– Рон, проверь еще раз ультраскопом, – обернувшись, сказал дубль-офицер. – Чтобы сомнений не оставалось.
За поворотом пещера сузилась и вскоре окончилась клинообразным тупиком – точь-в-точь как хвостик запятой. И это было все.
– Финиш, господин Грег, – вздохнул Бохарт. – Будем искать другие варианты. Два уже есть: возня с Ковачем и летуны-невидимки. Придумаем и еще что-нибудь, не в первый раз.
Он повернулся и направил луч фонаря к выходу, а я продолжал смотреть в темноту тупика. И что-то мне там померещилось… Будто бы мелькнул там какой-то отблеск… Даже два: золотистый – и багровый.
Еще ничего не успев подумать, я невольно шагнул к этим уже пропавшим отблескам, шагнул, хотя вовсе не собирался этого делать…
Сзади раздался оклик Патриса Бохарта:
– Куда вы, господин…
Все звуки оборвались, словно обрезанные ножом. Я так и не успел сделать второй шаг…
31
СЕРЕБРИСТЫЙ ЛЕБЕДЬ. МЕТАМОРФОЗЫ
Кружилась голова, веки были тяжелыми и никак не хотели подниматься. В памяти суетились обрывки каких-то воспоминаний, мелькали полустертые образы, которым ничего не соответствовало в реальности («А где она, реальность?» – задал вопрос кто-то внутри, из глубинных закоулков), и казалось, что чья-то невидимая рука разрывает и разбрасывает по ветру клочки картин, до сей поры аккуратно, чинно и в строгой последовательности развешанных на белых стенах огромного зала. Ветер, налетая порывами, разносил клочки по беспредельному пустому пространству («В пустоте не может быть пространства», – слабым отзвуком донеслось из глубин) и они, осыпаясь тусклым, но все-таки разноцветным дождем, собирались лужицами, сливались, медленно перетекали друг в друга и растворялись в пустоте. («Это не те образы», – приглушенно кричали издалека, из-за пределов пустоты («А разве у пустоты есть пределы?»), кричали отчаянно и безнадежно). И вновь сыпался, сыпался, сыпался бесконечный дождь, дождь образов, дождеобразы, образодождь… в беспредельной пустоте, в беспредельности пустоты, в пустой беспредельности, в беспретоте… в пустодельности… В беспре…
Все – обман, все – иллюзия, видимость, кажимость, все – тысячекратно меняющиеся, застывающие и вновь меняющиеся лики пустоты. Под одной иллюзией скрывается другая, под другой – третья, четвертая, пятая… и так до бесконечности, до беспредельности… пустодельности… Недолговечны раскрашенные маски пустоты («Наверх! Наверх!» – взывали из водоворотов иллюзий), и вот – проливаются они тусклым дождем, обнажая пустоту, единственную реальность, неустанно играющую в воплощение, которое обязательно преображается в свою противоположность – развоплощение…
И вновь, подхваченные вихрем, метались образы – ничего не значащие отпечатки единой основы, зовущейся пустотой, беспретотой… На миг отражались в чем-то… отражали что-то… («Не те! Не те!..») Метались, растекались, проливались непрерывным дождем…
Иногда на мгновение проступало полузнакомое, вызывая нечто, подобное трепету – в ответ…
Тонкая длинноногая девушка в светлом платье на вершине невысокого холма, зеленую голову которого делит узкий пробор тропинки. Девушка среди скошенной и расстеленной сушиться на солнце травы – похожа на старшую дочь… Потом, через несколько лет, она уедет в Штутгарт, выйдет там замуж и перестанет придумывать сказки для Грустного Малыша…
Крепкий кривоногий мужчина, заросший черной бородой – приятель Билл, непревзойденный мустангер. Ему суждено умереть ночью, верхом на коне; стрела попадет ему прямо в сердце…
Долина, поросшая золотистыми цветами – золотистое море до самого горизонта. В воздухе величаво кружат большие желтогрудые птицы, образуя несколько медленно вращающихся колец. Это эдемские орлы вершат прощальный ритуал перед отлетом в Новый Египет – наступает пора брачных боев. А долину укроет снег, и погаснут золотистые огни цветов…
Черный храм с черными куполами у спокойной вечерней реки – дрожат свечи. Там говорят с Творцом – но с другим, с совершенно другим…
Платок до бровей, печаль-тоска на душе, босиком по осенней раскисшей дороге, по холодной жиже, от селения к селению. В руках посох и узелок с куском хлеба… Печаль-тоска на душе… «Люди добрые, помогите…» Имя мое – Мария, путь мой – в никуда… Так вот чье это тело, так вот кто я – Мария…
(«Нет! Нет!» – прорвалось из глубин).
