— Плюнь, — посоветовал Раввуни. — Был злодеем — был как раз. Стал Христом — значит, анафема. Закон.
Серый, словно услышав подтверждение, начал незаметно подбираться к Юрасю сбоку, где теснее всего стояла толпа. Лицо его было словно слепым и не вызывало никаких подозрений. Длинные рукава скрывали руки.
Неизвестно, чем бы кончилось молчание, если бы серый вдруг не бросился вперёд. Это было сделано молниеносно, никто даже не успел понять, что происходит. На секунду он как бы прилип к Христу, в мгновение ока занес руку с чем-то блестящим, прижатым к запястью и предплечью, и сверху вниз нанёс скользящий, страшный, на волос от тела, мастерский удар.
Потом выдернул блестящее (слепое лицо его сияло неслыханной, фанатичной одержимостью) и прорыдал в самозабвенном восторге:
— Лотр! Церковь Святая! Прими врага!
Христос повернулся и, шатаясь, посмотрел на него. Всё это совершилось так скоро, что времени не хватило бы на два взмаха ресницами. Серый сноровисто перехватил нож (никто и не заметил как) и ударил снизу. Но на сей раз оплошал: Юрась заехал ему ногой по руке, выбил блестящее и ударом в лицо свалил на апостолов. Серого схватили.
— Волки Божьи! — с пеной на губах, в экстазе кричал серый. — Рвите! Терзайте!
— Лотр? — всё ещё шатаясь, переспросил Христос.
— Взгляните на лучшие мои времена! — распинался изувер. — На муку мою! Гляньте, вот рвут меня, но поражён сын Велиала!
Все смотрели на него и на землю. На ней ртутным, чуть искривлённым языком поблескивал страшный зарукавный клык — уменьшенная копия меча для боя в тесноте. Уменьшенная и, понятно, рассчитанная на удар одной рукой.
— Что ж ты не падаешь? — кричал схваченный. — Падай! Падай! Душа твоя уже в пути.
— Мастер, — даже с некоторым уважением признал Христос. — А падать мне зачем?
Только сейчас народ ахнул.
— Бессмертный? — Фанатик обвис.
— Не действует? — загудели голоса. — Понятно, не действует. Знал бы, на кого руку поднимать.
И снова молчание. И снова люди услышали, как дьякон на верхних нотах, почти срывая голос, возглашает: «Ан-на-фем-ма-а-а-ы».
— Хлопцы! — завопил вдруг молодой. — Да это что же?! Его гнать будут, проклинать, а мы молчим? Он заступается, а мы молчим? Да если они Бога клянут, если нож на Него заносят, что дома их, как не гнёзда дьявольские?!
— Раскидать! — подхватили голоса.
— По брёвнышку разнести!
— Гони их из крысиной норы!
Толпа хлынула к церкви.
Через некоторое время вся она, от подстенка до звонницы, ярко пылала: на стены вылили несколько ведёрных бутылей с маслом. Остальные глухо бухали в подклетье. Пламя, найдя тягу в колокольной трубе, начало лизать колокола. В трубе крутилось и ревело, как в пекле, и воздушный тромб, всё время усиливаясь, начинал раскачивать колокола. Иногда они глухо вздыхали.
Серый смотрел на огонь невидящими, словно слепыми глазами.
— А с этим что? — спросил молодой.
— Бросить! — кричали отовсюду.
— В огонь!
Десятки рук схватили его, понесли к пожарищу, подняли, начали раскачивать.
— Стой, — приказал Христос.
Странно, но его услышали сразу.
— А что, плохая из него будет поджарка, хлопцы? — усмехаясь, спросил он.
— Д-да, нельзя сказать, чтоб самый смак... — усы седоусого шевелились.
— Так пусть он ещё немного жира нагуляет, сопляк, — постановил Христос. — Будет знать, как со своими цацками в серьёзный разговор лезть.
Люди облегчённо рассмеялись.
— Пусть поплачется тем, кто его послал, дурак несчастный. Может, ему сиську дадут.
— Нету у них.
— А чёрт его знает. Там у них один Лотров причетник есть, римлянин, так, видит Бог, не разберёшь, кто у них там мужик, а кто баба.
