— Хорошо, — прервал я его довольно сухо, — вам надо было бы высказать свои соображения, а не загадывать нам загадки. Я выйду сегодня один. Они не ожидают, и я надеюсь на это. Кстати, они не знают, что у меня есть оружие. Я дважды встречался с охотой и еще с тем человеком, который стрелял мне в спину. И никогда не применял его. Ну что ж, они увидят… Как медленно распутываем мы этот узел! Как лениво работают наши мозги!
— Легко и логично распутывается все только в плохих романах, — буркнул обиженный Свецилович. — К тому же мы не сыщики губернской полиции. И слава Богу, что это не так.
Рыгор хмуро ковырял прутиком землю.
— Хватит, — сказал он со вздохом. — Надо действовать. Попрыгают они у меня, гады… И, простите, вы все же паны, и нам по дороге только теперь, но если мы найдем их, мы, мужики, не только убьем этих нелюдей, мы спалим их гнездо, мы по миру ихних потомков пустим! А возможно, и с потомками покончим.
Свецилович рассмеялся:
— Мы с Белорецким бо-ольшие паны! Как говорят, пан — лозовый жупан, оболоневые лапти. А если говорить правду, нужно всех таких уничтожать вместе с панятами, потому что из панят тоже со временем вырастают паны.
— Если только это не сонное видение, эта дикая охота. Ну, не было, никогда не было еще человека, который скрыл бы от меня, лучшего охотника, следы. Привиды, привиды и есть.
Мы простились с Рыгором. Я тоже был частично согласен с его последними словами. Что-то сверхъестественное было в этой охоте. Этот леденящий душу крик — он не мог вылетать из человеческой груди. Грохот копыт, появляющийся только временами. Дрыкганты, порода, которая исчезла, а если даже и не исчезла, то кто в этом захолустье, в этой глухомани был так богат, чтобы купить их. И потом — как объяснить шаги в коридоре? Они ведь как-то должны быть связаны с дикой охотой короля Стаха. Кто такая Голубая Женщина, которая видением исчезла в ночи, если ее двойник (совсем несхожий двойник) мирно спал в комнате? И кому принадлежит то ужасное лицо, что смотрело на меня в окно? Череп мой трещал. Нет, что-то нечеловеческое, преступное, страшное было тут, какая-то смесь чертовщины с реальностью!
Я взглянул на Свециловича, шагавшего рядом, веселого и озорного, как будто эти вопросы для него не существовали. Утро и в самом деле было прекрасное: несмотря на пасмурную погоду, за тучами угадывалось близкое солнце, и каждый желтый листик на деревьях млел и, казалось, даже потягивался от наслаждения под теплой не по-осеннему росяницей.
Через прогалину далеко под нами виднелось ровное займище, дальше — бескрайний простор бурых болот, вересковые пустоши. Болотные Ялины далеко за ними. И во всем этом была какая-то грустная, непонятная красота, от которой у каждого сына этих понурых мест больно и сладко сжимается сердце.
— Посмотрите, осинка выбежала на поле. Вся зарделась, застеснялась, бедная, — растроганным голосом промолвил Свецилович.
Он стоял над обрывом, подавшись вперед. Аскетичный рот стал мягким, робкая, блуждающая улыбка была на лице. Глаза смотрели вдаль, и весь он казался каким-то легким, стремительным, готовым воспарить над этой бедной, дорогой землей.
«Вот так и на крест идут такие, — снова подумал я. — Красивую голову под поганый, грязный топор…»
И действительно, какая-то жажда жизни и готовность к самопожертвованию были в этом красивом лице, в тонких, предки-поэты сказали б «лилейных», руках, в стройной красивой шее, твердых карих глазах с длинными ресницами, но с металлическим блеском в глубине.
— Ах, земля моя! — вздохнул он. — Дорогая моя, единственная! Как же ты неласкова к тем осинкам, что впереди всех выбегают на поле, на свет. Первыми засыплет их снегом зима, сломает ветер. Не торопись, глупенькая… Но где там! Она не может.
