Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дикая охота короля Стаха

ModernLib.Net / Исторические детективы / Короткевич Владимир Семенович / Дикая охота короля Стаха - Чтение (стр. 7)
Автор: Короткевич Владимир Семенович
Жанры: Исторические детективы,
Триллеры

 

 


— Видите, а я так переволновалась за вас, что долго не могла уснуть. А потом меня сморил сон, и я ничего не слышала. Не стоит вам вставать ночью, пан Белорецкий. Если что-нибудь с вами случится, я себе этого не прощу… А насчет экономки вы ошибаетесь. Собственно говоря, она может ходить всюду, я не придерживаюсь старых правил, что экономка должна подниматься на второй этаж лишь тогда, когда ее позовут. Тут самое ужасное не она, а Голубая Женщина. Она появилась снова. Обязательно произойдет что-то скверное.

И с суровым мужеством добавила:

— Скорее всего это будет смерть. И я имею все основания думать, что умру я.

Мы сидели в старой, заброшенной беседке. Камни от старости покрылись мхом, который после дождей молодо зазеленел. Посредине беседки стояла мраморная девушка с отбитым ухом, по лицу ее ползла улитка. Яновская посмотрела на нее и грустно улыбнулась.

— Вот так и мы. Мерзость запустения наша жизнь. Вы говорили, что не совсем верите, будто это привидения. Я с вами не согласна. Но если бы и так — что меняется? Не все ли равно, от кого страдать, если нужно страдать, нужно искупать грехи?

— Вы их искупили за эти два года… — начал я.

Однако она не слушала.

— Люди грызутся, как пауки в банке. Шляхта вымирает. Когда-то мы были крепкими, как камень, а теперь… Знаете, если расколоть камень из старого здания, в нем могут оказаться слизняки. Неизвестно, чем они там питаются, но стоит ударить чем-нибудь об этот камень, и он развалится. Так и мы. И пускай ударяют побыстрее.

— И вам не жаль этой красоты? — повел я рукой вокруг.

— Нет, только бы побыстрее. Я вообще давно готова исчезнуть вместе с этим гнездом и не жалела б ни его, ни себя. Но с некоторого времени я стала замечать, что мне немножко жаль жизни. Наверное, она не такая уж плохая штука, как я думала. Наверное, есть смысл поверить в солнце, друзей, цветущие деревья, смелость и верность.

— Это очень хорошо, что вы так стали думать.

— Нет, это очень плохо. Во сто крат тяжелее умирать, любя жизнь, чем так, как я предполагала умереть прежде. Прежде ужас был привычным состоянием моей души, сейчас он превращается во что-то такое, чему нет названия, чего я не желаю. И все потому, что я начала немножко верить людям. Не нужно этой веры, не нужно этой надежды. Лучше так, как было прежде. Так спокойнее.

Мы помолчали, она наклонила себе на колени желтую полуоблетевшую ветку клена и гладила ее.

— Люди не всегда врут. Я очень благодарна вам, пан Белорецкий, за это. Вы должны извинить меня, я слышала ваш разговор со Свециловичем, этой чистой, доброй душой, единственным, кроме вас, да еще, может, дядюшки, человеком в округе. Благодарю за то, что не всюду на земле люди с плоскими головами, толстыми черепами и чугунными мозгами.

— Кстати, о Дубатовке. Как вы считаете, не должен ли я открыться ему, чтоб вместе взяться за разоблачение всей этой мерзости?

Ресницы ее вздрогнули.

— Не надо. Этот человек очень добр, он сотни раз доказывал свою преданность и верность нашему дому, он не дал Гарабурде подать ко взысканию наш вексель еще при отце и сделал это не совсем дозволенным путем: вызвал того на дуэль и сказал, что вся его родня будет вызывать Гарабурду до тех пор, пока он будет жив. Но именно поэтому я и не желаю, чтобы Дубатовк вмешивался. Он слишком горяч, мой дядюшка.

Ее глаза, задумчивые и грустные, вдруг заблестели.