— Убей, — хрипел брошенный. — Убей, сатана.
— Иди, — повелел Христос. — Иди, пока не передумал. Ишь, с ножиком ему обойтись, как в свайку сыграть. Это подумать только, руку на человека!
Брошенный лежал, как мешок с онучами. Все смотрели. Он поднялся и медленно, не своими ногами, пошёл прочь от огня, в темноту.
— Иосия, — позвал Христос. — А ну, пройдём.
Они спустились по склону до крайнего костра, над самым ручейком. Люди остались возле церкви смотреть на огонь.
— Нет, брат, на свете лучшего зрелища, чем пожар, — с уважением к ним произнес Христос. — Когда, понятно, горит не твоя хата. — Подумал и добавил: — Когда горит не человеческая хата.
И сел, снимая хитон.
— Погляди, что это у меня на спине.
Иуда ахнул. Хитон густо набряк кровью. Сорочка была хоть выжимай.
Обмывая тело, иудей ворчал:
— Одно я удивляюсь: как терпел? Другое я удивляюсь: как это всё так обошлось? Просто глубокий порез.
— Нельзя показывать крови, понимаешь. — Школяр заскрежетал зубами, когда сушёная трава-кровавка легла на рану. — А насчёт другого правильно удивляешься. Великий мастер наносил удар. Надвое располосовал бы, если б не повезло.
— Хорошее везение. Дали было по шее, да повезло, успел удрать. Крутнулся, и всего только выбили, что восемь зубов.
— Повезло. Заживёт как на собаке. Повезло, что клык взял. Смертоносная гадость, не спасёшься. Но искривленная. Что к руке, что к телу прилегает... Ох! Когда встретит помеху — соскользнёт, и всё. А я в платье там двадцать золотых тесно зашил. Ты, конавка, всегда денег не сбережёшь, раздашь, а вдруг стражу подкупить придётся или коней достать, когда смерть на плечах висеть будет? Вот так! А ещё говорят, что деньги от дьявола.
Когда они вернулись к пожарищу, толпа как-то странно молчала. Все глядели на них.
— Ну, поговорили? — спросил седоусый. — Теперь что?
— Не знаю.
— Должен знать, если Бог. — Лицо молодого было страшным.
— А если я школяр?
— Все мы школяры у Отца Небесного, — непреклонно провозгласил седоусый.
Страшная сила была в его словах и внимательном взгляде.
— Я человек.
— И Сын Божий был человеком. — Глаза у седоусого горели, как жар, может от зарева.
— Да я...
— Брось, Ты и тогда боялся, когда впервые приходил. Это ничего. Мы Тебя в обиду не дадим.
— Не знаю, о чём говоришь ты. — Христос чувствовал, что его затягивает, что назад дороги нет.
— Врёшь, знаешь, — вдруг прорвало седоусого. — Должен быть Бог, раз нам так плохо, раз нам — смерть. — Горло его раздувалось. — Не смей ношей брезговать.
— Сбросишь её с плеч — конец нам, — горячо зашептал молодой.
Фома внезапно крякнул и поднялся.
— Вот что, ребятки. Я полагаю, это в вас дух Божий вселился. Чего спрашивать, раз вы все об одном сейчас подумали. А раз все об одном — от кого это, как не от Него? Ну и действуйте себе, чего к Богу по мелочам пристали? Всё равно, как старая баба: «Божечка мой, сделай, светленький, чтоб мой петух курей моих хорошо топтал, чтоб не было больше болтунов, чтоб цыплятки крапивку хорошо клевали». А Богу только и дела, что до того петуха и до того, что баба, дурная, нового не купит. Хоть ты самому тех курей топчи.
Хохот.
— Думаете об одном, что хлеба нет, — и Он об этом думает. Что весь хлеб в определённом месте и его надо взять — и эта мысль от Него. Что надо нам, покуда нас много, не по домам идти, а туда, так как до сева взять нужно хлеб, чтоб было чем сеять. Да заодно и виновных в голоде за шиворот потрясти.
Радостный, общий крик взвился над пожаром.