Я положил ему руку на плечо, но быстро снял ее. Я понял, что он совсем не такой, как я, что сейчас это человек, который парит над землей, которого здесь нет. Он даже не стесняется высоких слов, которых мужчины обычно избегают.
— Помните, Белорецкий, ваше предисловие к «Беларуским песням, балладам и легендам»? Я помню: «Горько стало моему белорусскому сердцу, когда увидел я такое забвение наших лучших, золотых наших слов и дел». Чудесные слова! Только за них вам простят все грехи. А что же говорить, когда не только мое белорусское, когда мое человеческое сердце болит от заброшенности нашей и общей, страданий, бессильных слез несчастных наших матерей. Нельзя, нельзя так жить, дорогой Белорецкий. Человек добр, а его превращают в животное. Никто, никто не желает дать ему возможность быть человеком. Видимо, нельзя просто крикнуть: «Обнимитесь, люди!» И вот идут люди, на дыбу идут. Не ради славы, а ради того, чтобы убить терзания совести — как иногда идет человек, не зная дороги, в пущу спасать друга, потому что стыдно, стыдно стоять. Идут, плутают, гибнут. Знают только то, что не таким должен быть человек, что нельзя обещать ему райский клевер, что счастье ему нужно под этими вот задымленными потолками. И они мужественнее Христа: они знают, что не воскреснут после распятия. Лишь вороны будут летать над ними да плакать женщины. И, главное, их святые матери.
Он показался мне в эту минуту сверхчеловеком, таким прекрасным, таким достойным, что я с ужасом сквозь завесу будущего почувствовал, предугадал его смерть. Такие не живут. Где это будет? На дыбе в застенке? На виселице перед народом? В безнадежном бою инсургентов с войском? За письменным столом, когда они торопятся записать последние пылающие мысли, дыша остатками легких? В тюремных коридорах, когда им стреляют в затылок, не осмеливаясь взглянуть в глаза?
Глаза его блестели.
— Калиновский шел на виселицу. Перовскую, женщину, на которую только глянуть — и умирай, на эшафот… Такую красоту — грязной веревкой за шею. Знаешь, Яновская немного похожа на нее. Потому ее и обожествляю, хотя это не то. А она была шляхтянка. Значит, есть выход и для некоторых из наших. Только по этой дороге иди, если не хочешь сгнить живьем… Душили. Думаешь, всех передушили? Растет сила. С ними хоть ребром на крюке висеть, лишь бы не мчалась над землей дикая охота короля Стаха, ужас прошлого, его апокалипсис, смерть. Вот закончу я с этим и уеду. Скоро закончу, одна мысль у меня появилась. А там… эх, не могу я здесь. Знаешь, какие у меня есть друзья, что мы намерены начать?! Дрожать будут те, жирные. Нас не передушили. Пахнет сильным пожаром. И годы, годы впереди! Сколько страданий, сколько счастья! Какая золотая, волшебная даль, какое будущее ожидает!
Слезы брызнули у него из глаз. Я не выдержал и бросился ему на шею. Не помню, как мы простились. Помню лишь, что его стройная фигура вырисовалась на вершине кургана. Он обернулся ко мне, взмахнул шляпой, крикнул:
— Годы впереди! Даль! Солнце!
И исчез. Я пошел домой. Я верил: сейчас мне все по плечу. Что значит мрак Болотных Ялин, если впереди солнце, даль и вера? Я верил, что все выполню, что жив народ, если он рождает таких людей.
День был еще впереди, такой большой, сияющий, могучий. Глаза мои смотрели навстречу ему и солнцу, которое пока что скрывалось за тучами.
Глава одиннадцатая
В тот самый вечер, часов около десяти, я лежал, спрятавшись в одичавшей сирени возле поваленной ограды. Приподнятое настроение, чувство бесстрашия еще безраздельно владели мной (они так и не исчезли до конца моего пребывания в Болотных Ялинах). Казалось, что это не мое, любимое мной, худощавое и сильное тело могут клевать вороны, а чье-то другое, до которого мне нет никакого дела. А между тем ситуация была невеселая: и я, и Рыгор, и Свецилович тыкались в разные стороны, как котята в лукошке, и не смогли раскрыть преступников. И место было невеселое. И время — тоже.