— Пан Белорецкий, я давно хотела сказать вам что-то. После нашего вчерашнего разговора, когда вы клялись, я поняла, что медлить нельзя… Вы должны оставить Болотные Ялины, оставить сегодня, самое позднее — завтра, и уехать в город. Хватит! Отпели скрипки, уложены наряды. В свои права вступает смерть. Вам нечего здесь делать. Уезжайте. Оставьте этот загрязненный столетиями дом, гнилых людей, их преступления тому, что им больше всего подходит: ночи, дождю. Вы слишком живой для этого. И вы чужой.

— Панна Надежда! — воскликнул я. — Что вы говорите! Меня упрекали уже здесь, меня уже называли чужаком. Мог ли я ожидать, что из ваших уст тоже услышу это жестокое слово? Чем я заслужил его?

— Ничем, — сухо ответила она. — Но поздно. Все на свете приходит поздно. Вы слишком живой. Идите к своему народу, к тем, кто живет, голодает и смеется. Идите побеждать. А мертвым оставьте могилы…

— А вы не мой народ? — взорвался я. — А эти люди, запуганные и голодные, это не мой народ? А Свецилович, которому я должен буду изменить, это не мой народ? А эти проклятые Богом болота, где совершается мерзость, это не моя земля? А дети, которые плачут по ночам, услышав топот копыт дикой охоты, которые дрожат от страха всю жизнь, это не дети моих братьев? Как вы смели даже предложить мне такое?!

Она ломала руки.

— Пан Белорецкий… Неужели вы не понимаете, что поздно пробуждать к жизни этот край, меня? Мы устали надеяться, не будите нашей надежды. Поздно! Поздно! Неужели вы не понимаете, что вы один, что вы ничего не сможете сделать, что ваша гибель будет непоправимой бедой! Я не прощу себе этого. О, если б вы знали, какие это страшные привидения, как они жаждут чужой крови!

— Панна Надежда, — сказал я холодно, — ваш дом сильная крепость. Но если вы гоните меня, я уйду в менее надежную, но не оставлю этих мест. Сейчас нужно или умереть, или победить. Умереть — если это привидения. Победить — если это люди. Я не уеду отсюда, ни за что не уеду. Если я мешаю вам — другое дело. Но если ваша просьба вызвана только тем, что вы боитесь за меня, не хотите рисковать моей шкурой, — я остаюсь. В конце концов, это моя шкура, и я имею полное право распоряжаться ею, как пожелаю сам. Понимаете?

Она посмотрела на меня растерянно, со слезами на глазах.

— Как вы могли хотя бы на миг подумать, что я не хочу видеть вас в этом доме? Как вы могли подумать? Вы мужественный человек. Мне спокойно с вами. Наконец, мне хорошо с вами, даже когда вы такой грубый, каким были сейчас. Шляхтич так не сказал бы. Они такие галантные, утонченные, так умеют скрывать свои мысли. Мне так опостылело это. Я хочу видеть вас в этом доме, я только не хочу видеть вас таким, как вчера, или…

— Или убитым, — закончил я. — Не волнуйтесь. Больше вы меня таким не увидите. Оружие со мной. И теперь не я от них, а они от меня будут бегать, если хоть капля крови течет в их бесплотных жилах.

Она встала и пошла из беседки. У самого выхода немного постояла, затем обернулась и, глядя под ноги, сказала:

— Я не хотела, чтоб вы рисковали жизнью. Очень не хотела. Но после вашего ответа я думаю о вас во сто крат лучше. Только будьте осторожны. Не забывайте брать оружие. Я… очень рада, что вы не послушались меня и решили остаться. И я согласна с вами, что людям нужно помочь. Опасность, угрожающая мне, пустяк по сравнению со спокойствием всех людей. Они, может, более достойны счастья, чем те, на солнечных равнинах, потому что они больше страдали в ожидании его. И я согласна с вами: им нужно помочь.

Она ушла, а я еще долго сидел и думал о ней. Я был поражен, встретив в этой глуши такое благородство и душевную красоту.

Вы знаете, как возвышает и укрепляет человека сознание того, что на него полагаются, как на каменную стену. Но я, по-видимому, плохо знал себя, потому что следующая ночь относится к самым ужасным и неприятным воспоминаниям моей жизни. Лет десять спустя, вспомнив ее, я стонал от позора, и жена спрашивала, что со мной стряслось. И я никогда, по сегодняшний день, никому не рассказывал об этой ночи и о мыслях моих.