— Спасибо, Тумаш, — тихо сказал Юрась. — И им, и мне надо туда. Только сам, без тебя, без этого крика я бы их туда не осмелился звать. Стыдно. Будто ради себя на смерть веду.
— Ну и дурак, — рассудил Фома. — Не за что. Слышишь, как кричат?
— Милый, — тихо и горячо проговорил седоусый. — Пойми, всё равно. Должен был Ты прийти. Бог... Чёрт... Человек... Всё равно. Но не поверим мы, что Ты не Бог. Не потому, что чудеса Твои видели. Потому, что безверие нам сейчас — смерть.
И он понял, что всё случилось так, как и должно было быть, как хотел он сам. Неведомая сила привела его сюда, чтоб настало это мгновение, и уже сам он ведёт или его ведёт многотысячное предначертание — всё равно. Он поднял руки.
— Люди, — тихо сказал он. — Деточки! Народ мой! Одна у нас дума, и нет больше сил моих терпеть, как нету и у вас. Теперь — до конца.
Молчание. Ибо Юрась поднял руки.
— Хлеб — в Гродно. Но я не хочу думать, что идём мы лишь за хлебом. Не хлеб они взяли в свой Вавилон, в кубло гадючье, а хлеб доброты вашей, милости, доверия. Не только тот кусок, что несёте в рот, но тот, что дали бы нищему, соседу, у которого вымерзла нива, брату из соседней деревни, брату, пришедшему из голодного края. Нет им за это прощения, где бы они ни укрылись — в доме совета, в казне, в монастыре, в церкви или костёле. За оскорблённую веру в доброту человеческую — нет прощения, вы ещё это поймёте. За то, что каждый день там распинают человека, прощения нет. Мог бы я вам сказать словами Писания, наподобие: «Очищают внешность чаши и блюда, а внутри полны они грабежей и неправды». Или: «Обходят они сушу и море, чтобы склонить хотя бы одну душу, хотя бы одного, и, когда это случается, делают его сыном ада, вдвое худшим, чем сами». Но зачем мне говорить вам это? Писаний на земле много. Правда человеческая — одна!
В этот миг, видимо, обрушились алтарь и арки притворов. Страшный порыв ветра рванулся в трубу звонницы, и от него на ней глухо, безладно, страшно, сами собою забухали, заревели колокола.
— Вот и набат, — сказал седоусый.
Это и вправду было похоже на нечеловеческий, могучий набат. Ревела, казалось, сама земля.
Глава 38
...И ЧЕГО ПАСКУДНИКИ НЕ ЛЮБЯТ, ИЛИ ЦЕРКОВЬ ВОИНСТВУЮЩАЯ
Слыша это, они разрывались от гнева...
Деяния святых Апостолов, 5:33.Приготовьте также ослов...
Деяния святых Апостолов, 23:24.На этот раз они сидели в большом тронном зале. Возможно, чувствовали важность момента, возможно, думали, что больше им здесь сидеть не придётся. А скорее всего, хотели облечь каждый свой приказ в покровы торжественной державности, каждое слово произнести от пустого королевского трона белой кости с золотом, от имени этого знака, древнего, поганского ещё, шестиконечного креста, от имени Патрона с мечом и копьём, который распростёр над всем этим копыта своего коня.
И не думали они, что нет до них дела ни кресту, ни всаднику, ни трону. Те попросту глядели с высоты, как чего-то трепещутся под ними первые люди города. Первые в почёте — первые в пороке.
Несколько часов назад они узнали — в придачу к тому, что покушение не удалось и серый куда-то исчез, — ещё и то, что мужицкое войско во главе с лже-Христом выступило на Гродно и идти ему, самое большее, два дня. Они не ожидали, что самозванец может двигаться так быстро. А всё было очень просто, как объяснил очередной гонец.
Люди Христа по дороге покупали коней у местных жителей. Дёшево покупали, ибо каждый, предвидя зимнюю бескормицу, рад был продать лишнего коня, если его имел. Кроме того, люди спешили. Лихорадочно спешили. Надрывались, лишь бы только прийти скорей. Август перевалил на вторую половину. Жадно ждала земля. Изнемогала по тому часу, когда прикроет зерно пуховым, чёрным одеялом. Надо было скорее дать кое-кому по когтям, взять награбленное и торопиться.
