— А ну, не трожь! Не трожь, нашим языком говорю тебе, падла ты свинячья, Божья ты глиста.
Босяцкий обводил глазами толпу. И вдруг испугался, увидев, что мужики держат полунатянутыми тетивы страшных луков из турьих рогов. Несколько таких луков целили в него. Вот он подаст знак, и мужиков после более-менее долгой стычки сомнут... Но он уже не увидит этого. Кто знал, что тут не топоры против мечей и копий, что это — охотники с юга? Топоры — глупости. Даже меч не берёт миланских лат. Но против таких луков они — яичная скорлупа.
«Иниго Лопес де Рикальдо, — в мыслях позвал капеллан. — Друг, Игнатий Лойола. Скажи, что мне делать. Тебе тридцать, но ты умнее всех нас, вместе взятых. Посоветуй, друг».
И он увидел лицо дона Иниго. Зашевелились губы.
«Брось, — сказал Иниго-Игнатий. — Отступи. Грех не покарать отступника сразу. Но тайный грех — дарованный Богом грех. Ты же не ехал сюда с намерением отступить? Всё от обстоятельств. Именно в них мудрость властелина. Дай им слово, ну».
Монах засмеялся.
— Успокойтесь, люди, — мягко проговорил он. — Тысячник погорячился. Но эта горячность заслужит прощение от Бога, как и ваша непочтительность. Церковь никого не тронет, — «В данную минуту», — добавил он мысленно, — клянусь вам. Расходитесь. Пашите. Мы нисходим к вам. Как ни трудно, а может, подешевеет хлеб. Возможно, мы собьём, ради вас, цены на кое-что...
— На мыло и на верёвки, — вслух добавил Христос.
— ...Пойдёмте, люди, оставим их. Им есть о чём подумать. Бывай, весёлый чудотворец.
Стража с отрядом, присоединившимся к ней, поскакала от костров в ночь.
И чуть утихла дробь копыт, как эти костры начали шипеть и рвать паром, ибо их заливали водой.
К Христу подошёл тот мужик, что гаркнул на Корнилу.
— Ну вот... Мы своё дело сделали, не дали Тебя. Теперь — прости.
— Я понимаю. Вы же не боги, чтоб без крыши жить.
— Но Ты — Бог. — Мужик земно склонился перед ним. — Ты вознесись. Ты, знаешь, с весной приходи. Как отсеемся.
И остались они одни, а вокруг была ночь. Христос молча смотрел во мрак блестящими глазами.
— Видишь, как они, — сказала Магдалина. — Пойдём... Видишь, как они с тобой...
— Нет, — одолев стеснение в горле, произнес он. — Я иду к ним. Я ещё только не знаю как. Но это бедное море... Без денег, без земли, без возможности идти куда хочешь, без глаз, без языка. — Бог мой, что перед этим моя шкура, что перед этим все храмы!
Ночь пылала звёздами. Во тьме, казалось, не было дороги.
Христос встал.
Глава 34
МУКИ РОЖДЕНИЯ
И явилось на небе великое знамение — жена, облечённая в солнце; под ногами её луна, и на главе её венец из двенадцати звёзд. Она имела во чреве и кричала от болей и мук рождения.
Откровение Иоанна Богослова, 12:1, 2.Перепёлка! Ты не вей гнездочка
У большой дороги, перепёлка!
Песня.В этом августе целую неделю лили страшные ледяные дожди, словно стоял октябрь или даже ноябрь. Не было дня, чтоб не выпал на землю град. Перенасыщенная почва не могла больше впитывать ливни, и вода широко разлилась полями.
И по дороге, что была даже не грязью, а потоком, шли на север четырнадцать человек. Изнемогали, падали и снова шли. Много дней они голодали. Даже за деньги, каких бьшо мало, на всём севере не удавалось купить и крошки хлеба. Они колотились в ознобе, и негде им было не только переночевать, но и обсохнуть, ибо деревни были сожжены.