Было почти совсем темно. Над ровным хмурым пространством прорвы накипали низкие черные тучи, обещая ближе к ночи проливной дождь (осень вообще была плохая, мрачная, но с частыми буйными ливнями, как летом). Поднялся ветер, зашумели черно-зеленые пирамиды елей, потом опять затихли. Тучи медленно плыли, громоздились над безнадежным, ровным ландшафтом. Где-то далеко-далеко блеснул огонек и, стыдливо поморгав, угас. Чувство одиночества властно охватило сердце. Я был здесь чужим. Свецилович действительно достоин Надежды Романовны, я же абсолютно никому не нужен. Как дыра в заборе.
Долго я лежал или нет — не скажу. Тучи, доходя до меня, редели, но на горизонте вздымались новые.
Странный звук поразил мой слух: где-то далеко и, как мне показалось, справа от меня пел охотничий рог, и хотя я знал, что он звучит в стороне от дороги дикой охоты, невольно стал чаще посматривать в том направлении. Меня беспокоило еще и то, что на болотах начали кое-где появляться белые клочки тумана. Но на том все и кончилось. Вдруг другой звук долетел до меня — где-то зашелестел сухой вереск. Я взглянул в ту сторону, начал всматриваться до боли в глазах и наконец заметил на фоне темной ленты далеких лесов движение каких-то пятен.
Я на миг закрыл глаза, дал им «отойти», а когда открыл, то увидел, что прямо передо мной, и причем совсем недалеко, вырисовываются на равнине туманные силуэты всадников. Снова, как и в прошлый раз, они бесшумно летели огромными прыжками по воздуху. И полное молчание, как будто я оглох, висело над ними. Островерхие войлочные шлыки, волосы и плащи, реющие по ветру, пики — все это запечатлелось в моей памяти. Я начал отползать ближе к кирпичному фундаменту ограды. Охота развернулась, потом сбилась в кучу — беспорядочную и стремительную — и начала поворачивать. Я достал из кармана револьвер.
Их было мало, меньше, чем всегда, — всадников восемь. Куда же ты подевал остальных, король Стах? Куда еще отослал? Я положил револьвер на согнутый локоть левой руки и выстрелил. Я неплохой стрелок и попадал в цель почти в полной темноте, но тут произошло нечто удивительное: всадники скакали дальше как ни в чем не бывало. Я приметил заднего — высокого, крепкого мужчину, — выстрелил: хоть бы покачнулся.
Дикая охота, как бы желая доказать мне свою призрачность, развернулась и скакала уже боком ко мне, недосягаемая для моих выстрелов. Я начал отползать задом к кустам и только успел приблизиться к ним, как кто-то прыгнул на меня и страшной тяжестью прижал к земле. Последний воздух вырвался из моей груди, я даже охнул. И сразу же понял, что это человек, с которым мне не стоит тягаться ни весом, ни силой.
А он пытался выкрутить мне назад руки и свистящим шепотом сипел:
— С-стой, ч-черт, п-погоди… Не уд-дерешь, бандюга, убийца… Держись, дрянь…
Я понял, что, если не употреблю всю свою ловкость, — погиб. Помню только, что с сожалением подумал о призрачной охоте, в которую стрелял и которой ни на волос не повредил. В следующий миг, почувствовав, что лапа неизвестного крадется к моей глотке, я испытанным древним приемом подбил ее. Что-то теплое полилось мне на лицо: это он собственной рукой расквасил себе нос. Затем я ухватил его руку и, заломив под себя, покатился с ним по земле. Он громко охнул, и я понял, что и следующий мой прием имел успех. Но сразу после этого я получил такой удар в переносицу, что болота закружились у меня перед глазами и встали дыбом. Счастье, что я инстинктивно успел напрячь мускулы живота, поэтому следующий удар под дых не принес мне вреда. Волосатые руки уже почти дотянулись до моего горла, когда я припомнил совет своего деда на случай драки с более сильным противником. Невероятным усилием я повернулся на спину, уперся рукой в тяжелый живот неизвестного и двинул своим острым и жестким коленом ему в причинное место. Он невольно подался на меня лицом и грудью, и тогда я, собрав последние силы, коленом и как можно дальше вытянутыми руками сильно поддал его в воздух. Это, видимо, получилось даже слишком сильно: он перелетел через голову, сделал полукруг в воздухе и шмякнулся всем тяжелым — ох, каким тяжелым! — телом на землю. Одновременно я потерял сознание.