При этом известии Босяцкий и Лотр, как наиболее дальновидные, переглянулись. Это их утешало. Одно только это и было утешительным. Город словно подменили. Никто не кланялся Лотру и его кавалькаде, все мрачно глядели вбок и вниз, какие-то люди шныряли окрест Мечной улицы. Шпионы и доносчики сбивались с ног и ничего не могли поделать. «В каждую годину жди удара в спину». Единое спасение заключалось в том, чтобы встретить врага подальше от стен и раздавить железом, но и на это теперь не было времени.
Целые дни на Росстани, на Старом и Рыбном рынках кипели страсти. Кричали, спорили, затевали какие-то диспуты. Школяры ругали монахов, монахи — школяров. Даже Бекеш с присными шлялись по городу с подозрительным видом: того и жди, что начнут обличать. Под вечер Лотр с Босяцким решили проехать городом и самим послушать, что и как. В глубине души они знали: если Гродно забурлит, его придётся покинуть. Они знали, даже не сговариваясь, кто должен в этом крайнем случае остаться в городе. Понятно, тот, кто всегда был в тени, чьё истинное лицо люди видели слишком поздно, когда уже оставалось лишь два выхода — плаха или каменный мешок.
И всё же в глубине души они не верили, что дело зайдёт так далеко. Войско Христово обрастало людьми, как лавина снегом, это так. Сейчас под его началом, по доносам, состояло что-то около тьмы людей. Но это же были мужики. Не обученные владению оружием, неловкие на своих крестьянских конях, косолапые зипунники, чёрная кость. Даже идя на разбой, они оказывались бессильны против конного человека в латах, если у того меч, а у оруженосца аркебуза или пулгак[129]. Разве не отбился однажды на охоте Мартел Хребтович от сорока этаких? Один, ибо оруженосца оглушили в драке.
Так что двух с половиной тысяч конных латников да двадцать канонов хватит выше головы, чтобы раздавить хамское войско. Славный Бертран пел правду:
И любо видеть мне, как раб,
Что сдуру бросился в бои,
Кидает на бегу свой скарб,
А войско гонится за ним.
И ничего, что это подобно нападению на мирную деревню с целью грабежа. Так и выйдет. Тем и закончится.
Раздражала несговорчивость сильных. Словно не понимали всей опасности, тянули каждый в свою сторону. Сейчас пугали, как всегда, то ли пьяного, то ли просто дурного (поди догадайся) войта. Цыкмун Жаба не хотел уступать Корниле свою стражу и своих отрядных:
— Не дам. Себе охрана нужна. У короля проси.
— Много ты у этого... — доминиканец обозвал Жигмонта стыдным для мужчины словом, — выпросишь.
— Ты что это? — ворчливо бросил Комар.
— А что? Недаром княгиня Миланская[130], кажется, и замуж не успела выйти, а несколько месяцев в Рогачёве сидела и тамошнего дворянина, Гервасия Выливаху, в вере переубеждала. — Доминиканец был зол до несдержанности. — Упорно переубеждала, даже по ночам. А еретик Гервасий так еретиком и остался. Неизвестно ещё, чей и сын.
— Замолчи, — попросил Лотр.
Но монах от злости на это быдло, не понимающее, какой обух занесен у него над головой, не унимался:
— У них у всех так. Преимущественно их жёны, женщины о династии заботятся. Супруга Александра не позаботилась, так трон и достался деверю.
— Замолчи, — ещё тише сказал кардинал и вдруг рявкнул на Жабу: — Веди людей, иначе...
— Книжник ты! — ошалев от страха, заголосил Жаба. — Фарисей! На головах ваших имена богохульные!
— ...Иначе, святой седмицею клянусь и животворящим крестом, мы раньше, чем его, обезоружим твоих молодцов, а тебя выставим одного навстречу хамам.
Жаба понял, что шутки плохи.
— Ладно, — лязгая зубами, согласился он.