И всё же они шли на север не только потому, что там были целые дома и хлеб. Вовсе даже не потому. Если бы только это — Христос пошёл бы в Гродно. Просто за ними следовали по пятам. Видимо, повсюду были разосланы приказы, ибо несколько раз их хотели схватить и спаслись они только чудом.
Гарцевали дорогами разъезды. Проверяли около сёл. Ночуя в лесу, не раз слышали они собачий брёх. И стоило им ткнуться сначала на северо-запад, а потом на запад — начиналась яростная облава. Очевидно, по какой-то линии были выставлены посты.
Часто слышали они на ночных дорогах шаги, голоса, топот, по временам немой крик. Они скрывались от всех людей и потому не знали, что не одни бегут на север.
Бежали толпами. Бежали от холода и разорения, от кнутов и податей. Бежали, чтобы не умереть. Кочевали целые деревни. Некоторых останавливали и возвращали назад. Но Юрась и его соратники не знали этого. Им не было до этого дела. Их бросили в тот момент, когда они больше всего нуждались в помощи. Вера возвела их на вершину, вера и сбросила. Все знали, что Христос — всемогущ.
...По очереди несли ослабевшую женщину. Стократ в день умирали и оставались живыми, и в недоумении были, когда же родится правда. Что-то около недели бежали они.
И Христос понял в эти дни, что в сеть попадают большие рыбы, а малые выскакивают из неё. А в сеть жизни, в невод, поставленный сильным, попадают одни мальки — для большой рыбы этой сети не существует.
Он также был мелкой рыбой. И только косяк таких, как он, мог порвать бредень, поставленный судьбой. Нельзя бесконечно отступать.
У самой дороги было гнездо перепёлки. Кони и коровы могли растоптать его, пастушки —подобрать яички, конюхи — разнести жалкие стебельки, из которых оно было свито. Но из каждого целого яйца мог вылупиться гнев.
...Их гнали, как мальков на отмели, как перепёлок во ржи. Нужно было остановиться, и хоть слабым клювом, но клевать, чтоб не сгубить навеки душу.
Нельзя больше было бежать. Надо было показать зубы, пусть даже ценою жизни.
Глава 35
«ПРОСТИ, МАТЬ! ТЕБЕ НЕ НУЖНО!».
...К образам Пречистой Девицы, которые в том крае славны были чудами. Потом те плуты облудные оного своего облудного (Христа) к алтарю Пресвятой Богородицы привели, где был образ тот чудесный. А имел тот шальной двойное платье.
Хроника Белой Руси.И вошли они по раскисшей, страшной дороге в предместье Вильно и подошли к Острой Святой Браме.
Бурлила пред воротами толпа. Толкались, гомонили, слышались проклятия, божба, смех. Но чем далее они протискивались к арке, тем становилось тише и благочинней, будто люди, как они есть, на глазах превращались в ангелов. Очи скромно потуплены или возведены, на головах нет шапок.
А люди были те же самые. Та самая разномастная, обшарпанная толпа, среди которой мелькали суконные одежды мещан и золото доспехов и богатых одеяний.
Били колокола. По всему простору города.
— Скинь шапку, — сказала Христу Магдалина.
— Ну нет, — с недоброй усмешкой отозвался тот. — В своём доме что хочу, то и делаю.
— Собьют.
— А я вот им головы дурные посбиваю, — посулил Фома.
Не снимая шапок, они прошли ворота. Им повезло: никто не прицепился. Возможно, просто не обратили внимания, какая это цаца пришла с Медзининской дороги.
— Вот тут и начнём, — решил Христос. — Если не услышат грома возле святыни, то уж нигде не услышат.
...Почти голый, он стоял за аркой глухого переулка, выходящего на Татарскую улицу. Редкие прохожие поспешали мимо. Мало ли что можно увидеть на улицах святого города. Может, так пропился человек, что шинкарка за долг с него платье снимает.
Между тем Магдалина занималась странной работой. Раввуни только что всунул одно верхнее платье в другое и расправил их на плитах мостовой. Магдалина лихорадочно смётывала оба платья у ворота, сшивала их одно с другим. Затем она зашила их по бортам, оставив на груди распор, в который могли влезть два кулака. Раввуни тем временем особо крепко сшил оба платья у пояса. Всунул кулак в распор, попробовал разорвать зашитое — дудки. Не удалось даже Фоме. Затем оба платья сметали по краям пол. Теперь платье было двойным.
