- Не я.
Я бросил несколько дозволенных, невинных снежков. Несколько? Не знаю сколько. Считать ли только хорошо слепленные снежки правильной геометрической формы или и эти полуснежки, четверть-снежки, которые я бросал впопыхах?
А ведь нашелся один - тьфу, врун несчастный!- говорит:
- Я только два снежка бросил, там, далеко...
Жулик, пройдоха, лгун.
Таких перемен, как сегодняшняя, в жизни человека немного. Иногда в течение всей зимы ни одной не случится. Потому что должно быть тепло, иначе снег будет сыпучий и снежка не слепишь. И чересчур мерзнут руки. Снег должен быть влажный и глубокий. Но плохо и если слишком тепло, потому что тогда все очень быстро растает. Снег должен выпасть ночью или утром, чтобы его не успели убрать. Он должен быть первым, нетронутым, чтобы в нем не было ни кусочков льда, ни комьев земли. Мы, знатоки и почитатели снега, все это глубоко чувствуем.
Мы знаем: вы, взрослые, часто бываете нами недовольны. Случается, что вы правы.
Что ж, это правда, мы любим прыгать на диване. Вы говорите, что диван портится - пружины ломаются. Не сразу, понемногу. Диван, если на нем не прыгать, продержится десятки лет. Мы вам верим, хотя, живя на свете всего лет десять, мы не могли еще в этом убедиться.
Вы не позволяете давить дверьми орехи. Двери портятся. Это еще более странно. Двери - ведь это дом. А дома - высокие, прочные, стоят сотни лет. Ну что ж, пусть будет так!..
Даже покататься на дверях нельзя, потому что, хотя петли и железные, они могут сломаться. Странно! Мы живем на свете с недавних гор и только еще осматриваемся. И вы, и весь мир - все такое удивительное. Но в злой воле мы вас не обвиняем. Железо ломается" Согласны.
Одежда рвется? Да, к сожалению.
Стекла бьются? При всяком удобном случае. Они бьются сами, не мы их бьем. Мир тверд и неподатлив. Хлопнешься оземь или ударишься о стену, о подоконник, о шкаф, о стол, об острый угол - больно, иногда даже очень больно.
И вот небо для нас, для детей, устлало землю белым ковром, как птица выстилает для птенцов пухом свое гнездо. Зеленой травы зимой нет, и не скоро она будет. А если и будет, то огороженная, и топтать ее нельзя. А со снегом можно делать что хочешь.
Есть снежки невинные, есть злостные, есть благородные и есть коварные дум-дум, запрещенные гуманным законом войны. Есть картечь, есть бомбы, есть гранаты. А для вас это все - снежки, которыми выбивают стекла. Но что ж поделаешь, война!..
- Случайно не я.
- А кто? Пожимаешь плечами:
- Не знаю.
В самом деле, не знаю. Если даже и знаю, то все равно не знаю. Может, мне только показалось, что это он. Потом-то я, наверное, узнал бы, порасспросил бы спокойно ребят, взвесил. Но сейчас у меня нет полной уверенности, что это- именно он, наверняка он, и никто другой.
Ведь я бежал после звонка, опаздывал. Усталый, радостный, оробевший. Мне могло показаться.
Их там двое стояло. Наверное, кто-нибудь из них. А тут мелькнуло еще чье-то лицо. Возможно, что как раз тот, третий. А может быть, какой-нибудь шальной снежок? Надо установить, нужно время, а учитель хочет узнать все сразу. И вообще, пусть другие скажут: может, они ближе стояли, больше видели.
И мы мрачно молчим. Долго, невыносимо долго.
Закон божий прошел спокойно.
Рассказывали об Иосифе, которого фараон бросил в темницу. Иосиф умел толковать сны. Потом-то ему хорошо было, но сколько он перенес! Братья оклеветали его, продали, долгие годы он сидел в мрачном подземелье. Я недолго стоял в углу и то сколько выстрадал! А ведь я стоял в классе, где есть окна, и понимал, что это только до звонка. Почему мы не знаем, как выглядела египетская темница и как долго томился в ней Иосиф? Жалко мне Иосифа. Вчера я хотел знать все об эскимосах, сегодня - об Иосифе. Вопросов у меня очень много; отчего взрослые не любят наших вопросов? Ведь того, что было так давно и так далеко, могут не знать и взрослые. Почему они никогда не признаются в том, что не знают чего-нибудь? Они ведь могли бы прочесть потом в книжке или спросить того, кто знает больше. Или догадаться. Им легче...
Раньше в школе не было даже таблиц и картин. В мое время даже кино не было. Как же бедны были детские годы без кино! Нам рассказывали о морях, о горах, о диких племенах, о давних войнах. И мы мечтали все это увидеть. Теперь, когда человек выходит из темного зала кинотеатра, он может, по крайней мере, сказать: "Я там был, я сам видел".
Меня выводит из задумчивости шум в классе. Мы опять отдохнули и жаждем двенадцати пушечных залпов.