Может, и вам не поведал бы, но я подумал, что, наверное, не так важны сами по себе постыдные мысли, как то, сумел ли человек их победить, не возвращались ли они к нему снова. И я решил рассказать вам об этом для науки.

Под вечер ко мне пришел Свецилович. У хозяйки болела голова, и она еще до его появления закрылась в комнате. Мы беседовали вдвоем возле камина, и я рассказал ему о случившемся в прошлый вечер.

Изумление отразилось у него на лице, и я спросил, что его так поразило.

— Ничего, — ответил он. — Экономка — это вздор. Возможно, она просто ворует у хозяйки из ее мизерных доходов, возможно, еще что. Я давно знаю эту бабу: довольно скупая и глупая, как сапог. У нее мозги заплыли жиром, и на преступление она не способна, хотя последить за ней, кажется, имеет смысл. Голубая Женщина тоже чепуха. В следующий раз, когда увидите ее, выстрелите в ту сторону. Я не боюсь привидений-женщин. А вот вы лучше угадайте, почему я так удивился, услыхав о вчерашней дикой охоте?

— Н-не знаю.

— Ну, а скажите, не было ли у вас каких-нибудь подозрений насчет Вороны? Скажем, так. Ворона сватается к Яновской, получает «гарбуза», как говорят у нас, и потом, чтобы отомстить, начинает выкидывать шуточки с дикой охотой. Вы не слыхали про сватанье? Да, да, еще два года тому назад, при жизни Романа, он предложил этому тогда еще ребенку руку и сердце. Потому и на вас злобствует, потому и ссоры искал, а когда не вышло — решил убрать вас с дороги. Я только думал, что это будет немного позже.

Я задумался.

— Признаться, такие мысли у меня были. Возможно, я даже дал бы им волю, если б не знал, что Ворона лежит раненый.

— Это как раз чепуха. Почти сразу после вашего ухода он явился к столу, зеленый и мрачный, но почти трезвый. Кровопускание помогло. Он был забинтован, как кочан капусты, были видны только нос и глаза. Дубатовк ему: «Что, хлопец, стыдно, напился как свинья, меня на дуэль вызвал, а нарвался на человека, который дал тебе взбучку?» Ворона попытался улыбнуться, но от слабости пошатнулся: «Сам вижу, дядя, что я дурак. И Белорецкий так меня проучил, что я больше никогда приставать к людям не буду». Дубатовк только головой покачал: «Вот что водочка, сила божья, с остолопами делает». А Ворона ему: «Я думаю, надо у него извинения попросить. Неудобно. Получилось, что пригласили в гости, а попытались высечь». Потом передумал. «Нет, говорит, извинения просить не буду, зол немного. И в конце концов удовлетворение он получил». И я скажу вдобавок, он сидел с нами, а мы пили до самого рассвета. Дубатовк так напился, что возомнил себя христианским мучеником при Нероне и все порывался положить руки в чашу со жженкой[40]. Этот ваш секундант, болван лет под сорок, все плакал и кричал: «Матушка родимая, приди, приласкай, погладь меня по головке. Обижают твоего сыночка, не дают ему больше водки». Человека три так и уснули под столом. Никто из них не выходил ни на минуту, так что к дикой охоте ни Ворона, ни Дубатовк никакого отношения не имеют.

— А вы что, и Дубатовка подозревали?

— А почему бы и нет? — жестко сказал Свецилович. — Я никому сейчас не доверяю. Речь идет о Надежде Романовне. Почему же я буду из числа подозрительных исключать Дубатовка? По какой такой причине? Что он добрый? Ну-у, человек так притвориться может! Я и сам… даже не подходил к вам во время дуэли, чтобы не подозревали, если они преступники. И впредь буду скрывать нашу дружбу. Я и вас подозревал: а вдруг… да вовремя спохватился. Известный этнограф идет в банду! Ха! Так и Дубатовк мог ягненком прикинуться. А главное, не понравился мне этот его подарок, портрет Романа Старого. Как будто нарочно решил девушку из колеи выбить…

— А что, — встрепенулся я, — и в самом деле подозрительно… Она теперь даже у камина сидеть боится.