Я – Мария?
(«Нет! Опомнись! Очнись! Очнись, Лео!»)
О Боже! Дрогнула пустота, иссяк образодождь, почернели и рассыпались пеплом последние клочки – и исчезла беспредельность, уступив место темноте. Вернулось ощущение собственного тела. Вернулось ощущение собственного «я», только что томившегося взаперти в лабиринтах подсознания.
С век моих словно свалились тяжелые камни и я наконец смог открыть глаза.
Я сидел в пыльной пожухлой траве у тропинки, ведущей через плоскую равнину, смыкающуюся на горизонте с бесцветным небом. Осмотревшись, я убедился, что равнина, покрытая короткой высохшей травой, занимает все видимое пространство. Еще я обнаружил, что в небе нет солнца, но, тем не менее, вокруг светло, и что горизонт здесь гораздо ближе, чем на Серебристом Лебеде. Стояло полное безветрие, не раздавалось никаких звуков, словно я был изолирован в камере, принявшей вид неведомой равнины. Если я поневоле совершил нуль-переход (без всякой видимой аппаратуры!), то попал, вероятно, туда, откуда доставлялся в пещеру товар. Место было совершенно незнакомым.
Все это, конечно, не могло оставить меня безразличным, но гораздо больше сейчас меня занимало и тревожило другое. Я прекрасно помнил все, что случилось перед тем, как я попал сюда, в эти неизвестные края. «Покои Мнемосины», катер Лайоша Ковача, полет на остров, поиски в расселинах скал, пещера. Отблески – золотистый и багровый… Провал в темноту…
Но между провалом и этой равниной было что-то еще. Я провалился не только что, не минуту назад. Казалось, даже не дни, а недели, а то и месяцы отделяют меня от последнего моего шага в той пещере. В памяти не осталось почти никаких следов, и я не мог сказать самому себе, где находился и чем занимался в эти дни, недели или даже месяцы. Только быстро тающие отпечатки, только пропадающие следы каких-то скитаний (где?), встреч и разговоров (с кем?), попыток пробраться за стены (куда? вперед? назад? что это за стены? и действительно ли были стены? пригрезились мне?..) Да и со мной ли все это происходило? И был ли я тогда, в те дни и недели, самим собою, офицером Унипола Леонардо-Валентином Грегом? А если нет – то кем был я?..
Я чувствовал себя вполне здоровым (головокружение уже прошло), я знал, кто я (а ведь все-таки было недавно что-то такое?.. Что-то было?.. Или нет?..), помнил всю свою жизнь и не сомневался, что могу четко разграничить сон и действительность. И все же в моем мироощущении зиял необъяснимый провал, словно некто или нечто стерло все следы случившегося со мной после того шага в пещере. Я не знал даже, как и почему оказался у этой тропинки, ведущей Бог весть откуда и Бог весть куда, почему сижу здесь и долго ли сижу…
И это могло означать, что я все-таки нездоров. Болезнь крылась не в теле – в этой видимой оболочке человека, болезнь охватила другие, невидимые обычным зрением слои моего бытия, моей сущности. Другой вопрос: можно ли осознавать себя больным, если ты действительно болен – не телом, а тем, что находится в иной плоскости? Если я способен предположить, что болен – значит, на самом деле я здоров?..