… Когда я пришел в себя, то услышал где-то за своей головой чьи-то стоны. Мой противник не мог двинуться с места, я же с огромным усилием пытался подняться на ноги. Я решил садануть ему ногой под сердце, лишить дыхания, но сперва мельком взглянул на болото, где исчезла дикая охота. И вдруг услышал очень знакомый голос, того, кто кряхтел и стонал:
— Ох, черт, откуда взялся этот олух! Какая падла! Мученички наши святые!
Я захохотал. Тот же голос отозвался:
— Это вы, пан Белорецкий. Вряд ли я после сегодняшнего дня смогу быть желанным гостем у женщин. О-ох! Ох, чтоб вас! Кричали б, что это вы. Зачем ползли от ограды?! Только в грех ввели. А эти черти сейчас во-он где, чтоб вас холера… простите.
— Пан Дубатовк! — воскликнул я, удивленный.
— Чтоб вас, пан Белорецкий, холера взяла… о-ох… простите. — Огромная тень села, держась за живот. — Это ж я подстерегал. Забеспокоился — дошли слухи, что с моей донькой происходят какие-то скверные истории. О-ох! И ты тоже караулил?… А чтоб тебя перун шаснул на день Божьего рождества!…
Я поднял с земли револьвер.
— И зачем вы так на меня набросились, пан Дубатовк?
— А черт его знает! Ползет какая-то глиста, так я вот и схватил. Угоднички наши! Чтоб тебя родители твои так на том свете встретили, как ты меня на этом. Как же ты, падла, больно дерешься!
Выяснилось, что старик и без нас узнал о посещениях дикой охоты и решил подкараулить ее, «коль молодые такие уж слабаки — ветром качает — и трусы, что не могут защитить женщину!». Конец этой неожиданной встречи вы знаете. Едва сдерживая смех, который мог показаться неучтивым, я подсадил стонущего Дубатовка на его ледащего коника, стоявшего неподалеку. Он взобрался на него со стонами и проклятиями, сел боком, буркнул что-то вроде «дьявол дернул бороться с призраками — нарвался на дурака с острыми коленями» и поехал.
Его осунувшееся лицо, вся его скособоченная фигура были такими жалкими, что я давился от смеха. Он поехал к своему дому, кряхтя, стеная и осыпая проклятиями всех моих родичей до двадцатого колена.
Дубатовк исчез в темноте, и тут необъяснимая тревога кольнула меня в сердце. Это в подсознании шевельнулась какая-то страшная догадка, готовясь появиться на свет божий. «Руки?» Нет, я так и не мог припомнить, почему волнует меня это слово. Здесь было что-то иное… Ага, почему всадников так мало? Почему только восемь призраков появилось сегодня возле поваленной ограды? Куда подевались остальные? И вдруг тревожная, дикая мысль пронзила меня:
«Свецилович! Его встреча с человеком в Холодной лощине. Его глупая шутка о дикой охоте, которую можно было истолковать так, будто он кого-то подозревает или раскрыл участников этого темного дела. Боже! Если тот человек действительно бандит, он неминуемо сделает попытку убить Свециловича сегодня же. Потому их и мало! Наверное, вторая половина направилась к моему новому другу, а эти — к Болотным Ялинам. Может, они даже видели, как мы беседовали — ведь мы, как дураки, стояли сегодня на виду у всех над обрывом. Ох, какую ошибку, если все это так, совершил ты сегодня, Андрей Свецилович, не рассказав нам, кто был тот человек!»