— Ну вот, — проговорил Раввуни. — Теперь платье двойное.
— Как душа человеческая, — елейно изрек Иоанн. — В истине ходят дети Божьи, а на дне смрад.
— Возлюбленный брат мой, — обратился к нему Иаков. — Что же ты в нашем княжестве живёшь, жрать хочешь, а за правду стоишь? Что-нибудь одно.
Христос между тем дрожал в одной сорочке: всё ещё было промозгло после дождей. На него натянули двойное платье и сильно перепоясали его.
— Ну вот, — молвил Юрась. — А ну, Филипп, набери камушков. Да сыпь их мне между сорочкой и платьем, за пазуху.
— Эва... Да зачем... Холодные.
— Порассуждай мне ещё, долбень. — напустился на него Пётр. — Бог, он знает.
Филипп нагрёб горсти камней.
— Куд-да ты, — разозлился Христос. — Не в распор, не между платьями. За платья, голова еловая. Между ними и сорочкой. Чтобы только пояс держал.
...Полагаю, что в нашей стране не один я являюсь любителем древнего белорусского языка, его волшебного, лаконичного и чуть наивного стиля. Поэтому не могу не порадовать остальных, отступая кое-где от моего нескладного многоречия и предоставляя слово человеку, который сам все видел и рассказывал о том золотым по скромности, просторечию и юмору тогдашним языком. Наши летописцы были чудесными людьми. Даже ложь у них выглядела прозрачной, позволяя увидеть на дне правду. Возможно, они не набили руку на лжи или, может, нарочно делали так. Но, даже меча громы и молнии, они самим стилем своим показывали, что их симпатии на стороне горластых, дерзких, находчивых людей, умеющих обвести вокруг пальца самого Бога, а уж служителей Его и подавно.
Один из летописцев больше всех наболтал про историю лже-Христа, если не считать, понятно, Мартина Вельского. Вослед за Вельским он, возможно не по своей воле, смешал Братчика с коронным самозванцем Якубом Мяльшцинским, мошенником, на котором пробы негде было ставить. Даже историю с платьем он перенёс в Ченстохов. Случившееся с лже-Христом впоследствии сделало самые воспоминания о нём смертельно опасными.
Но рассказ о платье написан у него таким чудесно грубым и плотским языком, так говорят, горланят и спорят в нём участники этой истории, такие они живые, несмотря на отдалённость тех времен, что я не могу лишить вас, друзья мои, радости подержать его в руках, пощупать его вместе со мной, попробовать на вкус.
Я не могу обокрасть вас, сделать вас беднее, отобрав у вас эту маленькую жемчужину, затерянную в старинной пыльной книге. И одновременно честь моя не позволяет мне выдрать кусок из «Хроники Белой Руси» и поднести его вам как своё. Поэтому буду говорить я, а там, где будет слаб мой язык, я дам слово летописцу, наболтавшему и кое-где налгавшему, но оставшемуся гением стиля, гением языка, гением хитрой иронии и солнечного юмора.
Дам слово белорусскому летописцу Матвею Стрыковскому, канонику, любившему больше ладана живого человека и въедливый человеческий смех.
И вот он говорит про это: «А меў той шалёны дваістую сукню, на тое умыслне уробленую, дзе можы разпораў могл улажыць, што хацеў, а камыкаў яму межы сукню і кашулю наклалі, ад цела...»[124].
Они пришли к Матери Божьей Остробрамской. Сновав шапках. Нарочно. Чтобы видели.
И случилось так, что первым подскочил к ним тот самый седоусый, что видел Христа во время изгнания торговцев из храма и признал его не плутом, но Богом, встав на колени.
— Шапку скинь, басурман!!! Бо-о!..