Болит спина, только теперь заболела. Крепкий был, должно быть, снежок. Такая боль приятна. Как шрам, который отец показывает сыну. Боль, о которой говорят с гордостью: "Это ничего. Пустяки".
Я оборачиваюсь, чтобы взглянуть на Янека, которому я залепил снежком прямо в лоб, даже шапка у него свалилась. Он улыбается и блеском глаз отвечает:
"Помню. Но погоди, сейчас опять начнется. Уж я тебе не спущу".
Не знаю, чаще ли мы улыбаемся, чем взрослые. Только их улыбки мало что говорят, а вот наши мы хорошо понимаем,- иногда улыбкой больше скажешь, чем словом.
Когда я снова стану учителем, я попробую найти с учениками общий язык. Чтобы не было как бы двух враждебных лагерей: с одной стороны класс, а с другой - учитель и несколько подлиз. Попробую, нельзя ли сделать так, чтоб была взаимная откровенность.
Например, в такой вот день первого снега я во время урока хлопну вдруг в ладоши и скажу:
- А ну-ка, запомните, о чем вы думаете в эту минуту. Кто не хочет, может не говорить. Только по желанию.
В первый раз это не удастся. Но я буду часто так делать,- как только замечу, что класс не слушает.
Стану спрашивать всех по очереди:
- Ты о чем думал? А ты о чем?
Если кто-нибудь скажет, что он думал об уроке, я спрошу:
- А не выдумываешь?
Если кто-нибудь улыбнется и я увижу, что ему не хочется говорить почему, предложу:
- Не хочешь при всех, тогда скажи на ухо, или я запишу на переменке.
- Зачем это вам?
Я отвечу:
- Хочу написать книжку о школе. Многие пишут книги о школе. И все чаще вводится что-нибудь новое, чтобы лучше было и ребятам и учителям. Не увеличить ли зимой перемены? Не устают ли ученики скорее в хорошую погоду? Вы вот окончите школу и уйдете, а мы всю жизнь ходим в школу.
И они удивятся, потому что им и в голову не приходило, что учитель тоже ходит в школу и проводит здесь, в классе, много часов. Мы будем говорить о том, кто бы что хотел изменить. Я скажу, что у учителей чаще всего нервы плохие и болит горло. И объясню почему.
А потом, когда уже каждый искренне скажет, о чем он думает на уроке, я пошучу:
- А теперь всем, кто был невнимателен, я поставлю кол.
- Какой хитрый! А я скажу:
- Нехорошо говорить, что учитель хитрый. А они:
- Почему?
Я объясню. И опять:
- Ну, что же, значит, поставить кол тем, кто думал об уроке? Правильно?
Одни закричат:
- Да, да! А другие:
- За что? Мы были внимательны!
- Нет, невнимательны.
- Почему?
- Да потому, что сегодня выпал первый снег, а вы на него и внимания не обращаете. Значит, вы невнимательны.
- Ну, снег это не урок!
- Так, может быть, сегодня колов не ставить?
- Сегодня не ставить и никогда не ставить!
- Без колов не обойдешься...
- Проклятый колище!
- Влепить кол - тоже радости мало. Учитель и сам любит пятерки ставить.
- Так пусть и ставит всегда одни пятерки!
- Л можно так?
- Ну, нет!
Так мы и будем подтрунивать друг над другом до самого звонка.
И подумать только, как это странно! Я хотел стать ребенком, а теперь думаю о том, что я буду делать, когда вырасту. Видно, и детям, и взрослым не так уж хорошо. У тех свои заботы и печали, у этих - свои.
А не могло ли быть так, чтобы человек становился то большим, то снова маленьким? Как зима и лето, день и ночь, сон и бодрствование. И если бы так было все время, то никто бы даже и не удивлялся. Только дети и взрослые лучше понимали бы друг друга.
На перемене шла уже более спокойная игра. Мы сговорились, кто с кем. И снег был уже утоптан: труднее снежки лепить. Некоторые, правда, пробовали. Но больше играли в лошадки. Один мальчик сзади - кучер, а два впереди лошади. И вереницей, упряжка за упряжкой, будто бы это пожарная команда, артиллерия или санный поезд на масленицу. Каждый по-своему думает, но все бегаем наперегонки: у кого лучше лошади или машина.
Кто сам не играет, ничего не понимает. Важно не только то, что бегаешь, а еще ц то, что делается в самом человеке. Играть в карты - это значит бросать бумажки, в шахматы - деревяшки передвигать. Танец - это топтание по кругу. А про остальное знает только тот, кто сам играет или танцует.
Нельзя смотреть на игру свысока, мешать играющий, нельзя резко прерывать игру, навязывать неприятного товарища.
Если я кучер, то хочу, чтобы мои лошади были одинакового роста, не слишком большие и не слишком маленькие, веселые, но послушные, умные, рассудительные. Если я лошадь, я не хочу, чтобы мой кучер был дураком или грубияном. Я сам устанавливаю скорость бега и не хочу, чтобы он меня дергал, бил, толкал. Когда я лошадь, я чувствую себя совсем по-другому, чем когда я кучер. А вы что знаете? Что я фыркаю и переступаю с ноги на ногу. Или что я кричу: "Сто-о-ой - ннно-оо!"