— Давно бы так, — похвалил Лотр. — Приложи к приказу сикгнет[131]. Вот так. А теперь попробуем, благодаря дару, данному нам Богом, предусмотреть все возможные последствия.
«Ты уже раз предусматривал», — подумал Босяцкий, но промолчал. Глаза Лотра остановились на нём.
— Ты, капеллан, поскачешь сегодня под вечер в стан этого дьявола. Не мне тебя учить. Но скажи: войско королевское идёт.
— А оно идёт? — спросил Жаба.
Теперь на него можно было не обращать внимания: оттиск сикгнета стоял под приказом. И кардинал оборвал:
— Глупости плетёшь... Так вот, если не испугается, предложи выкуп.
— Да. — Комар поднял грозные брови. — Сто тысяч золотых. Скажи: больше, чем татарам. А силы у него меньше.
— Поскачу, но он может отказаться, — высказал сомнение пёс Божий.
— А ты постарайся, чтобы слухи о выкупе дошли до хлопов. Поднеси им яблоко раздора... Ну, а ваши мысли, иллюстрируйте, господин Жаба?
— «Яблоки хорошие — очень хорошие, а плохие — очень плохие, так что их нельзя есть, потому что они очень нехорошие», — говорил в подобных случаях мудрый Иеремия.
— Уберите это пьяное быдло, — засипел Лотр.
— «Лучше быть пьяным, чем трезвым», — говорил в подобных случаях Соломон. Лучше быть великим и мудрым, чем маленьким и глупым. Что есть — то есть, чего нет — того нет. В наших боровах наше будущее... А совет мудрого...
Его взяли под руки и вывели.
— Ну вот, — подвел итог Лотр. — Остальные могут идти готовить воинов. За работу. Ты, Флориан, останься, а ты, Корнила, приведи палача.
— За что?! — с усмешкой трагическим шёпотом спросил монах.
— Тьфу, — сморщился Лотр.
Друзья в сутанах остались одни.
— Полагаю, ты знаешь, о чём будет разговор?
— Да. Думаю, Христос может взять город. Придёт хозяин, а вы этого страшно не любите.
— Терпеть этого не могу, — усмехнулся Лотр. — Ход подземный хоть не обвалился?
— Что ты. За ним следят. Это же не стены... Так что, оставаться мне?
— Да. Сразу. Постарайся, если он не согласится, если раздора не выйдет, вернуться тихонько. Мы скажем, что ты поскакал в Вильно за подмогой. А ты тем временем перейдёшь в тёмное укрытие. До этого может не дойти. Всё же выкуп, раздор, могучее войско, битва... Но если дойдёт — мы отправимся в Волковыск за подмогой. Там крепость не взяли крымчаки. Там сильное войско. Приведём. Утешает тут...
— Утешает тут то, что его мужики не будут сидеть долго. Разойдутся. Земляной червь не может без земли. Останутся разве что мещане.
— Ты понял, что тебе делать?
— На этот случай — знаю. Когда ты подойдёшь — дай знак. Я постараюсь к тому времени собрать богатых цеховых, средних, купцов и прочее такое. Да как на медведя — одним махом.
— Так. Игра наша не удалась. Всё вышло не так, как хотели. Значит, карты под стол да по зубам.
— Ты неисправим. За такие сравнения на том свете...
— Нам всё простят на том свете, если мы раньше нас туда отправим этого Христа. А если не одного, да ещё с большой кровью — тем более.
— Ну вот, — вздохнул Босяцкий.
— Ну вот. А теперь забудь. Это просто разговор до крайности предусмотрительных людей. Выкуп огромен. Таких денег никто из них в глаза не видел. А не разбегутся от золота — разбегутся от меча. Чудес не бывает.
Пришли Корнила и палач.
— Слушай, — сказал палачу Лотр. — Тебе приказ такой: как только я дам знать, девку, что у тебя, придуши. — Какая-то мысль промелькнула на его лице. — Слушай, а что, если сыграть на ней? Заложница.
— Месяц назад вышло бы, — мрачно проговорил доминиканец. — От радости сбежал бы с ней хоть в Грецию, хоть в Турцию. А теперь... Ты плохо знаешь таких людей. Умрёт потом от тоски, а тут сочтёт, что это не достойно его чести. Возвысили вы этого жулика себе на шею.