На крик оглянулись ближайшие, и тут Христос с удивлением увидел, что в толпе довольно много знакомых лиц. Был тут молодой товарищ седоусого, старуха, что когда-то молила о корове, ещё кое-кто и — он не верил глазам — тот самый предводитель волковыских мужиков, что тогда защитил его от Босяцкого и Корнилы, а после бросил, сказав: «Ты с весной приходи. Как отсеемся».
— Мир тесен, — подивился Христос. — Тебя что, ветром сюда занесло?
Седоусый всё ещё лез. И вдруг ахнул:
— Пане Боже... Христос...
— Я, — подтвердил Братчик. — Ну как, волковыский, отсеялся?
Тот низко опустил голову.
— Как будто я не говорил, что сеять можно... если есть чем. Чего это здесь так скоро? Управился молниеносно. И сюда раньше меня успел.
— Не бей по душе, — ответил тот. — Всё у нас забрали. Ни гроша подати не скинули... Да тут много наших... Чуть не половина. Деревнями бегут от голода. Полстраны на север сыпануло. На Полоччину, в Гродно, сюда, на Медзель. Повсюду, где татар не было, как удвоился народ. Всё ж, может, кусок хлеба заработаешь, не помрёшь.
— Ну и как, заработал хотя бы первую крошку?
— Слишком нас множко, чтоб была крошка, — насупился седоусый.
— Чуть не мрут люди, — добавил мужик. — А что же будет зимой? Душу б заложил, чтобы добыть зерна да хоть немного хлеба. Под пеньком зимовал бы. Как медведь. Полстраны на север сыпануло.
— Кому она нужна, твоя душа, — сказал седоусый.
Христос был достаточно деликатен, чтоб не напомнить им всего, не рассказать, как самого его травили собаками. К тому же толпа уже заметила человека в шапке. Отовсюду проталкивались ревнители святости места.
— Шапки долой! Шапки прочь! А ну, сбейте! — негромко покрикивали они.
— Сто-ой! — завопил седоусый.
Кричать, тем более горланить, тут было не положено, и потому толпа изумлённо смолкла.
— Этому позволено! Он татар погромил! Это Христос!
Тишина. Оглушительная тишина. И вдруг толпа взорвалась таким криком, какого даже в самые страшные осады и сечи не слыхали эти седые стены.
— Христо-ос!!!
Вскинулось с колоколен вороньё.
— Пришёл! При-шёл! — тянулись руки.
— Заждались мы! Тоскою изошли! — голосили измождённые люди.
— Шкуру с нас последнюю заживо содрали!
— Разорение, пепел вокруг! — плакали запрокинутые глаза.
— Магнаты да попы ненасытные!
— Жизни дай! Жизни дай! Заживо помираем!
Тогда он стал подниматься на гульбище. Уверен был: правильно сделает, что нанесёт удар тут. Только не ведал, что здесь столько найдется тех, кто шёл с ним на татар, кто знает его, с кем ему будет легче.
Вот они. Море.
Капеллан встал перед ним, загородил дорогу.
Маленький, похожий на бочонок человек. Очевидно, в это время должен служить здесь мессу. А за спиной его — монахи, служки. Этих не убедишь, что не хочет он, Юрась, оскорбить святыню, просто вознамерился сделать то, на что с охотой пошла бы и сама великая Житная Баба, мать всего сущего, которая только немного изменила здесь своё лицо. Мать. Хозяйка белорусской земли. Та, что даёт силу хлебу. Зачем ей жить, если умрут верующие в неё?
— Стой, — рявкнул капеллан. — Ты кто?
— Христос.
— Если ты Христос, где мать твоя? Где сестры и братья?
— Я мать Ему! — крикнула из толпы старуха, что молила о корове.
— И я!..И я!..
Мы Ему братья! Мы сестры! Мы! Мы!
И этот крик заставил Братчика забыть, что за ним охотились, ибо люди оставили его. Из-за этого крика мир как-то странно затуманился в его глазах, и он впервые не посетовал на свою судьбу.
«Могла ж и вправду быть хата».
И он вспомнил хату под яблонями... Стариков на траве... Тихую речку, где водились сомы... Самого себя, пускающего на Купалу венки.