— То-то же, — мрачно подтвердил Свецилович. — Значит, не он король Стах. Подарок этот как раз говорит в его пользу. И вчерашнее происшествие.

— Послушайте, — сказал я. — А почему бы не предположить, что король Стах это вы. Вы же ушли вчера позже меня, вы ко мне без всякого основания ревнуете. Может быть, вы мне просто глаза туманите, а на самом деле, только я за порог, как вы: «По коням, хлопцы!»

Я ни на миг так не думал, но мне не понравилось, что доверчивый, искренний юноша сегодня излишне подозрителен.

Свецилович смотрел на меня, как очумевший, и хлопал глазами, потом вдруг захохотал, сразу превратившись в прежнего доброго, чистого хлопца.

— То-то же, — ответил я его тоном. — Не грешите на таких стариков, как Дубатовк, напрасно. Оклеветать человека недолго.

— Да я теперь и не подозреваю его, — все еще смеясь, ответил он. — Я же вам говорю, они были со мной. Когда начало светать, Вороне стало очень худо, снова пошла из раны кровь, начал бредить. Послали за дедом-знахарем, потом даже лекаря привезли, не поленились съездить в уезд. Он вынес Вороне «приговор»: лежать в постели всю неделю. Лекарю сказали, что все вышло случайно.

— Ну, а кто еще мог быть?

Мы перебрали всю округу, но ни на ком не остановились. Думали даже про Бермана и, хотя понимали, что он — теленок, решили написать письмо знакомым Свециловича в губернию и узнать, как он там жил прежде и что он за человек. Это было необходимо, потому что он был единственным из людей яновской округи, о котором мы ничего не знали. Мы гадали и так и сяк, но ни до чего не могли додуматься.

— Кто самый богатый в околицах Болотных Ялин? — спросил я.

Свецилович подумал.

— Яновская, кажется… Хотя богатство ее мертвое. Потом идет Гарович (он не живет здесь), потом пан Гарабурда — между прочим, главный наследник Яновской в том случае, если б она умерла теперь. Затем идет, наверное, Дубатовк. Земли у него мало, хозяйство и дом, сами видите, бедны, но, видимо, есть припрятанные деньги, потому что у него всегда едят и пьют гости. Остальные — мелочь.

— Вы говорите — Гарабурда наследник Яновской. Почему он, а не вы, ее родственник?

— Я ведь вам говорил, мой отец сам отказался от права наследия. Опасно, имение не дает дохода, на нем, по слухам, висят какие-то векселя.

— А вы не думаете, что Гарабурда…

— Гм. А какая ему выгода преступлением зарабатывать то, что все равно может принадлежать ему? Скажем, Яновская выйдет замуж — вексель у него, если это не басня. Да он и трус, каких мало.

— Так, — задумался я. — Тогда пойдем иным путем. И вот каким: нужно узнать, кто вызвал в тот вечер Романа из дома. Что мы знаем? Что дочь была у каких-то Кульшей? А может, Роман совсем не к ним ехал? Я ведь это знаю из слов Бермана. Надо спросить у Кульшей. А вы наведите справки о жизни Бермана в губернском городе.

Я проводил его до дороги и уже в сумерках возвращался аллеей. Скверно и неприятно у меня на душе. Аллея, собственно говоря, уже давно превратилась в тропинку и в одном месте огибала огромный, как дерево, куст сирени. Мокрые, сердцеподобные листья, еще совсем зеленые, тускло блестели, с них падали прозрачные капли. Куст плакал.

Я обогнул его и отошел уже шагов на десять, как вдруг сзади что-то сухо треснуло. Я почувствовал жгучую боль в плече.

Стыдно признаться, но у меня затряслись поджилки. «Вот оно, — подумал я, — сейчас пальнут еще раз, и конец». Надо было выстрелить прямо в куст или просто бежать — все было бы умнее того, что сделал я. А я, с большого перепуга, повернулся и бросился бежать прямо на куст, грудью на пули. И тут я услышал, что в кустах что-то затрещало, кто-то бросился наутек. Я гнался за ним, как сумасшедший, и только удивлялся, почему он не стреляет. А он, по-видимому, тоже действовал согласно инстинкту: улепетывал во все лопатки, и так быстро, что я не только догнать — увидеть его не смог.