И тогда напрашивается иной вывод: я попал в тот самый мир (или в преддверие того мира), который когда-то посетила душа землянина Данте…
Вспомнились черные треугольники – два черных рога того, кто престол свой хотел вознести выше звезд – и мне стало холодно и жутко. Я поднял воротник куртки и вдруг почувствовал, что кто-то стоит за моей спиной. Ощущение было очень отчетливым, но мое чувство опасности молчало. Внутренне собравшись, готовый в любой момент вскочить на ноги или быстро откатиться в сторону, я медленно обернулся.
Сзади никто не стоял. Это было первое, что я осознал. И почти сразу же понял и другое: пейзаж изменился. Равнина за моей спиной исчезла, на ее месте стеной стоял лес – не светлый, пронизанный солнцем лес, в котором приятно дышать, гулять и лежать на пригорке, заложив руки за голову, глядя на плывущие под пухлыми облаками вершины и слушая щебет птиц, а угрюмая чаща, сонмище толстенных корявых стволов, обросших серым мхом, прочная сеть ветвей с понурыми листьями размером побольше моей ладони…
Я бросил быстрый взгляд по сторонам и вскочил с того, что только что было пожухлой травой плоской равнины. Нет, не на равнине я стоял, а на затянутой серым мхом поляне, со всех сторон окруженной насупившейся чащобой. (Мелькнул и сразу же пропал какой-то обрывок воспоминаний – я когда-то уже был здесь, в эти недели или месяцы?) На дальнем краю поляны, под низким пологом ветвей кто-то сидел, привалившись спиной к замшелому стволу.
Как вести себя? Сделать вид, что ничего не заметил? Ждать, когда тебя окликнут или подойдут? Подойти самому?
Я выбрал последнее. Провел рукой по груди, убедился, что эманатор никуда не исчез из внутреннего кармана куртки, и, медленно ступая по податливому мху, направился к тому, кто неподвижно сидел под ветвистым лесным великаном на краю поляны.
Я приближался к нему, но он не менял позу. И только когда я остановился в трех шагах от него, он открыл глаза, сдвинул набок мохнатую шапку и подтянул колени к животу. Вид у него был нелюдимый – этакий лесной отшельник из сказок. Длинные спутанные волосы с проседью. Длинная спутанная борода. Впалые щеки, крючковатый нос, равнодушные, глядящие сквозь меня серые глаза. На нем была перехваченная поясом изодранная куртка цвета пепла от костра и такого же цвета штаны с дырами на коленях. Был он бос, и под ногтями у него на ногах чернела грязь. На его поясе висел небольшой серый мешочек, перевязанный узкой серой лентой.
Я не знал, какую линию поведения избрать: то ли самому начать задавать вопросы, то ли предоставить это ему. Хотя никакого желания проявлять инициативу он не выказывал. Стоять молча и разглядывать его было мне как-то неловко, а просто повернуться и уйти я не считал целесообразным – возможно, он что-то прояснит для меня? Поэтому я решил вызвать его на разговор.
– Добрый день, – преодолев какой-то внутренний барьер, сказал я. – Где это мы находимся? – Ничего другого просто не пришло мне в голову.
Я был не совсем уверен, что Отшельник ответит, но он, все так же рассеянно глядя сквозь меня, разжал потрескавшиеся губы и медленно произнес совершенно безжизненным голосом, переводя дыхание после каждой фразы:
– В лачуге было сыро и темно… в углу кривилась старая кровать… И черных птиц таинственная рать… поднявшись с пола, ринулась в окно…
Он замолчал, лицо его словно окаменело. Теперь Отшельника можно было принять скорее за какой-то предмет, позаимствовавший форму человеческого тела, чем за человека. Хотя почему я решил, что передо мной человек?..
Насколько я понял, Отшельник изрек какие-то стихи. Причем абсолютно не связанные с моим вопросом, если только не был в них скрыт особенный, недоступный мне смысл. Дело казалось безнадежным, но я все-таки еще не отказался от намерения хоть что-то узнать.
– Где мы находимся? – повторил я. – Я попал сюда из пещеры, с планеты Серебристый Лебедь. Это Серебристый Лебедь? Вы здесь живете?