И уже понимая: так надо... так надо ради святой причастности к горю всех этих людей, к радости их, к общей жизни всех человеков, он сказал (и это было правдой):
— Была у меня хата. Далеко-далеко. Там теперь пепелище. Пыль. Прах. Как у всех вас. И виновен я, знаю: забыл. В гордыне своей вознёсся, брезговал, ниже себя считал, простите меня. А теперь вспомнил... А ну, прочь с дороги!
Со звоном вылетело огромное окно — как всегда, перестарался Филипп.
— Прости, Матерь Сущего, Циота, Житная Баба, Матерь Божья, — произнес Братчик. — Тебе же не нужно.
И он пригоршнями начал брать из алтаря золото и драгоценные камни и сыпать их между одеждами. Капеллан, увидев святотатство, сбежал, чтобы не погибнуть от неминуемой небесной молнии.
«...I кеды быў да алтара прыведзены, з рук іх вы-рваўшыся, яка шалёны прыпаў да алтара, на якім было поўна пенязей и камыкаў, на афяру злажоных, і, хвацяючы пенязі, клаў іх сабе ў распор аж занадта. Мніх-каплан, каторы на той час імшу справоваў, ад страху ўцёк»[125].
Народ на улице слышал крики. Затем сам капеллан бочонком скатился с гульбища, кинулся прочь:
— К алтарю припал! Камни хватает! Матка Боска, да лясни ты его по голове!
Служки схватились за мечи — встал на дороге у них Тумаш. Выставил вперёд довольно могучее, хоть и опавшее от голодовки пузо. Напряг грудь.
— За оружие хватаешься? При Матери? Я вам схвачусь. Я вас сейчас так схвачу!..
Тех как ветром сдуло. И тогда на Христа бросились ошеломлённые монахи. Схватили за пояс, сорвали его...
«Па ім (каплану) другі мнішы, адумеўшыся, прыпадуць пояс на ім абарваць, мнімаючы, бы пенязі клаў за кашулю занадта, але ад тамтоля толькі камыкі павыпадалі, а пенязі ся ў распоры, за падшыўкаю сукні засталі. Мніхі, здумеўшыся... думаючы, бы пенязі ў каменне ся абярнулі справаю дыявальскаю, пачалі заклінаць каменне і малітвы над нім модліць і псалмі спяваць, абы ся знову ў першую форму сваю абярнулі»[126].
...На пол действительно высыпались камни. И все остолбенели.
А затем начался шабаш и содом: стоны, плач, дикие завывания от страха, выкрики. Чуть ли не истерические голоса на верхних нотах выкрикивали псалмы:
— Нечестивые не будут пред глазами Твоими, Ты ненавидишь всех, сотворяющих беззаконие.
Кто-то рыдал:
— Ибо нет в устах их истины... Осуди их, Боже, пусть падут они от замыслов своих; по множеству нечестия ихнего отринь их, ибо они взбунтовались против Тебя.
Ещё один горланил, как испуганный змеёю бугай:
— Сокруши мышцу нечестивому и злому так, чтоб искать и не отыскать его нечестия.
Христос стоял над этим столпотворением и усмехался. Сейчас он брезговал только этими.
Музыка сменилась. Кто-то, видимо, изуверился в псалмах и начал заклинать, как тёмные его отцы:
— Чёрт Савул, чёрт Колдун — отступитесь. Пан наш Перун, Иисус наш наимилостивый. Белее, скотский бог, и Власий святой, рассейте, засыпьте подкопы, сделайте так, чтоб каменья в первую форму свою обернулись.
После этой дикой какофонии свалилась внезапная тишина. Монах склонился над каменьями и осторожно, словно жар, пощупал их:
— Н-не помогло.
Лица были обескураженными и разочарованными. И тогда монах взял Евангелие, Псалтирь и заклинальную книгу и шваркнул их о пол:
— Если такого дьявола не видели — катитесь с ним сами ко всем дьяволам!
