым рынком: видимо, купцы обороняли площадь от ремесленников... Нет, ремесленники с мещанами ещё далеко. Очевидно, грабят по дороге чьи-то дома... Откуда же пыль над рынком?
И сотник понял: торговцы бегут за оружием... Готовятся... Будет страшная драка. Надо разнимать. Как? Послать за Лотром? Чёрта с два его послушают. Что такое кардинал в православном по преимуществу городе?
Корнила ринулся с забрала и припустил. Счастье, что Болванович здесь, а не в излюбленном Борисоглебском монастыре.
Болванович только что сытно, с мёдом, позавтракал и завалился почивать. Пусть они там хоть удавятся со своей анафемой. Всюду бывать — скорей сдохнешь.
Замковые митрополичьи палаты были двухъярусными с подземельями, в десять покоев с часовенкой. Стояли чуть поодаль от дворца Витовта. Светлицы в них были сводчатыми, низкими, душными, но зато тёплыми зимой, не то что замковый дворец. Там, сколько ни топи, стынь собачья.
Из-за жары маленькие окна открыли. Видно было, как вьются над башнями испуганные перезвоном стрижи.
Болванович лежал и сопел. На его животе развалилась крупная, очень дорогая заморская кошка. Привозили таких откуда-то аж из-за Индии португальцы. Продавали у себя, в Испании, в Риме. Кошка была загадочно-суровой, с изумрудными глазами, с бархатным коричнево-золотым мехом[52]. Тянулась к лицу пастыря, словно целовала, а потом воротила морду: от митрополита пахло вином.
— Ну и выпил, — говорил Болванович. — Времена такие, что запьёшь. Может, и ты хочешь? Так я...
Рядом с ложем стоял только что распечатанный глечик с мёдом и блюдце клубники со сливками. Гринь выпивал чарку, макал палец в сливки и мазал кошке нос. Та облизывалась. Сначала — недовольно, потом — словно ласкаясь.
— Не пьёшь? Как Папа? Врёшь, и он пьёт. Должна знать, если тебя на корабле в Папской области купили... У-у, шельма, у-у, лахудра, шпионка ты моя папская. Чего морду воротишь? Не нравится? А мне, думаешь, нравится, что лазутчики вокруг? Самого верного дьякона посадили. А город больше чем на три четверти православный. Вот пускай сами в нём и управляются, а я себя под домашний арест посажу. Мне и тут неплохо. И выпью себе, и закушу. Тишина вокруг, звон... И хорошо.
Он и ухом не повёл, когда услышал грохот. Кто-то бежал переходами, топал по лестницам, как жеребец. Затем двери с гулом растворились и, будто кто бросил к ложу самовар, влетел в покой и упал ничком Корнила.
— Благослови, святой отче.
— Это ты за благословением так бежал, прихвостень?
— Ну.
— Врёшь ты.
— Святой отче...
— Изыди, рука Ватикана.
— Православный я, отче...
— Неважно. Таких повсюду жгут. Четвёртый ты Сикст...
Корнила обиделся:
— Я уж и не знаю, на что это вы намекаете.
— Инквизитор ты... Фараон... Савл.
— Ругайтесь себе, ругайтесь. Бросайте хульные слова. А в городе мещане бунтуют. Повалили с кольями, с дубинами на Старый рынок.
— Пускай валят. — Митрополит поворотился к Корниле задом. — Дурень ты богомерзкий.
Кошка вскарабкалась передними лапами на бок Гриню и смотрела на Корнилу, словно дьявол из-за врат ада.
— Купечество им навстречу бросилось. С мечами.
— Пускай даже и так.
— Кровь прольётся.
— А Небесный Наш Отец не проливал крови?
— Так разнимать надо, — почти стонал Корнила. — С хоругвями идти.
— Вот пускай Лотр с Босяцким берут своих идолов сатанинских, да Комара берут, и идут. А я погляжу.
— Православные дерутся!
— Неважно... идолопоклонник ты. Пускай дерутся. Как разнимать — так я, а церкви у нас разные там Богуши отнимают да им отдают.
— Лотр передаёт: вернут православную Нижнюю церковь.