Тогда я повернулся и пошел домой. Я шел и чуть не ревел от обиды. В комнате осмотрел рану: чепуха, царапина верхнего плечевого мускула. Но за что? За что? Из песни слова не выкинешь, наверное, после перенесенных волнений у меня наступил нервный срыв, и я часа два буквально корчился на своей кровати от ужаса. Никогда б не подумал, что человек может быть таким никчемным слизняком.

Припомнились предупреждение, шаги в коридоре, страшное лицо в окне, Голубая Женщина, бег по вересковой пустоши, этот выстрел в спину.

Убьют, непременно убьют. Мне казалось, что тьма глядит на меня невидимыми глазами какого-то чудовища, что сейчас кто-то подкрадется и схватит. Стыдно признаться, но я натянул одеяло на голову, как будто оно могло меня защитить. И невольно возникла подленькая мыслишка: «Надо бежать. Им легко на меня надеяться. Пускай сами разбираются с этими мерзостями и с этой дикой охотой. С ума сойду, если еще неделю побуду здесь».

Никакие моральные критерии не помогали, я дрожал как осиновый лист и уснул, совершенно обессилев от страха. Наверное, если б прозвучали шаги Малого Человека, я в тот вечер забился бы под кровать, но того, к счастью, не было.

…Утро придало мне мужества, я был спокоен.

Я решил в тот день пойти к Берману, тем более что хозяйка еще хворала. За домом росли огромные, выше человека, уже засыхающие лопухи. Сквозь них я добрался до крыльца и постучал в дверь. Мне не ответили, я потянул дверь на себя, и она открылась. Маленькая передняя была пуста, висело лишь пальто Бермана. Я кашлянул. Что-то зашуршало в комнате. Я постучал — голос Бермана сказал прерывисто:

— К-то? Заходи-те.

Я вошел. Берман приподнялся из-за стола, запахивая халат на груди. Лицо его было бледным.

— Добрый день, пан Берман.

— С-садитесь, садитесь, пожалуйста. — Он засуетился так, что мне стало неловко.

«Зачем я приплелся? Человек любит одиночество. Гляди ты, как переполошился…»

А Берман уже пришел в себя.

— Присаживайтесь, многоуважаемый, садитесь, пожалуйста, высокочтимый пан.

Я посмотрел на кресло и увидел на нем тарелку с чем-то недоеденным и десертную ложку. Берман быстро все убрал.

— Простите, решил удовлетворить свой, как бы вам сказать, аппетит.

— Пожалуйста, ешьте, — сказал я.

— Что вы, что вы!… Есть в присутствии высокоуважаемого пана… Я не смогу.

Губы фарфоровой куклы приятно округлились.

— Вы не замечали, уважаемый, какое это неприятное зрелище, когда человек ест? О, это ужасно! Он тупо чавкает и напоминает скотину. У всех людей так ярко проявляется сходство с каким-нибудь животным. Тот жрет, как лев, тот чавкает, как, извините, то животное, которое пас блудный сын. Нет, дорогой пан, я никогда не ем при людях.

Я сел. Комната была обставлена очень скромно. Железная кровать, которая напоминала гильотину, обеденный стол, два стула, еще стол, заваленный книгами и бумагами. Лишь скатерть на первом столе была необычная, очень тяжелая, синяя с золотом. Свисала она до самого пола.

— Что, удивляетесь? О, уважаемый пан, это единственное, что осталось от былых времен.

— Пан Берман…

— Я слушаю вас, пане.

Он сел, склонив кукольную головку, широко раскрыв серые большие глаза и приподняв брови.

— Я хочу спросить: у вас нет других планов дома?

— М-м… нет… Есть еще один, сделанный лет тридцать назад, но там просто сказано, что он перерисован с того, что я дал вам, и показаны только новые перегородки. Вот он, пожалуйста.

Я посмотрел на план. Берман был прав.

— А скажите, нет ли какого-нибудь замаскированного помещения на втором этаже, возле комнаты с пустым шкафом?

Берман задумался.