«...Але калі тое каменю нічога не памагло, мніх кнігі свае заклінальныі, разгневаўшыся, кінуў аб зямлю, мовечы: ежасмы такога дыявала не бачылі, пойдзеце там з ніх да ўсіх д'яблаў».[127]
Звучно, страшно брякнулись о каменные плиты тяжёлые тома в коже, дереве и золоте. Иаков Алфеев зажмурил глаза.
Ему показалось: ударил гром, и дьявол, дико захохотав, явился в огне, схватил книги под мышки, смердящие потом, серой и сожжёнными грешниками, сделал непристойный жест в сопровождении такого же звука и громоподобно взлетел.
Он поднял веки и понял, что это катятся по ступенькам, удирая, монахи. Книги по-прежнему лежали на полу.
Христос бросал с гульбища в народ охапки ожерелий и деньги:
— Спокойно подходите, люди. Берите по золотому или по жемчужине. Хватит этого на зиму, лишь бы было где купить. Берите! Не нужно этого ни Житной Матери, ни мне. Несите детям! Живите! Для кого, как не для себя, собрали всё это они?!
Золотой дождь падал на руки людей. И за всё это время никто не толкнул другого, не наступил на ногу, не выругался, не взял больше одной жемчужины или одной монеты, или — если семья была очень большая — двух. Деньги принадлежали Житной Матери, их нельзя было хватать.
— Разве они пастыри? Они предались распутству так, что творят всяческую нечистоту с ненасытностью. Морды ихние хуже дьявольской задницы. Матфей ещё о них сказал — правда, Матфей?
— Н-ну...
— Любят, мерзавцы, возлежания на беседах и старшинство в синагогах... И приветствия на народных сходах, и чтоб люди звали их: «Наставник! Учитель!».
Молча, сурово слушал люд.
Глава 36
ЧТО ЛЮБЯТ ПАСКУДНИКИ, ИЛИ ШПИОН
И не удивительно: потому что сам Сатана принимает вид Ангела света.
Второе послание к Коринфянам, 11:14.Не ешь излишне сахар — заведутся у тебя там, где не надо, пчёлы.
Белорусская народная мудрость.Они действительно любили то, о чём говорил людям с гульбища Братчик. Но сейчас им было не до этого, потому что больше всего они любили свой покой, свою власть и самих себя. Первое полетело сегодня ко всем дьяволам, вместе с виленским гонцом, и можно было полагать, что если так пойдёт и дальше, то полетят и второе, и третье.
Поэтому не было более дружелюбного схода за всю историю в большом зале суда. Все сливки собрались тут сегодня защитить свою любовь.
Сидели все духовные лица, как католические, так и православные, ибо любовь их была одинаковой; сидели советники и войт, ибо они разделяли эту любовь. Сидел Корнила, ибо ему приказывали во имя любви. Сидел бургомистр Устин. Скорее, по привычке, ибо первых двух любовей его успешно лишали, и потому он не мог любить и уважать себя.
Пред любящими стоял расстрига Ильюк, ранее пророк по склонности, теперь — по заданию.
— Вот и всё... А люди в городе говорят, что непременно он теперь за Гродно возьмётся... Мол, вот это настоящий Христос наш. На что уж татары да иудеи — и те его ждут. Название, говорят, имя — это дело десятое. По-ихнему он Христос, по-нашему «мессия», «махадзи» и чёрт его знает ещё как.
— Хорошо, Ильюк. Но мы же сразу анафему ему огласили, — сказал Лотр. — Как это слушают? Неужели нет острастки?
— Плюются, — опустил звериную голову Ильюк. — Говорят: «Это всё равно...».
— Ну, чего замялся?
— Не казните... «Всё равно, как дьяволы анафемствовали бы ангела».
— Т-так, — протянул Босяцкий. — А юродивые кричат? А ты?
— Кричим. «Срам наготы его... Печаль великая... Зверь, глазами исполненный спереди и сзади». Как пострашней кричим, чтоб непонятно. «Солнце как власяница! Море становится кровью! Семь тысяч имён человеческих в одном лишь Гродно погибнет!..».
Он загигикал и закричал так, что у всех мороз пробежал по спине.