— Пук ты... Редька обшарпанная, вонючая... Какую Нижнюю? Ту руину, что в замке? Пусть он сам там служит, раком в алтарь заползает да голой спиною престол от дождя закрывает... филистимлянин. Там стены над землёй ему до задницы... немец он, желтопузик этакий.
— Да не ту Нижнюю... Ту, что на Подоле, под Болоньей.
— И трёхкупольную Анны, — деловито сказал Гринь.
— Побойтесь Бога!
— И ещё бывшее Спасоиконопреображение, что на Гродничанке, деревянную... Довеском.
— Ладно, — мрачно буркнул сотник. — Только быстрей. Мещане к складам рвутся. Кардинал со своими уже пошёл.
Гринь Болванович внезапно взвился так, что кошка, словно подброшенная, покатилась на пол.
— К скла-а-дам?! Что ж ты раньше не сказал?! Дубина ты стоеросовая... Долгопят ты! Стригольник[53], православием проклятый!.. Шатный![54] Одеяния! Ах, чтоб им Второго пришествия не дождаться!
Всё ещё звучала анафема и ревели волосатые и безволосые зевы, а «Второе пришествие» подходило к воротам города. Входило в них.
И впереди шёл в наклеенной бороде и усах единственный хоть немного приличный человек изо всей этой компании. Шёл и нёс на плечах огромный крест. Шли за ним ещё двенадцать, все в холстине, и на лицах у них было что угодно, только не святость. Отпечатались на этих лицах голодные и холодные ночи под дождём и другие ночи, у огня в корчме и в компании за кувшином вина. Жизнь, кое-как поддерживаемая обманом... Шёл, если разобраться, самый настоящий сброд: любители выпить, подъесть, переночевать на чужом сеновале, когда хозяина нет дома. Шли комедианты, жулики, плуты, лоботрясы, чревоугодники, проказники, насмешники. На их лицах были постные, благопристойные, набожные мины — и это было неуместно и смешно.
За ними громыхал драный жалкий фургон, а перед ними шёл человек.
В терновом венце.
Глава 6
СОШЕСТВИЕ В АД
...Тех людей разнимать, ибо в горячности своей бока и головы попробивать могли и прочие члены переломать, и был бы от этого вред и порча великая их силе и величию короля. А люди эти дрались и дароносицами, и ковчегами, и с моста в воду, где поглубже, один другого свергали; как коты дрались, что остались от обоих одни хвосты; даже сошествие Пана Исуса их не разняло бы и не утешило.
Варлаамова летопись.Перед Старым рынком, отделённая от него зданием ратуши, лежала маленькая квадратная площадь Росстань. Крестообразно шли от неё четыре улицы. Одна, самая короткая, Старая улица, соединяла Росстань со Старым рынком. Соседняя с ней улица, Малая Скидельская, вела на восток. Она сливалась с Большой Скидельской и за воротами выходила на Скидельский тракт, ведущий на Новогрудок и Менск. Напротив Малой Скидельской лежала улочка, идущая широкой дугой к западным воротам замка. Напротив Старой — улица, устремлявшаяся к кварталам ремесленников.
В полдень того дня на Росстани было неуютно. Две толпы стояли одна против другой. Со стороны слобод напирали мещане и ремесленники, с кольями, топорами, заготовками для мечей.
С другой стороны, загатив выход с Росстани на Старую, заполнив весь этот короткий переулок, колыхалась толпа торговцев и богатых мещан. Эти были вооружены лучше, но в драку лезть не торопились. Разжирели. Гибкости не было в членах. Охоты не было в душах.
Во главе толпы стоял сам бургомистр Устин, в кольчуге и при мече. За ним щетинились копьями шеренги богатых купцов, цеховых. В окружении личной стражи топтались ратманы и присяжные.
Ждали. Но ведали: без драки не обойдётся. С вражеской улицы всё время доносилось грозное:
— Хлеб! Хлеб! Хлеб!
Кирик Вестун не хотел так, понапрасну, лезть на рожон. Послал в обход сыроедцам шестьдесят подмастерьев и молодых мещан под началом резчика Клеоника и Марка Турая. Те что-то медлили. Прямо перед собой кузнец видел усы, разверстые рты, налитые кровью глаза, оружие. Промелькнули где-то среди вражеской толпы лица хлебника и «рыбного кардинала».