Палач смотрел на них вяло и изнеженно. Рот жёсткий, ироничный, а в глазах меланхолия.
— Ты о чём думаешь? — спросил Лотр.
— Птичечка, — показал палач на железного орла. — Левчик. Или нет, это волчик.
— Ну и что?
— Непорядок. Клеточку бы. Вот займусь.
— Займись ты, пока жив, тем, чем приказано.
— «Железной девой»?
— Чем хочешь.
— Значит, чистый лист. Заня-ятно как. Спасибо, ваше преосвященство. Ну а что дальше?
— Если такой приказ будет, дальше делай, что хочешь.
— Присягу, значит, снимаете с меня?
— Снимаю... Возможно, навек.
— Ну, ладненько. Я найду, что делать, подумаю.
— Иди.
Они остались втроём.
— А ты делай вот что, тысячник. Откажется он, не откажется — собирай все силы и выводи на то место, где сливаются Лидский и Виленский шляхи. Всех, даже торговцев, бери. Они ему истории с рыбой не простили. Примут выкуп — гонись, бей поодиночке. Не примут, подойдут туда — разбей их. Гони и режь до последнего. А Христа тащи сюда.
Лоб у тысячника казался ещё более низким, потому что был Корнила пострижен под горшок. Этот лоб не морщился. И вдруг Корнила сказал странную вещь:
— Сами говорите, Христа?
— Так это ж мы его...
— Ну, вы... Раньше объявили. Потом все люди поверили. Чудес сколько сотворил. Татар отлупасил. Меня два раза прогнал. И Матерь Остробрамская ничего с ним не сделала... И вот «хватай». Непорядок.
— Ты что, себя с Матерью Остробрамской равняешь?
— Также сила и я. Не бывало такого, чтоб меня били. А тут: на стенах — раз, на рынке — два, после берёзовского разгрома — три... Не к ладу. Да ещё и Матерь. Непорядок. Что-то здесь не то.
— Ну ты же можешь его побить.
— Не диво. Канонов столько. И один латник с мечом, аркебузой, пулгаком всего на четверых сиволапых в полотнище. Тут и сомнений не может быть: первой конной атакой, одним весом раздавим, перевернём и ещё раз в блин расплющим. А только — непорядок.
— Хорёк ты, — разозлился Лотр.
— Ну и пусть. А приказы себе противоречить не должны. Непорядок.
— Подожди, Лотр. — Друг Лойолы улыбнулся. — Tы, Корнила, меня послушай. Ты что, святей святого Павла?
— К-куда там. Он возле самого Бога сидит.
— А Павел между тем «дыша угрозами и убийством на учеников Пана Бога».
Корнила мучительно морщил рот. Как это было тяжело. Что хочет от него этот? Тысячник наконец додумался.
— Где это? — недоверчиво спросил он.
— Клянусь тебе, что это так. Это Деяния Апостолов, глава девятая.
— Разве что глава девятая, — с облегчением произнес тысячник. — Слушаюсь.
— Иди, — сказал Лотр. — Будет бежать — не бери живьём. Так даже лучше.
— Это что же, мои руки в крови?
— Дурень. Чем более он для всех, тем менее для себя, тем сильнее, тем опаснее нам.
Корнила ничего не понял, и это, как всегда, успокоило его. Он кивнул.
— Поэтому вот тебе приказ: вязать, убивать всех, призывающих имя Господне.
Часом позже Лотр и Босяцкий на чужих конях, закутавшись в обыкновенные льняные плащи с капюшонами, скрывающими почти всё лицо, ездили по городу и прислушивались к разговорам.
Город гудел, как улей, в который какой-то проказник бросил камень. Повсюду спорили, а кое-где дело доходило и до хватания за грудки. Но везде фоном разговоров было:
— Мужицкий... мужицкий... мужицкий Христос!
И, только возвращаясь домой, на Старом рынке, когда до замка было рукой подать, попали они в неприятный переплёт.