Я понял, надо торопиться! Может, я еще успею. Успех нашего дела и жизнь доброй юношеской души зависели от быстроты моих ног. И я побежал так, как не бегал даже в ту ночь, когда за мной гналась дикая охота короля Стаха. Я бросился напрямик через парк, перелез через ограду и помчался к дому Свециловича. Я не летел исступленно. Я хорошо понимал, что на весь путь меня не хватит, поэтому решил бежать размеренно: триста шагов бегом, как только можно быстро, и пятьдесят шагов помедленнее. И я придерживался этого темпа, хотя сердце мое после первых двух верст готово было выпрыгнуть из груди. Потом пошло легче, я бежал и переходил на шаг почти машинально и только увеличил норму бега до четырехсот шагов. Шлеп-шлеп-шлеп — и так четыреста раз, топ-топ — пятьдесят раз. Мимо проплывали туманные, одинокие ели. В груди больно жгло, сознание почти не работало. Под конец я считал машинально. Я так устал, что с радостью лег бы на землю или хотя бы увеличил на пяток количество таких спокойных и приятных шагов, но добросовестно боролся с искушением.
Так я прибежал к дому Свециловича — небольшому побеленному строению в глубине чахлого садика. Напрямик по пустым грядам, давя попадавшиеся под ноги последние кочаны капусты, я помчал к крыльцу, украшенному четырьмя деревянными колоннами, и начал барабанить в дверь.
В крайнем окне замигал спокойный огонек, потом старческий голос спросил из-за двери:
— Кого это тут носит?
Это был старый дед, бывший дядька, который жил со Свециловичем.
— Открой, Кондрат. Это я, Белорецкий.
— О Боже! Что случилось? Чего так запыхались?
Дверь открылась. Кондрат в длинной сорочке и валенках стоял передо мной, держа в одной руке ружье, а в другой — свечу.
— Пан дома? — тяжело дыша, спросил я.
— Н-нема, — спокойно ответил он.
— А куда ушел?
— А откуль мне знать? Хиба он дите, пане, чтоб говорить, куда идет.
— Веди в дом, — крикнул я, взвинченный этой холодной невозмутимостью.
— Нашто?
— Может, он оставил какую-нибудь записку.
Мы вошли в комнату Свециловича. Ложе аскета, покрытое серым одеялом, вымытый до желтизны и натертый воском пол, на полу ковер. На простом сосновом столе несколько толстых книг, бумаги, разбросанные перья. Гравированный портрет Марата в ванне, пораженного кинжалом, и написанный карандашом портрет Калиновского висели над столом. На другой стене карикатура: Муравьев с плетью в руке стоит на груде черепов. Его бульдожье лицо грозно. Катков, низко склонившись, лижет ему зад.
Я перевернул на столе все бумаги, но в волнении ничего не нашел, кроме листа, на котором рукой Свециловича было написано: «Неужели он?» Я схватил плетеную корзину для бумаг и вытряхнул содержимое на пол: там ничего интересного, лишь конверт из шероховатой бумаги, на котором лакейским почерком было написано: «Андрусю Свециловичу».
— Были сегодня пану какие-нибудь письма? — спросил я у окончательно изумленного и растерявшегося Кондрата.
— Было одно, я нашел его под дверью, когда вернулся с огорода. И отдал, конечно.
— Оно было не в этом конверте?
— Погодите… Ну, конечно, в нем.
— А где само письмо?
— Письмо? Дьявол его знает. Может, в печке?
Я бросился к печке, открыл дверцу — оттуда повеяло не очень горячим духом. Я увидел у самой дверцы два окурка и маленький клочок белой бумаги. Схватил его — почерк был тот же, что и на конверте.
— Счастье твое, леший тебя подери, — выругался я, — что ты рано вытопил печку.
Но это было еще не совсем счастье. Бумажка была сложена вдвое, и та ее сторона, что была ближе к углям, сейчас уже покрытым серым пеплом, стала совсем коричневой. Букв там разобрать было нельзя.
«Андрусь! Я узнал, что ты интересуешься дикой охотой… ко… Надежде Романовне опасность… моя до… (здесь выгорел большой кусок)… адает. Сегодня я разговаривал с паном Белорецким. Он согласен… поехал в уезд… Дрыкганты — клав… ка… Когда получишь письмо — сразу приходи к… нине, где три отдельные сосны. Я и Белорецкий будем ожидать… ички на… что это… творится на зе… Приходи непременно. Письмо сожги, потому что мне особенно опас… Тв… дру… Над ними тоже ужасная опасность, предотвратить которую можешь только ты… (снова много выгорело)… ходи.