— А им всё равно. Говорят, всё равно жизни нет. И сегодня Кирик Вестун, кузнец, да дударь Братишка говорили какому-то усатому, чтобы он оставался здесь да помогал... А мы, мол, выходим и ждём, а какой-то Зенон (один Гаврила в Полоцке!) чтоб собирал людей да выйдем ему навстречу.
— Нашли? — спросил Комар.
— Нет, — ответил Корнила. — Успели сбежать. А Зенона никто не знает. Видно, не из Гродно.
— Ч-чёрт, — ругнулся доминиканец. — Ну ладно, пока ничего не случилось. Именно по-ка. Опасность есть, но пока только тень опасности. А вы то ошибку за ошибкой допускали, то головы от страха потеряли. Породили монстра и не знаете, как усмирить. — Прибавил тихо: — Ильюк, ты обижен. Найди людей, способных раз ударить ножом.
— Не выйдет, — ответил Ильюк. — Все молятся на одну его память. А и я также боюсь. На кусочки распотрошат. Верят. Пусть он и силою Вельзевула действует.
— Жаль. Мог бы получить триста золотых.
— Мёртвому что триста, а что и три, и три тысячи.
— И всё же позаботься о ноже. Иначе...
— Постараюсь, — понял Ильюк. — Постараюсь найти.
— И ещё постарайся кричать погромче, что это Антихрист, что нелегко сразу разобраться. Иди.
Ильюк пошёл, смесь грязного меха и нечёсаных волос. Синклит молчал. Затем Лотр брезгливо буркнул:
— Смрад какой! И любите же вы этих шпионов, стукачей, доносчиков. Срам просто.
— А вы не любите? — тихо спросил доминиканец.
— По-моему, также, глупости это, — заговорил епископ Комар. — Не следить надо. Не следить, а рубить. Пий Пятый прав.[128] — Лицо его налилось бурой кровью, пенные заеды зашевелились в углах рта: — Помните его наставление венецианским инквизиторам? «Пытайте без жалости, терзайте без милости, убивайте, сжигайте, уничтожайте ваших отцов, матерей, братьев, сестёр, если окажется, что они не преданы слепо верховной идее». Вот это по мне. Вот это так. И повсюду добрые государи так поступают: и наш, и французский, и сам Папа, и великий князь Московский... хоть он и схизмат.
Доминиканец кашлянул.
— Золотые слова, — саркастически обронил он. — Только ваша учёная голова, по занятости видимо, знает наставления Пия инквизиторам и не знает предписаний того же Пия трибуналам. А там сказано: «Заведите столько шпионов и доносчиков, сколько вы в состоянии оплатить. Обязуйте их надзирать за мирянами... и доносить вам обо всех мирских и личных беспорядках. Никогда не ставьте под сомнение их показания, поражайте всех, на кого они будут указывать, невинного или виновного, ибо лучше умертвить сто невинных, чем оставить в живых хотя бы одного виновного». — Монах улыбнулся. — И вот потому я люблю оба наставления, люблю шпионов и занимаюсь с ними. Наконец, я доминиканец, моему ордену доверена святая инквизиция. И потому я занимаюсь и дознаниями одновременно. В то время когда вы только мелете языком. Комар в ярости вскочил.
— Это вы уже слишком, — укорил Босяцкого Лотр. — Так обидеть верного служителя Церкви.
Босяцкий также понемногу закипал:
— Вот что, мне это надоело. Возведешь что-то стройное — заплюют, завалят, загадят в глазах у всех. Я не знаю, как служит Церкви, как любит Бога, — он взглянул на епископа, — большинство клириков. Но я знаю одно, знаю, что на глазах у людей нельзя распутничать так, как они. На глазах... Ибо это порождает не любовь, а ненависть, гнев, взрыв, смерть!
— О чём вы?
— О том. Устроили голод в то время, когда хватило бы и сильного недоедания. Хотелось иметь лишний грош, а утратите всё. А отсюда и неудачи с этим аспидом, и позор с татарами, и то, что мы всё время рубим сук под собой и ляснемся задом или, простите, мордой в навоз. Обожрались сладкой жизнью — и породили, возможно, свою смерть. Изнемогали в чрезмерных наслаждениях, а теперь крутитесь. Как тут не вспомнить присказки о пчёлах?