На Старом рынке ругались, ругались до зубовного скрежета и пены. Шёл диспут между молоденьким белёсым школяром и дородным городским монахом. Монах явно побеждал. А сбоку стояли и с любопытством смотрели на всё это люди, которых Лотр не любил и побаивался чуть ли не больше, чем лже-Христа, идущего сейчас на город.
«С тем ясно, жулик, бунтовщик, и всё, — думал Лотр. — А кто эти? Кто этот юнец Бекеш? Он богат, ишь какая рука! Что вынуждает его пренебрежительно смотреть на чудесно упорядоченный мир? И кто этот Клеоник, что стоит рядом с ним? Резчик богов, почётная работа. Что ему? И что этому Альбину-Рагвалу-Алейзе Кристофичу во францисканском белом плаще? Мятежники? Да нет. Безбожники? Пока, кажется, нет. Почему же они так беспокоят? Может, потому, что от этих похвалы не дождёшься, что они видят всё, что каждая идея высоких людей для них до самого дна понятный, малопочтенный фокус? А может, потому, что они всё постигают и всё разъедают своею мыслью, словно царской водкой? Даже золото богатых. Да, вот это, видимо, самое страшное. Мыслят. И всё, что было до этого, не выдерживает, по их мысли, никакой критики, не может быть фетишем. Единственное богатство — человек, которого пока нет. Ну а если он, человек, их усилиями и верой да дорастёт до такого божества?! Подумать страшно. Память уничтожат. Могилы оплюют».
Бес осторожно отделился от спины Лотра и исчез. Кардинал стал слушать.
— Так вот, — «добивая», сказал монах. — Когда папа Иоанн Двадцать Второй говорил, что за убийство отца и матери человек платит в канцелярию семнадцать ливров и четыре су, а убив епископа — сто тридцать один ливр и четырнадцать су, он не подразумевал, что можно убивать отца или епископов, а просто показал тёмному народу единственным понятным для него способом, что такое люди плоти, хотя бы и самые дорогие, и что такое люди духа, люди высшей идеи.
Школяр молчал. Он не знал «Кодекса апостольской канцелярии», которому было двести лет.
— Даже тупые мозги хама могут понять такой простой способ оценки, — триумфально провозглашал монах. — Вот что такое плоть и что такое душа!
Бекеш хотел было сдержать Кристофича, но францисканец мягко высвободился. Улыбнулся друзьям ироничными тёмными глазами, сделал шаг к школяру, который озирался в поисках подмоги:
— Молодчина, сын мой, ты сделал, что мог. Не твоя вина, что ты пока не знаешь этой мерзости, запрещённой ещё Филиппом Пятым.
Школяр начал ловить руку Альбина. Тот перехватил его руки, поцеловал в лоб.
— Запомни, руку нельзя целовать даже Богу, явившемуся в облике человеческом, ибо целуешь ты плоть. А Богу Духу нельзя поцеловать руки. Ergo, никому не целуй рук. — И логично добавил: — Кроме женщин. Но, впрочем, этому тебя, когда придёт твоё время, учить не придётся.
Стал против доминиканца, весь белый, румяный лицом, спокойный.
— Итак, брат поёт аллилуйю душе. Я согласен с ним. Если бы он выдержал сорок часов на колу, он бы ещё более рьяно запел славословие духу. Брат позволит мне заменить этого младенца? Я полностью согласен с братом, но хотел бы перевести нашу дискуссию чуть... в сторону, назвав её, скажем, «плоть, душа, лицемерие, или разум о плоти, душе и тех, кто стоит на страже их».
Глаза монаха забегали. Он чувствовал, что против него вышел могучий противник, который, не поступаясь внешней учтивостью, играет оппонентом, как мячиком. Но не согласиться, да ещё с перевёрнутой темой, означало признать свой разгром. А его не для того послали на улицы. Надо было кричать и спорить, чтобы люд не думал о том, кто стоит под стенами. Наконец, пусть даже и этот диспут.
— Пожалуйста, — сказал он.
Кристофич вздохнул. Затем его руки твёрдо ухватили перила лестницы.