Твой доброжелатель Ликол…»
Дело было ясное: кто-то прислал письмо, чтобы выманить Свециловича из дома. Он поверил. Видимо, тот, кто писал, был ему хорошо знаком. Здесь задумали что-то иезуитски-утонченное. Чтобы он не пошел ко мне, написали, что разговаривали со мной, что я поехал в уезд, что я буду ожидать его где-то на «… нине, где три отдельные сосны». Что за «… нине»? На равнине? Или это «… щине» — в лощине? Медлить было нельзя.
— Кондрат, где тут неподалеку на равнине три большие сосны?
— Черт его знает, — задумался он. — Разве что возле Волотовой прорвы. Там стоят три огромные сосны. Это там, где кони короля Стаха — как говорят люди — влетели в трясину. А что такое?
— А то, что пану Андрею грозит страшная опасность… Давно он ушел?
— Да нет, наверное, час тому.
Я вытащил его на крыльцо, и он, едва не плача, указал мне путь к трем соснам. Я приказал ему оставаться дома, а сам побежал. На этот раз я не перемежал бег шагом. Я летел, я мчал из последних сил, как будто хотел там, у трех сосен, упасть замертво. На ходу сбросил куртку, шапку, выбросил из карманов золотой портсигар и карманное издание Данте, которое всегда носил с собой. Бежать стало немного легче. Я снял бы даже сапоги, если б для этого не надо было останавливаться. Это был бешеный бег. По моим расчетам, я должен был оказаться у сосен минут на двадцать позже моего друга. Ужас, отчаяние, ненависть придавали мне силы. Внезапно поднявшийся ветер подталкивал в спину. Я не замечал, что тучи, в конце концов, заволокли все небо, что что-то тяжелое, давящее нависло над землей: я — мчал…
Три огромные сосны уже вырисовывались вдали, а над ними был такой кромешный мрак, такие темные тучи, такое угрюмое небо… Я ринулся в кусты, ломая их ногами. И тут… впереди прозвучал выстрел, выстрел из старинного пистолета.
Я вскрикнул диким голосом, и, как будто в ответ на мой крик, тишину разорвал бешеный топот конских копыт. Я выскочил на поляну и увидел тени десяти удалявшихся всадников, которые на полном галопе сворачивали в кусты. А под соснами я увидел человеческую фигуру, медленно оседавшую на землю.
Пока я добежал, человек упал вверх лицом, широко раскинув руки, словно желал своим телом прикрыть свою землю от пуль. Я успел еще выстрелить несколько раз в сторону убийц, мне даже показалось, что один из них покачнулся в седле, но сразу же неожиданное горе бросило меня на колени рядом с лежащим.
— Брат! Брат мой! Брат!
Он лежал совсем как живой, и только маленькая ранка, из которой почти не текла кровь, говорила мне жестокую, непоправимую правду.
Пуля пробила висок и вышла через затылок. Я смотрел на него, на эту беспощадно погубленную молодую жизнь, я вцепился в него руками, звал, тормошил и выл, как волк, словно это могло помочь.
Потом сел, положил его голову себе на колени и начал гладить волосы.
— Андрусь! Андрусь! Проснись! Проснись, дорогой!…
Мертвый, он был красив какой-то необычайной красотой. Лицо закинуто, голова повисла, стройная шея, словно из белого мрамора изваянная, лежала на моем колене. Длинные светлые волосы перепутались с сухой желтой травой, и она ласкала их. Рот улыбался, как будто смерть принесла ему какую-то разгадку жизни, глаза были мирно закрыты, и длинные ресницы затеняли их. Руки, такие красивые и сильные, что женщины могли б целовать их в минуты счастья, лежали вдоль тела, словно отдыхали.