После довольно длинной паузы статуя Отшельника вновь зашевелила губами:
– Когда в ночи утонет тусклый вечер… и за окном заноет горький ветер… вдруг тяжкий груз опустится на плечи… убийц-воспоминаний…
Мне показалось, что в этих сказанных безжизненным голосом словах Отшельника мелькнул все-таки проблеск смысла… вернее, даже не проблеск, а тень, полунамек на тень. А может быть, я тоже начинал впадать в безумие здесь, в этом нереальном мире… или в мире иной реальности?
– Что вы здесь делаете? – еще раз спросил я, теперь уже без всякой надежды. – Кто вы?
И вновь Отшельник ответил, не меняя позу, и даже перестав шевелить губами, словно и это стало ему не под силу:
– И вот томлюсь в темнице ночи… а мысль – змея… Что гадкий карлик мне пророчил?.. Вдруг это я?.. Безумен, зол, обижен всеми… боль затая… бредет в ночи, бредет сквозь время… Он – это я…
Что-то такое, кажется, прорывалось, но я уловил ключевое слово: «безумен». Отшельник был безумен… для меня… По отношению ко мне. Мы с ним находились в разных измерениях.
И тут же еще раз закралась другая мысль: нет никакой другой реальности, нет никакого Отшельника, вообще ничего нет. И провалился я не куда-нибудь, а в глубины собственного подсознания, которые мне абсолютно неизвестны… И все это потому, что я приблизился к опасному фронтиру Серебристого Лебедя – и фронтир повредил мой мозг, мою психику. Возможно, все мы – и я, и Стан, и Патрис Бохарт, и Рональд, и Деннис – лежим сейчас в пещере проклятого острова Ковача, растворившись в собственном безумии.
Ну не безумием ли можно считать этот текучий, меняющийся мир, который претерпевает странные метаморфозы, стоит только обернуться, этот мир, где предметы ускользают от тебя, переливаясь в другие формы? Оглянись, Лео Грег, и ты получишь еще одно подтверждение!
Я отвел взгляд от постепенно зарастающего серым мхом Отшельника – это был уже почти бугор, а не статуя – и медленно повернул голову.
За моей спиной не было лесной поляны. И равнины тоже не было. Я успел разглядеть какие-то светящиеся шары – и грозный рев заставил меня вновь повернуться лицом к бугру-Отшельнику.
Бугор пропал. Пропали деревья. С каменистой кручи, вздымая пыль и быстро перебирая то ли шестью, то ли восемью лапами, спускалось чудище – помесь древних земных ящеров, сказочных драконов и длиннохвостых годзилл с Орлиного Глаза (впрочем, вполне безобидных). Чудище ревело, раскрыв пасть, утыканную частоколом острых зубов, чудище с остервенением било себя по шипастым бокам черными крыльями, чудище разбрасывало камни мощными когтистыми лапами. Его длинные кривые клыки были угрожающе направлены в мою сторону. Возможно, именно так выглядел библейский левиафан, но у меня не было времени долго размышлять по этому поводу, потому что левиафан быстро приближался.
Я все-таки не был твердо уверен в нереальности этого мира, так что рисковать не стоило. Тем более, что убежать от ревущей махины я бы не смог – левиафан передвигался гораздо быстрее, чем сумел бы я, – а о том, чтобы попробовать сразиться с ним врукопашную, речь вообще не шла. Поэтому я, чуть не порвав куртку, выхватил эманатор и направил его в раздираемую ревом пасть чудища. Прикоснулся пальцем к сенсору – выскочил короткий ствол оружия; прикоснулся к другому, настраивая эманатор на полную мощность – и тут же, третьим прикосновением, произвел целую серию выстрелов. Невидимые лучи ударили по несущейся на меня многотонной громадине, победно замигал красный индикатор, показывая, что все мои выстрелы попали в цель – а такие удары должны были разнести левиафана в клочья. И… все осталось по-прежнему. Чудище продолжало нестись на меня, не сбавляя скорости. В этом мире эманатор оказался совершенно никудышным оружием.