Синклит молчал. За узкими окнами были тишина и ночь, но они слушали эту тишину и не верили ей.
Глава 37
НАБАТ
Я плакал, море увидав. Я плакал,
Когда с ковчега вновь увидел солнце.
Миф об Утнапиштиме.Святой службе и вообще церковной и магистратской, советной элите, равно как и нобилям, было о чём беспокоиться. Тринадцатого августа многочисленная толпа вышла из Вильно на Гродненскую дорогу. Некоторые летописи говорили позже о «богомольцах», но на самом деле сборище было далеко не таким однородным. Кроме пилигримов затесались туда ремесленники с севера (давно уже сидели они без работы), наймиты, рассчитанные по окончании жатвы, молодёжь из окрестностей, школяры, но основную часть толпы составляли беглецы с распаханного, выжженного татарами юга и центральных земель Белой Руси. Навряд ли им в это время было до богомолья. Просто и в Вильно они не нашли хлеба для животов и зерна для пустых своих нив. Его не удавалось купить даже за деньги, что приобрели они дерзостью Юрася Братчика, названого Христа. Год выдался неурожайный.
Они шли, чтобы есть. Большинство не знало, куда податься, и хлынуло на Гродненскую дорогу, ибо на неё вышел Христос с апостолами. Двигала ими не цель, а невозможность оставаться на месте.
А главное, всеми этими тысячами двигал голод или призрак близкого голода.
Ничто ещё не предрекало грядущих событий, когда они, оттопав в тот день около сорока (не меренных, понятно, ни ими, ни кем-либо ещё) вёрст, стали ночлегом у какой-то небольшой деревеньки. Уныние владело ими. Утром часть хотела идти на север, в балтийские города, часть — на юг, последние надеялись, что сбежало много народа, юг сильно обезлюдел и магнаты от безысходности будут дорожить рабочими руками. На Гродно почти никто идти не хотел. Знали, каково это — связываться с отцами Церкви и присными.
И возможно, ничего бы не было, если бы приказ об анафемствовании прибыл в деревенскую церковь днём позже и не случилось при том Ильюкова человека, который спешил в Вильно, не зная, что Христос вышел оттуда, что он уже здесь и, главное, не один.
Случайность, подготовленная голодом, нашествием, алчностью богатых и сильных, вдруг сделалась закономерностью и принесла через некоторое время свои страшные, кровавые и великие плоды.
В стане уже догорали костры (ночи после дождей сделались тёплыми, как в июле, а готовить в основном было нечего), когда в церкви, на отшибе от деревни, запылали окна, а через некоторое время послышалось пение.
Из любопытства люди пошли туда; услышав страшный, чревовещательный рык дьякона, знакомые слова о прокажении, удавлении и мгновенной смерти всяких там врагов человеческих, поняли, что идёт анафемствование, а затем разобрали, что анафему поют человеку, который побил татар (о его выбрыках в Новогрудке они, понятно же, не знали, а если бы и узнали, то не поверили бы), разогнал торговцев и вот только что дал им денег, человеку, который стоит среди них и даже с любопытством слушает страшные, глухие, закостеневшие слова проклятий.
Толпа застыла.
Они бы, понятно, были меньше поражены, если бы узнали, что анафему поют повсюду, куда дотянется лапа Святой Церкви и гродненских попов.
Но они в этот час не думали об том. Для них именно в этой вот деревянной церкви, что торчала перед глазами, воплотилось сейчас главное зло.
— Слышишь? — спросил волковыский мужик.
— Это они за Твоё добро, Христос, — сказал седоусый.
Толпа молчала, ещё не зная, что делать. Какой-то серый человек, весь гибкий, словно бескостный, услыхав имя, названное седоусым, протиснулся сквозь толпу и встал, глядя Юрасю в рот тёмными, словно у крота, глазами. Ждал.