— Не знаю, уважаемый пан, не знаю, сударь… Где-то там должен быть секретный личный архив Яновских, но где он — не знаю. Н-не знаю…

Пальцы его так и бегали по скатерти, выбивая какой-то непонятный марш.

Я поднялся, поблагодарил хозяина и вышел.

«Чего он так испугался? — подумалось мне. — Пальцы бегают, лицо белое! У, холостяк чертов, людей начал бояться…»

И, однако, навязчивая мысль сверлила мой мозг.

«Почему? Почему? Нет, здесь что-то нечисто. И почему-то вертится в голове слово „руки“. Руки. Руки. При чем здесь руки? Что-то должно в этом слове скрываться, если оно так настойчиво лезет из подсознания».

Я выходил от него с твердым убеждением, что надо быть очень бдительным. Не нравился мне этот кукольный человечек и особенно его пальцы, которые были в два раза длиннее нормальных и изгибались на столе, как змеи.

Глава восьмая

День был серый и мрачный, такой равнодушно-серый, что хотелось плакать, когда я шел в фольварк Жабичи, который принадлежал Кульшам. Низкие серые тучи ползли над торфяными болотами. Казарменный, однообразный лежал передо мной пейзаж. На ровной коричневой поверхности равнины кое-где двигались серые пятна: пастух пас овец. Я шел краем Волотовой прорвы, и глазу буквально не на чем было отдохнуть. Что-то темное лежало в траве. Я подошел ближе. Это был огромный, метра три в длину, каменный крест. Повалили его давно, потому что даже яма, в которой он стоял, почти сровнялась с землей и заросла. Буквы на кресте были едва видны:

«Раб божий Роман умер здесь скорой смертью. Странствующие люди, молитесь за душу его, чтоб и за вашу кто-то помолился, потому как молитвы ваши особенно Богу по душе».

Я долго стоял возле него. Вот, значит, где погиб Роман Старый!…

— Пане, пане милостивый, — услышал я голос за спиной.

Я обернулся. Женщина в фантастических лохмотьях стояла позади меня и протягивала руку. Молодая, еще довольно красивая, но лицо ее, обтянутое желтой кожей, было такое страшное, что я опустил глаза. На руках у нее лежал ребенок.

Я подал милостыню.

— Может, у пана есть хоть трошки хлеба? Я, боюсь, не дойду. И Ясик умирает…

— А что с ним?

— Не знаю, — беззвучно сказала она.

В моем кармане нашлась конфета, я дал ее женщине, но ребенок остался равнодушным.

— Что же мне делать с тобой, бедняжка?

Дорогой на волокуше ехал крестьянин. Я позвал его, достал рубль и попросил отвезти женщину в Болотные Ялины, чтоб ее там накормили и дали пристанище.

— Дай вам Бог здоровьечка, пан, — со слезами прошептала женщина. — Нам нигде не давали поесть. Покарай, Боже, тех, кто сгоняет людей с земли.

— А кто согнал вас?

— Пан.

— Какой пан?

— Пан Антось. Худой такой…

— А как его фамилия, где ваша деревня?

— Не знаю его фамилии, а веска тут, за лесом. Добрая веска. У нас и гроши были, пять рублей. Но согнали.

В глазах ее было удивление: почему хозяин не взял даже пяти рублей и согнал их с земли.

— А муж где?

— Убили.

— Кто убил?

— Мы кричали, плакали, не хотели уходить. Язэп тоже кричал. Потом стреляли. А ночью пришла дикая охота и утопила в трясине самых больших крикунов. Они исчезли… Больше никто не кричал.

Я поспешил отправить их, а сам пошел дальше, не помня себя от отчаяния. Боже, какая темнота! Какая забитость! Как своротить эту гору? У Дубатовка мы сожрали столько, что хватило бы спасти от смерти сорок Ясиков. Голодному не дают хлеба, его хлебом кормят солдата, который стреляет в него за то, что он голоден. Государственная мудрость! И эти несчастные молчат! За какие грехи караешься ты, мой народ, за что ты мятешься по своей же родной земле, как осенняя листва? Какое запрещенное яблоко съел первый Адам моего племени?