Я замер, глядя в выпуклые багровые глаза смерти, принявшей облик чудища. Глаза эти были уже в десяти шагах от меня. Оставалось только одно – успеть мысленно сказать: «Прими грешную душу мою, Господи…»
И все-таки я не собирался сдаваться. Не тому меня учили, и как бы я смел называть себя офицером Унипола, как бы я вообще имел право именоваться Леонардо-Валентином Грегом, если бы покорно принял смерть! Не-ет, не выйдет!
В тот момент, когда левиафан уже навис надо мной, я, изо всех сил оттолкнувшись ногами от земли, резко прыгнул в сторону и покатился прочь от промчавшегося мимо чудища. Вихрь, поднятый им, подхватил меня и я чуть не оглох от злобного рева левиафана, сообразившего, что жертва ускользнула прямо из-под самой пасти. Не знал он, разиня, что на тренировках в полицейском колледже мы проделывали и не такие штуки. А потом довелось мне проделывать подобное уже не на тренировках…
Впрочем, нужно было думать, как избежать новой атаки. Я открыл глаза – и тут рев прекратился и наступила удивительно приятная тишина. Песчинки кололи щеку и я поднял голову. Ну конечно! Мир ускользающих предметов продолжал радовать своей непрерывной изменчивостью.
Вообще-то я не люблю пустыни; бродить по пескам – не самое, по-моему, большое удовольствие из всех, что предлагает нам жизнь. Но сейчас я просто-таки не мог наглядеться с вершины бархана на вереницу таких же барханов, похожих друг на друга, как морские волны. Чудище пропало – и это было уже хорошо.
Зато эманатор не пропал. Он лежал чуть поодаль, зарывшись стволом в желтый песок – грозное оружие, бесполезное в этом мире. Я поднял его, сел на гребне бархана, под серым небом, которое по-прежнему скучало без солнца, стряхнул песчинки с индикатора – и задумался.
Эманатор не остался там, где он оказался не в состоянии поразить левиафана. Каменистый склон ускользнул, перетек в пустыню, предметы изменили облик, а эманатор, однако, не превратился в какую-нибудь ядовитую змею. С другой стороны, он не справился с левиафаном (который, возможно, был теперь вот этим барханом) – значит, левиафан, как и череда сменяющихся пейзажей, просто нереален. Стрелять по нереальному – все равно, что стрелять по отражению. А эманатор-то вполне реален. Но если я действую в нереальном мире – значит, нереален я сам! Я – собственное отражение, собственная тень… Здесь пребывает некая эфемерная часть моей сущности, а сам я все-таки нахожусь в пещере на острове Ковача…
Я ощупал свое лицо, похлопал себя по коленям. Все казалось вполне материальным. Казалось…
Что-то не так было в моих рассуждениях, я чувствовал, что им не хватает логики, но мне внезапно захотелось проверить их справедливость на себе. Выстрелить в себя – и получить результат. Если я эфемерен – выстрел не причинит мне вреда.
А если все-таки я ошибаюсь?..
Желание испытывать судьбу пропало. Я не знал, как выбраться из этого мира, но надеялся, что все же сумею отыскать выход. Потому что без такой надежды можно просто зарыться в песок и больше не вылезать из него. Но это было бы совсем уж грустно.
«Не все потеряно, Лео! – сказал я себе. – Могло выйти и хуже».
По крайней мере, путь из этой пустыни я знал. Достаточно было оглянуться. Возможно, встретится кто-нибудь еще, не такой странный, как Отшельник, и не такой агрессивный, как левиафан. В любом случае, надо было действовать.
Я спрятал эманатор в карман куртки, встал, набрал в грудь побольше воздуха, как перед погружением в водные глубины, и решительно оглянулся.