Как скорбящая мать, сидел я, положив на колени сына, принявшего пытки на кресте. Я выл над ним и проклинал Бога, беспощадного к своему народу, к лучшим своим сынам:
— Боже! Боже! Всесильный, всесведущий! Чтоб ты пропал, отступник, продавший свой народ.
Что— то грохнуло надо мной, и в следующий миг целый океан воды, ужасный ливень обрушился на болота и пустоши, на затерянный в лесах край. Стонали под ним ели, пригибались к земле. Он бил мне в спину, полосовал землю.
Я сидел, как обезумевший, не замечая ничего. Слова лучшего из людей, услышанные мной несколько часов тому назад, звучали в ушах.
«Сердце мое болит… идут, плутают, гибнут, потому что стыдно стоять… и не воскреснут после распятия… Но думаешь, всех передушили? Годы, годы впереди! Какая золотая, чарующая даль, какое будущее ожидает!… Солнце!»
Я застонал. Солнце скрылось за тучами, будущее, убитое и холодеющее под дождем, лежит здесь на моих коленях.
Я плакал, дождь заливал мне глаза, рот. А руки мои все гладили эту золотую юношескую голову.
— Родина моя! Горемычная мать! Плачь!
Глава двенадцатая
Вороны издали чуют мертвого. На следующий день в яновскую округу явился становой пристав, усатый красивый мужчина. Он приехал без доктора, осмотрел место убийства и важно сказал, что никаких следов из-за ливня обнаружить не удалось (сопровождавший его Рыгор лишь горько усмехнулся в усы). Осмотрел тело убитого, повертел белыми пальцами его голову и изрек:
— Н-ну и саданули!… Сразу лег.
Потом он пил водку и закусывал в доме Свециловича, в комнате, расположенной рядом с залом, где лежал покойник и где его дядька захлебывался слезами, а я сидел буквально прибитый горем и укорами совести. В те минуты для меня ничего не существовало, кроме тонкой свечи, которую держал в красивых руках Андрей: она бросала розовые блики на белую, с кружевами на груди старинную сорочку, которую дядька вытащил из сундука. Но ведь мне нужно было узнать, что думают власти об этом убийстве и что они намерены предпринять.
— Ничего. К сожалению, ничего, — ответил приятным, переливистым голосом становой, играя черными бархатными бровями. — Это дикий угол — расследование здесь невозможно. Я понимаю вашу благородную скорбь… Но что тут можно сделать? Несколько лет назад здесь была настоящая вендетта (он произносил «вандэтта», и, видимо, это слово ему очень нравилось). И мы были бессильны. Такое уж проклятое место. Например, мы могли бы привлечь к ответственности и вас, потому что вы, как говорите сами, применяли оружие против этих… м-м… охотников. Мы не сделаем этого. И что нам до этого? Возможно, это было убийство из-за особы прекрасного пола. Говорят, он был влюблен в эту (он сыто шевельнул бровями)… хозяйку Болотных Ялин. Ничего себе… А может, это вообще было самоубийство? Покойный был «меланхолик», х-хе, страдалец за народ.
— Но я же сам видел дикую охоту!
— Позвольте мне не поверить. Сказки отжили-с… Мне кажется, что вообще ваше знакомство с ним немножко… м-м… п-подозрительно. Я не хочу наводить на вас тень, однако… весьма подозрительно также и то, что вы так упрямо стремитесь переключить внимание следствия на других, на какую-то дикую охоту.
— У меня есть документ, что его выманили из дома.
Становой побагровел, глаза забегали.
— Какой документ? — алчно спросил он, и рука его потянулась ко мне. — Вы должны передать его следствию, и, если посчитают, что этот клочок чего-то стоит, его подошьют к делу.
Рука потянулась к бумажке.
Я спрятал листок, потому что ни его глаза, ни жадно протянутая рука не внушали доверия.
— Я сам передам, когда и кому посчитаю нужным.
— Ну, что ж, — становой что-то проглотил, — дело ваше-с, уважаемый. Но я посоветовал бы вам не дразнить гусей. Здесь варварское население (он многозначительно посмотрел на меня), могут и убить.