Одни жрали как не в себя, другие умирали под их окнами от голода. Вот поваленный крест над тем, кто бесился с жиру, а вот умирающий от голода ребенок. Веками существовала эта граница между одними и другими — и вот конец, логическое завершение: одичание, мрак во всем государстве, тупой ужас, голод, безумие. И вся Беларусь — единое поле смерти, над которым воет ветер, навоз под ногами тучного, довольного всем скота.

Не помолятся над тобой странствующие люди, Роман Старый. Плюнет каждый на твой упавший крест. И дай Боже мне силы спасти последнюю из твоего рода, которая ни в чем не повинна перед неумолимой правдой мачехи нашей, белорусской истории.

Неужели такой забитый, такой мертвый мой народ?

…Мне пришлось минут сорок пробираться сквозь невысокий влажный лесок за Волотовой прорвой, пока не выбрался на заросшую и узкую тропинку. По обе стороны стояли начавшие облетать осины. Посреди их багрового массива яркими пятнами выделялись пожелтевшие березы и почти еще зеленые дубы. Тропинка сбежала в овраг, где журчал ручей с коричневой, как крепкий чай, водой. Берега ручья были устланы мягким зеленым мхом, такие же зеленые мосты из поваленных бурей деревьев соединяли их. По этим стволам ручей и переходили — на некоторых был содран мох.

Глухо и безлюдно было окрест. Изредка в вершинах деревьев тенькала маленькая птичка, да еще падали оттуда одинокие листья и повисали в паутине меж деревьев. Ручей нес грустные желтые и красные лодочки-листья, а в одном месте, где был небольшой омут, они кружились в вечном танце, словно там водяной варил из них вечерю. Чтобы перейти ручей, мне пришлось сломать для опоры довольно толстую, но совсем сухую осину, сломать одним ударом ноги.

За оврагом лес погустел. Тропинка исчезала в непролазной чаще, ее окружали джунгли малинника, сухой крапивы, ежевики, медвежьей дудки и прочей дряни. Хмель взбирался на деревья, словно зеленое пламя, обвивал их и целыми снопами свешивался вниз, цепляя меня за голову. Вскоре появились первые признаки жизни человека: кусты одичавшей сирени, прямоугольники удобренной земли (бывшие клумбы), спутники человека — высокие лопухи. Заросли сирени стали такими густыми, что я едва выбрался из них на маленькую поляну, на которой стоял надежно скрытый дом. На высоком каменном фундаменте с кирпичным крыльцом и деревянными колоннами, которые еще, наверное, при дедах были покрашены в белый цвет, он накренился на одну сторону, как смертельно раненный, который вот-вот упадет. Перекошенные наличники, оторванная обшивка, радужные от старости стекла. На парадном крыльце между ступеньками выросли лопухи, череда, мощный кипрей, почти загораживающий дверь. А к черному ходу через лужу были набросаны кирпичи. Крыша — зеленая и толстая от жирных, пушистых мхов. Я заглянул в серое окошко: внутри дом казался еще более мрачным и запущенным. Словом, избушка на курьих ножках. Не хватало только бабы-яги, которая лежала б на девятом кирпиче и говорила: «Фу, человечьим духом пахнет!»

Но вскоре появилась и она. В окно на меня смотрело женское лицо, такое сухое, что казалось черепом, обтянутым желтым пергаментом. Седые патлы падали на плечи. Потом появилась рука, похожая на куриную лапу. Рука манила меня сухим сморщенным пальцем.

Я стоял во дворе, не зная, кому адресуется этот жест.

Дверь открылась, и в щель просунулась та же голова.

— Сюда, милостивый пан Грыгор, — произнесла голова. — Здесь убивают несчастные жертвы.

Не скажу, чтобы после такого утешительного сообщения мне очень уж захотелось войти в дом, но старуха спустилась на нижнюю ступеньку крыльца и протянула мне над лужей руку.

— Я давно ожидала вас, мужественный избавитель. Дело в том, что мой раб Рыгор оказался душителем наподобие Синей Бороды. Вы помните, мы читали с вами про Жиля Синюю Бороду. Такой галантный кавалер. Я простила бы Рыгору все, если б он убивал так же галантно, но он холоп. Что поделаешь?