32
СЕРЕБРИСТЫЙ ЛЕБЕДЬ. ДОМ В ПУСТОТЕ
Невысокое, в три ступени, крыльцо вело к входной двери. Дверь была похожа на двери из фильмов о земной старине – деревянная, покрашенная облупившейся бурой краской, с неуклюжей металлической ручкой. Да и сам этот дом смахивал на жилища наших доисторических предков. Двухэтажный, с покатой крышей, пыльными окнами, какими-то странными пятнистыми стенами, перечеркнутыми изломанными линиями трещин, он казался непригодным для обитания. Тусклые стекла тоже были либо в трещинах, либо вообще разбиты… Но мерещилось мне, что из окон следят за мной чьи-то внимательные глаза… кто-то манит, приглашая войти…
Дом висел в серой пустоте, он был тем единственным, на чем можно было остановить взгляд в этой пустоте, он возник из пустоты в тот момент, когда мир внезапно накренился и я, как по ледяному склону горы, заскользил в серое ничто – быстрее, быстрее… – и очутился перед крыльцом и бурой обшарпанной дверью. Конечно, можно было, наверное, вновь сменить место, повернувшись спиной к дому, – но вдруг именно там, внутри, найдутся ответы?
Сделав несколько шагов по пустоте, я приблизился к крыльцу, осторожно поднялся по выщербленным ступеням и потянул на себя дверную ручку. Раздался слабый скрип – и дверь приоткрылась. Подавив желание все-таки оглянуться, я сделал еще один шаг вперед и остановился. Негромко скрипнула, закрываясь, дверь за спиной.
Ничего особенного я пока не увидел. Неширокий коридор с какими-то коробками у стены, двери справа и слева, лестница, ведущая наверх, на второй этаж. Мне показалось, что дверь в дальнем конце коридора, прямо напротив меня, быстро закрылась, как только я посмотрел на нее.
Стиснув зубы, медленно и не очень уверенно, я двинулся вперед, ступая по деревянным, покрашенным все в тот же бурый цвет доскам пола; они едва слышно потрескивали под ногами. Я почему-то был уверен, что теперь могу оглянуться без опасения оказаться вовлеченным в очередную трансформацию. Здесь, внутри объекта, отторгнутого от пустоты, все должно было пребывать в состоянии относительной устойчивости. Не знаю, почему возникла у меня эта уверенность, идущая словно бы извне, из-за пределов моего существа (если были такие пределы), но – возникла. Тем не менее, я все-таки не обернулся.
Поравнявшись с поставленными одна на другую коробками, я решил заглянуть в верхнюю из них. Я понимал, что рискую: оттуда мог выпрыгнуть какой-нибудь здешний серый вампир (такие водились в болотах Жаворонка) и мертвой хваткой вцепиться мне в горло. Но профессиональное (да и не только профессиональное) любопытство взяло верх и я чуть приподнял крышку. Из коробки никто не выскочил, она была пуста. Почти пуста. Почти – потому что в углу одиноко лежал знакомый пакетик: черные рога на белом ничто…
Некоторое время я, склонившись над коробкой, рассматривал этот пакетик. Вокруг стояла полная тишина; тишина – не как отсутствие звуков, а как их отрицание, как их непримиримая противоположность. Я чувствовал, что все двери приоткрылись и из-за них вновь наблюдают за мной чьи-то глаза. Однако никакой угрозы не ощущалось, и я решил пока не думать о дверях. Не стоило, наверное, шарахаться из стороны в сторону; дойдет очередь и до дверей.
Я, не спеша, проверил все коробки, перекладывая их из штабеля на пол. В них ничего не оказалось. Вернув коробки на место, я вновь заглянул в ту, первую, самую верхнюю, находящуюся на уровне моего пояса. Пакетик исчез. Он не мог нигде затеряться – стенки и дно коробки были ровными и гладкими; он просто пропал.
Конечно, зловещий пакетик мог быть явившимся мне видением; откуда мне знать, какие трюки возможны в зыбкой инореальности? Но сдавалось мне, что не это главное. Главное – я видел его именно здесь, в коридоре дома, находящегося, по всей вероятности, вне пределов нашего мира… Мне ясно давали понять, что транквилизатор «Льды Коцита» поступает в наш мир именно отсюда.
Кто или что давало понять?..