— Я этого не очень боюсь. Скажу только, что если полиция вместо прямых ее обязанностей занимается рассуждениями, то сами граждане должны защищать себя. А если исполнительные власти прилагают все усилия, чтобы замять дело, — это приобретает очень неприятный душок и наводит людей на самые неожиданные мысли.
— Это что, — брови станового картинно поползли куда-то к волосам, — оскорбление властей!
— Храни меня Боже! Но это дает мне право переслать копию письма куда-нибудь в губернию.
— Дело ваше. — Становой поковырял в зубах. — Однако, дорогой пан Белорецкий, я советовал бы вам смириться. И потом, вряд ли будет приятно губернским властям узнать, что ученый так защищает бывшего крамольника.
Он галантно, грудным баритоном уговаривал меня: родной отец не мог бы быть внимательнее к сыну, чем он ко мне.
— Погодите, — проговорил я, — разве у нас есть закон, по которому либералы объявляются вне закона, париями? Мерзавец может их убить и не понести ответственности?
— Не преувеличивайте, дорогой Белорецкий, — протянул красавец, — вы склонны преувеличивать ужасы жизни.
Этот хрен неразумный (иного слова я не могу подобрать) считал, наверное, смерть человека всего лишь «преувеличением ужасов».
— А я считаю, — сказал я запальчиво, — что дело необходимо передавать в суд, нужно начать судебное расследование. Здесь — злостный умысел. Здесь людей сводят с ума, конечно же, с определенным намерением. На всю окрестность эта банда наводит ужас, терроризирует, убивает людей.
— Не сто-оит, не стоит так, милсдарь. Народ от этого становится смирнее. Убитый, по слухам, уважал забавы Бахуса. И вообще к таким субъектам опасно выказывать явное сочувствие. Политически неблагонадежный, неблагонамеренный, не заслуживает доверия и… явный сепаратист, мужичий заступник, как бы сказать, рыдалец над младшим братом.
Я был взбешен, но пока сдерживал себя. Только не хватало поссориться еще и с полицией.
— Вы не желаете вмешиваться в дело по убийству шляхтича Свециловича…
— Боже упаси, Боже упаси! — перебил он. — Мы просто сомневаемся, удастся ли нам это дело распутать, и не можем принуждать нашего следователя приложить все силы для решения дела о человеке, который был глубоко несимпатичен направлением своих мыслей всем честным, преданным сыновьям нашей большой родины.
И он с очаровательной улыбкой помахал в воздухе ладонью.
— Хорошо. Если имперский российский суд не хочет заставить следователя установить истину в деле об убийстве шляхтича Свециловича, то, может, он захочет заставить следователя распутать дело о покушении на рассудок и саму жизнь Надежды Яновской, владелицы Болотных Ялин?
Он понимающе посмотрел на меня, даже порозовел от какой-то приятной мысли, причмокнул несколько раз полными влажными губами и спросил:
— А вы почему это так за нее распинаетесь? Наверное, сами попользоваться решили, а? Что ж, одобряю: в постели она, наверное, звучит неплохо.
Кровь бросилась мне в лицо. Оскорбление несчастному другу, оскорбление любимой, которую я даже в мыслях не мог назвать моей, слились в одно. Не помню, как в моей руке оказалась какая-то плеть. Я задохнулся в ярости:
— Ты… ты… гнида!…
И с размаху огрел карбачом по смугло-розовому лицу.
Я думал, он выхватит револьвер и убьет меня. Но этот здоровяк только охал. Я ударил его еще раз по лицу и брезгливо отбросил карбач.
Он пулей вылетел из комнаты во двор, побежал от меня с неожиданной быстротой и только саженей через двести завопил: «Караул!»
Рыгор, узнав обо всем, не одобрил меня. Он сказал, что я испортил все дело, что на следующий день меня наверняка вызовут в уезд и, возможно, посадят на неделю или вышлют за пределы уезда. А я был нужен здесь, потому что наступали самые темные ночи. Но я не жалел. Я вложил всю свою ненависть в этот удар. И пускай уездные власти не ударят палец о палец, чтобы помочь мне, но зато я теперь хорошо знаю, кто мой друг, а кто враг.