Я пошел за нею. В передней прямо на полу лежал полушубок, рядом с ним седло, на стене висела плеть и несколько заскорузлых лисьих шкур. Кроме того, стоял трехногий табурет и лежал на боку портрет какого-то мужчины, грязный, порванный наискось. А в комнате был такой кавардак, будто четыреста лет назад тут помещался филиал Грюнвальдской битвы и с тех времен здесь ни пыль не сметали, ни стекол не мыли. Кособокий стол с ножками в виде античных гермов, возле него кресла, похожие на ветеранов войны, безногих и едва дышащих. Шкаф у стены накренился и грозил упасть на первого, кто к нему подойдет. Возле двери на полу — большой бюст Вольтера, очень смахивающего на хозяйку. Он кокетливо поглядывал на меня из-под тряпки, которая вместо лавров венчала его голову. В одном углу приткнулось заляпанное чем-то очень похожим на птичий помет трюмо. Верхняя его половина была к тому же покрыта плотным слоем пыли, зато нижнюю тщательно протерли. Осколки посуды, корки хлеба, рыбьи кости валялись всюду. Все это было, как в гнезде зимородка, дно которого выстлано рыбьей чешуей. И сама хозяйка напоминала зимородка, эту мрачную и странную птицу, которая любит одиночество.

Она обернулась ко мне, и я снова увидел ее лицо, с нависшим над самым подбородком носом и огромными зубами.

— Рыцарь, почему бы вам не вытереть пыль с верхней половины трюмо? Я хотела б видеть себя во весь рост. Во всей красе.

Я в нерешительности переминался с ноги на ногу, не зная, как выполнить ее просьбу, а она вдруг сказала:

— А вы очень похожи на моего покойного мужа. Ух, какой это был человек! Он живым вознесся на небо, первый из людей после Ильи-пророка. А Роман живым попал в преисподнюю. Это все злой гений яновской округи — дикая охота короля Стаха. Со дня смерти моего мужа я перестала убирать в доме в знак траура. Правда, красиво? И так романтично!

Она кокетливо улыбнулась и начала строить глазки по неписаным правилам пансионов благородных девиц: «глазки на собеседника, потом в сторону с легким наклоном головы, снова на собеседника, в верхний угол зала и в землю».

Это была злая пародия на человеческие чувства. Все равно как если б обезьяна начала неожиданно исполнять песню Офелии в английском оригинале.

— Здесь красиво. Только страшно! Ой, как страшно!

Она вдруг бросилась от меня на пол и зарылась головой в кучу какого-то грязного тряпья.

— Прочь! Прочь отсюда! Вы король Стах!

Женщина билась в истерике и громко кричала. Я с ужасом подумал, что, возможно, такая судьба ждет всех людей округи, если непонятный страх будет и дальше черным крылом висеть над этой землей.

Я стоял в растерянности, когда чья-то рука легла мне на плечо и грубый мужской голос сказал:

— Зачем вы здесь? Разве не видите, что она немного… не в себе? Чудная?

Мужик пошел в прихожую, принес оттуда продырявленный портрет и поставил на стол. На портрете был изображен пожилой мужчина во фраке и с «Владимиром» в петлице.

Потом вытащил женщину из тряпья, усадил перед портретом.

— Пани Кульша, это не король Стах, нет. Это явился пан фельдмаршал поглядеть на известную здешнюю красавицу. А король Стах — вот тут на портрете, он мертв и никого не может убить.

Женщина посмотрела на портрет. Умолкла. Мужчина достал из-за пазухи кусок хлеба, черного, как земля. Старуха радостно рассмеялась. Она начала отщипывать хлеб и класть его в рот, не сводя глаз с портрета.

— Король Стах. Муженек ты мой. Что воротишь свое лицо?!

Она то царапала портрет, то радостно что-то шептала ему и все ела хлеб. Я получил возможность рассмотреть неизвестного. Он был лет тридцати, в крестьянской свитке и в поршнях — кожаных полесских лаптях. Высокий, хорошо сложенный, с могучей выпуклой грудью, немного сгорбленной, когда сидел, спиной и загорелой шеей. Длинные усы делали лицо суровым и жестковатым. Это впечатление усиливали еще две морщинки меж бровей и широко поставленные жгучие глаза. Белая магерка была низко надвинута на лоб. Чем-то вольным, лесным веяло от него.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13