«В том-то и дело, – цепенея, подумал я. – После такой демонстрации у тебя, Лео, не должно оставаться никаких сомнений… если ты не совершеннейший идиот…»
Мне почему-то стало невмоготу стоять, и я сел на пол рядом с этими коробками, уткнувшись подбородком в сложенные руки. Мне представился ребенок, который думает, что солнце всходит по утрам только потому, что он, ребенок, проснулся. Малыш верит, что именно он управляет движением солнца, и играет весь день, и обнаруживает какие-то закономерности в соотношениях вещей и явлений, и находит ответы на вопросы, и разгадывает мелкие загадки. Он выясняет, что жук летает потому, что у него есть крылья, а если бросить в лужу камешек – образуются круги, именно круги, а не треугольники… Он выясняет, что если прихлопнуть муху – она перестанет жужжать, а если водить палкой по влажной земле – останется след… Ребенок с радостью убеждается, что окружающее можно объяснить и понять, и управлять им… Но вот приходит вечер, солнце садится и наступает темнота. И напрасно малыш будет приказывать солнцу остановиться – такое было возможно только в библейские времена, – напрасно будет уговаривать тьму подождать, не пожирать такой интересный день… Тьма неподвластна ему – она медленными струями прольется отовсюду и затопит, вберет в себя весь мир… Ребенок – ничто перед тьмой. Он никогда не сможет остановить ее.
Никогда…
Значит, нужно смириться с вторжением тьмы, заснуть и ждать прихода нового утра? А если солнце вообще больше никогда не взойдет?..
Из-за ближайшей двери послышался невнятный шум, словно кто-то бросил на пол горсть мелких камней. Я подождал, прислушиваясь, – и звуки повторились. Возможно, подобным образом некто пытался привлечь мое внимание. Хотя, с другой стороны, все это могло не иметь ко мне никакого отношения. И все-таки я поднялся – все двери вновь быстро закрылись – и направился туда, откуда только что донесся шум. Терять мне было нечего.
Дверь сама открылась передо мной и я остановился на пороге. Помещение было просторным и светлым, и совершенно пустым. Кремовый пол, белый потолок, голые, тоже кремового цвета стены. И никаких камешков на полу. Я медленно обводил взглядом эти стены – и вдруг наткнулся на ответный взгляд. В дальнем левом от меня углу помещения, почти сливаясь цветом со стенами, стояла круглая колонна, увенчанная женской головой, похожей на головы земных статуй античных времен. Только изображения тех статуй смущали меня в детстве своими слепыми мраморными глазами без зрачков; у этой же головы глаза были живыми. Пока я приближался к колонне, они несколько раз моргнули.
Удивляться я не желал – удивляться было бесполезно. Я просто молча остановился перед колонной – женская голова оказалась на уровне моего лица – и стал ждать. И колонна, и голова, похоже, были мраморными… во всяком случае казались такими. От лица веяло строгостью, сжатые губы скрывали какую-то тайну… Если бы она поделилась со мной этой тайной!
Я не хотел задавать никаких вопросов, потому что не надеялся на ответ. На такой ответ, который бы меня устроил. Я не отрывал взгляда от этих строгих серых глаз… красивых холодноватых серых глаз… Я ждал. Все вокруг вновь погрузилось в бездонную тишину, я уже не мог сказать, здесь ли я нахожусь или в каком-то другом месте… и нахожусь ли вообще хоть где-нибудь… Серые глаза влекли к себе, их взгляд медленно обволакивал меня, затягивал, растворял…
И все-таки я дождался.