— Брат утверждает, что «Кодекс», оценивая епископа в семь раз дороже, чем родителей, просто и наглядно свидетельствует о том, что такое человек плоти, приближённый к соседям и семье, и что такое человек духа и идеи, то есть приближённый к верхам.
— Да, — подтвердил священник.
— Позвольте напомнить брату, что далее там сказано: за первого убитого священника — сто тридцать семь ливров и девять су, а за каждого последующего — половину цены.
По толпе прокатился смешок.
— Я понимаю, несколько священников дороже одного, даже епископа. Но, простите, что наглядно утверждается здесь? То, что последующие священники менее люди идеи, нежели первый? То, что они более люди плоти и личной жизни? Или это просто такса для разбойников, да ещё установленная с расчетом, чтобы убийства не оказались слишком опустошительны для кармана? Бедные последующие священники! Им не удалось попасть под руку первыми. Тогда за них заплатили бы сполна. Их бы это, безусловно, утешило в их жалостной юдоли. Не смейтесь, люди. Потому я и говорю о лицемерии тех, кто всё время громче прочих кричит о духе и плоти. Этот пустопорожний вопрос они придумали, чтобы вы меньше рассуждали о сегодняшнем дне, чтобы придать своим спекуляциям оттенок глубокомыслия и философской правды. На самом же деле их это занимает приблизительно так, как меня — судьба изношенного мной в детстве плаща. Не занимают их ни дух, ни плоть... Вот я сейчас докажу их двоедушие. Они сыновья мамоны и брюха. Но почему они так беспокоятся о вашем духе и ваших мозгах? Скажете, потому, что отдают пальму первенства душе? Ложь!
— И тут брешешь ты, утверждаю, — бубнил монах.
— Почему? Вот наш Папа сказал богословам, доказавшим бессмертие души: «Рассуждения, приведенные вами в пользу утвердительного ответа, кажутся мне глубоко продуманными, но я отдаю предпочтение отрицательному ответу, ибо он вынуждает и склоняет нас с большим вниманием относиться к своему телу и сильней дорожить сегодняшним днём».
— Не может быть! — ахнул кто-то.
— Клянусь! Потому я и говорю вам, сыны мои, что куда бы они ни ставили дух — дела им до него нет, и спор этот не стоит выеденного яйца. Жрут как не в себя кур, и рыбу, и мёд, и заморские фрукты, хлещут вина, крича при этом о духе для вас, а заботясь о плоти своей. Вот вам позор сегодняшнего дня. Не слушайте их философии. Потому что они лицемеры, гробы повапленные. Дела им нет до мыслей! Лишь бы вы думали как они и не мешали им жрать.
Лотр и Босяцкий переглянулись.
— Ты приказал отвлекать диспутами внимание, — сказал праиезуит. — Слышишь? Это же подстрекательство !
— Люди, которым действительно важен человеческий дух, плотью своей платят за живых. Костром, горестным изгнанием, тюрьмой, пытками, наветами грязными, которые на каждом из них. А эти мошеннички и брехуны? Много из них мучеников вышло за последние столетия? Если какие и вышли, то были простые, тёмные вояки Церкви воинствующей, которые по тупости своей не сумели разобраться в том, что ни один епископ, крича о духе, не гибнет за веру. Они зовут вас в крестовый поход против турок и неверных, собирают на это деньги с простых. А вот что пишет один из немногих совестливых, епископ Иоганн Бурхард[132]: «Пятьдесят блудниц скакали в позах, которые не опишет пристойность. Сначала одни, потом с кардиналами... И вот Папа подал знак к единоборству, и... гости начали делать с женщинами...». Я не стану оскорблять ваш слух, простые и наивные, но всё это происходило на глазах у других, а дочь Папы сидела «на высоких перилах и держала в руках награду за единоборство, которую должен был получить самый стойкий, пылкий, неутомимый».
Вы отказываете себе во всём ради Небесного Иерусалима, голодаете и мёрзнете, льёте кровь, а они, лёжа с блудницами, подстрекают вас: «Так, так». Дьякон времён первомучеников мог не бояться чрева львиного на римской арене, апостол не боялся даже креста, а у нас нашёлся один только, бедный несвижский мученик Автроп.