— Хлеб! Хлеб! Хлеб!
Кирик знал: не отобьют хлеба, не заставят поделиться — люди вскоре начнут пухнуть. Вот эти, обычные люди, друзья. Этот чёрно-седой Гиав Турай, и Тихон Ус с золотыми руками, и этот дударь, чья дуда сейчас плачет над ними, и этот сероглазый мужик Зенон, и сотни других мещан и мужиков.
Кто-то тронул его за плечо.
— Ты чего здесь. Марко?
— Выбрались мы Швейной улицей на Западный обход, а там духовенство идёт. Дорогу перерезало. Страшенная сила. Если вокруг замка бежать — не поспели бы. Они вот-вот будут. Крёстным ходом разнимать идут.
— Что делать? — спросил суровый Клеоник.
— Идти на них, — мрачно сказал Кирик. — Пращников сюда.
Народ медленно начал вытаскиваться с улицы на Росстань, растекаться в шеренги.
— Ус, — проговорил кузнец, — бери десяток парней и запри Западный обход. Не пускай этих попов нас разнимать.
— Не хватит. Мало нас.
— Как прижмут, так отступай сюда.
— А если они между нами и ними разнимать полезут?
— Бей по головам! — гаркнул Кирик.
— Попов? С ума сошёл, что ли?
— Попов. Чего им в мирские дела соваться? Мы в церкви не ломимся.
Дико заревела над головами дуда. Засвистели, защёлкали — пока что по булыжнику, чтоб напугать — камни.
— Хлеб! Хлеб! Хлеб!
Две толпы столкнулись как раз на границе Росстани и Старой. Дубинки мелькали редко, да ими и несподручно было действовать в тесноте. Надеялись главным образом на кулаки. Дрались с яростью, до хруста.
— Хлеб! Куда хлеб дели, сволочи?!
Толпы бурлили.
— Хлеб?! Навоз вам жрать! — крикнул хлебник.
Кузнец наподдал ему. Марко и Клеоник врезались в ряды богатых плечом к плечу.
И тут Вестун увидел, как из третьей улицы начала выплывать залитая золотом, искристая масса. Над ней клубами вился дым ладана.
Шёл крёстный ход. Плыли православные хоругви и католические статуи. В трогательном единстве. Как будто никогда не было и даже не могло быть иначе.
— Ах ты, спаси, Пане Боже, люди Твоя! — выругался Турай.
Люди Тихона Уса хоть и очень медленно, но отступали перед духовенством. Им нельзя было драться, они сдерживали крёстный ход древками пик, но масса идущих людей была несоизмеримо большей.
Вестун чуть не застонал. Две толпы упорно дрались: слышалось лязгание камней о латы, с треском ломались древки пик, мелькали кулаки. Брань, крик, проклятия стояли над толпой.
Но сбить торговцев пока не удавалось. Они стояли насмерть, зная, что, если отступят со Старой на рынок, ремесленники бросятся к лавкам и складам, а им самим придётся сражаться на мосту, а там, как не раз уже случалось, будут швырять с высоты в воду, в ров.
Они понимали, что, отступая, можно потерять и товар, и жизнь, и поэтому подвигались назад очень медленно.
Всё ближе подплывали к месту драки ризы, хоругви, кресты, статуи на помостах. И выше всего плыл над толпой убранный в парчу и золото Христос с улыбчивым восковым лицом.
— Примиритесь! — закричал Жаба. — Если нет опеки, то гибнет народ, а при многочисленных советниках...
— Ещё пуще гибнет, — захохотал Клеоник.
— ...процветает, благоденствует. Ну чего вам надо? Рай же у нас. Помню, выпивали...
Лотр, замычав от стыда, очень ловко прикрыл ему рот ладонью.
— Братцы, братие! — крикнул Болванович. — Мир вам! Мир! Что вам в том хлебе? Не хлебом единым...
С отчаянием заметил Кирик, что драка попритихла. Многие сняли матерки[55]. Руки, только что крушившие всё на своём пути, творили крестное знамение.
— Пан Бог сказал: царствие Моё не от мира сего. А вы в этом мире хлеб себе ищете.
— Эй, батько, поёшь больно сладко! — крикнул дударь.