Ожили мраморные губы, порозовели, чуть набухли – и раздался тихий голос, нежный певучий голос, который я, может быть, слышал когда-то… во сне… Ведь наши сны, подумалось мне, отражают какую-то иную реальность, те края, куда улетает частица нашего «эго», пока наше тело лежит, отдыхая от дневных забот…
– Есть много путей, ведущих туда, но никто не может угадать, правильный ли путь он выбрал, – пропел нежный голос. – Конец пути грозит обернуться началом, и рухнет мост, и вместо открытых ворот поднимется стена. Идти вдоль стены бесполезно – сделав круг, не вернешься к началу, но и не дойдешь до конца. Имеющему крылья не стоит уповать на них – там свои круги, и никакой перелет из круга в круг не приблизит к цели. Пролетишь над мостом, оставишь позади стену, возрадуешься преодолению – но услышишь шаги, но почувствуешь страх. Улетишь, поменяешь крылья, станешь вихрем, добудешь огонь – вновь сплетутся пути. Устремишься к дальнему берегу, расширяя полосу огня, надеясь, но загорятся крылья, дымом окутается мост, и в дымной пелене вновь почувствуешь страх. Отыщешь начало путей, переменишь течение, бросишься вниз и воспаришь из глубины к полосе огня, и увидишь сквозь дым берег поисков. Все следы по кругам, в кругах, и рождается понимание, и приходит забвение… Будешь приближаться – и удаляться, будешь там – и не там, и новое понимание сменится поиском сути, и превратится в отчуждение. Отчуждение уйдет путями знакомыми, подступит к полосе огня и впитает ее…
Слова скользили, слова плавно перетекали друг в друга, слова завораживали и усыпляли. Был в них какой-то смысл, но я никак не мог ухватить его, не мог вытащить его на поверхность, рассмотреть со всех сторон и принять как руководство к действию. А все потому, с горечью понял я, что опять-таки слишком разными были наши измерения. Хотя что-то где-то и соприкасалось, но в целом… В целом любая моя попытка понять, добраться до смысла, до точки опоры была подобна попытке определить в темноте форму и размеры многокупольного грандиозного храма, ощупывая основание одного из многочисленных прутьев его подвального окна. Совершенно бесполезным оказалось бы такое занятие.
– … дым развеется и откроет стену, – продолжал петь ласкающий слух голос, – и камни покатятся с гор, преграждая пути. И стихнут шаги, чтобы не будоражить стремление, но эхом отзовутся они в сплетеньях кругов. Продолжишь путь, внимая этому звуку, устремишься туда, где сливается звук и безмолвие, отодвинешь полосу огня и она возвратится к началу путей.
Этот поток казался бесконечным. Я протянул руку и дотронулся до колонны. Она была твердой и прохладной. Серые глаза продолжали в упор смотреть на меня. Я уже не воспринимал слова, я слышал один только голос, певучий голос, вещающий об истинах, недоступных мне.
И я подумал, что так будет везде, за любой дверью этого дома. Ничего я здесь не пойму, и надо уходить отсюда. Уходить, выбрать место по вкусу – желательно, что-нибудь похожее на мой Альбатрос, – лечь на склоне горы, под соснами, сложить руки на груди и уснуть.
Навсегда.
– Как мне выйти отсюда? – вклинился я в певучий бесконечный поток.
Голос дрогнул и прервался. Серые глаза чуть потеплели, на губах проступила тень улыбки. Неужели она услышала и поняла меня?
– Недостижимо сокровище, спрятанное в центре лабиринта, если не знать пути, – вновь раздались певучие слова. – Расправь крылья, поднимись в вышину – и сверху увидишь путь. Он ведет серебряной нитью, единственно правильный путь, он проложен надеждой и верой, он был, есть и будет, серебряный путь, доступный крылатым, поправшим забвение. Но будь осторожен – ветер гонит черные тучи, и может угаснуть полоса огня, и стихнут шаги.
– Где, где находится путь? – Я готов был встать на колени перед этой мраморной вещуньей. – Как мне его отыскать?
– Вновь стихнут шаги, и отступит преодоление, и надежда уйдет в темноту, разбиваясь о черные стены. Разомкнутся круги и появится свет впереди – ложный свет устремленности, отделившийся от полосы огня, свет-не-свет, свет-не-тьма, свет-отсутствие-света, манящий и отбирающий надежду. Свет-не-свет пронзит темноту, и обернется ею, и обрушится на пути, уходящие в никуда. Ушедшие не могут вернуться, камни у них на крыльях, и то, что стало с чем-то – ничто, неизбежность, падение за чертой огня.
Бесполезно. Все это было совершенно бесполезно. Я не видел кругов и света-не-света, не видел огня и лабиринта, и недоступным для меня был дальний берег, и никто не мог бы мне сказать, куда я подевал свои крылья. Я стоял перед высокой стеной, разделивший миры, и не в силах был преодолеть ее. Тут требовались решения, которые навсегда оставались для меня недоступными. То есть я знал, что решения существуют, но от этого знания мне не становилось легче.