Когда я пожарник, я пристально смотрю вдаль: нет ли где дыма, и спешу, но совсем по-другому, чем когда несусь с пушкой на позицию. Перед пожарниками все расступаются, а артиллерию враг берет на прицел. Я недоверчиво оглядываюсь по сторонам, чтобы не попасть в засаду. А не просто ношусь как дурак.
И еще важно набегаться про запас, ведь опять целый час сидеть за партой.
Наконец уроки кончились. Домой.
Иду я, а Манек меня догоняет.
- Я тебя в школе искал,- говорит. Идем рядом. А он спрашивает:
- Может быть, ты со мной не хочешь ходить? Другой и не спросил бы. Я говорю:
- Конечно, хочу.
Он посмотрел на меня внимательно: может быть, я это только так говорю? Мы улыбнулись.
- Давай наперегонки с трамваем?
- Да ну, каждый день наперегонки... Я уже на переменке набегался.
Мы остановились перед витриной.
- Гляди, какие красивые циркули! Видишь, вот это надо вставлять, когда хочешь начертить большой круг. А это для туши. Как ты думаешь, сколько стоит такой циркуль? Ты хотел бы такой? Гляди, золотые чернила! Гляди, какая маленькая чернильница, дорожная. Мне надо купить кисточку, только не здесь. Франковский купил на углу, и она у него уже месяц, а у моей сразу все волосы вылезли. Такое мошенничество. Ты бы что выбрал с витрины, если бы тебе позволили? Если бы только одну вещь позволили? Я бы - циркуль и вот этого негритенка.
- Это две вещи!..
- Ну, тогда один циркуль...
В соседнем магазине мы выбираем по большой плитке шоколада на тот случай, если бы нам позволили.
Потом он выбрал для мамы вазу с цветами, а я куклу для Иренки.
На витрине ювелира рядом с драгоценными брошками и кольцами лежат часы. Мы не жадные. Запасаемся часами. Долго советуемся, какие лучше, ручные или карманные с цепочкой.
Потому что мы, дети, отличаемся от вас, взрослых. Мы всегда готовы обменять вещь более дорогую на ту, которую нам хотелось бы иметь. Если бы вы вникли во все детали наших торговых операций, вы узнали бы, что и жульничество у нас выглядит совершенно иначе.
Когда я был ребенком в первый раз, мне подарили однажды коньки. Тогда коньки были еще редкостным подарком, ценным. Ну, а я обменял их на круглый пенал из вишневого дерева, с мопсиком. Мопсик был без глаза, но очень славный. Пенал нужен каждый день, а коньки только иногда, а зима как раз была теплая, и льда не было. Когда об этом узнали дома, мне здорово досталось. Пришлось отдать пенал. Мне было очеиь стыдно. Ведь раз коньки мои - значит, я имею право делать с ними, что хочу. Кому какое дело, если мне больше нравится пенал из пахучего дерева со слепым мопсиком? И вовсе никто меня не обманывал, я знал, что коньки дороже, но мне хотелось такой пенал. А разве путешественник в пустыне не отдаст мешок с жемчугом за кувшин воды?
Мы долго советовались, что выбрать на витрине столяра. Нам нравился столик с выдвижным ящиком, который запирается на ключик, только вот позволят ли его дома поставить? Может быть, выбрать что-нибудь для родителей? Но как приятно, когда у тебя есть хотя бы маленький собственный стол!
Мы заговорили о доме. Дома у Манека плохо, отец пьет,
- Мы перед каждой получкой боимся,- говорит Манек,- принесет отец домой деньги или опять голодать целую неделю? А как проспится, самому стыдно, и голова болит.
- А ты не можешь ему сказать, чтобы он пить перестал?
- Да что я ему скажу? Хватит и того, что мама плачет да ругается. Он пообещает, а потом опять за старое. Как ребенок!
- А ты попробуй с ним по-хорошему поговорить.
- Да если мне стыдно. Мы один раз в деревне были у папкиного товарища. Там пили. А отец сказал, что не хочет. Потому что он тогда маме поклялся, что капли в рот не возьмет. Так вот, когда начали отца уговаривать выпить хоть одну рюмочку, я его за рукав потянул, потому что я знал: раз одну, так и пойдет пить. Отец встал и говорит: "Ну-ка, пошли на реку!"
И мы шли с ним, шли. И жаворонки поют. И хлеба нам словно кланяются. И солнце. И так хорошо!.. Отец меня за руку держит. Потом сели мы у реки, а он все меня за руку держит. А рука у него как вздрогнет, словно он крапивой обжегся. И я сказал: "Видишь, папка, лучше не пить". А он на меня посмотрел, и мне так стыдно стало и так его жалко. Потому что он на меня так жалобно посмотрел. Знаешь, иногда собака так смотрит, когда чего-нибудь просит или боится, чтоб не побили. Я знаю, что одно дело человек, а другое - собака. Мне это так только в голову пришло. В другой-то раз я бы уж ни за что на свете так отцу не сказал. И, знаешь, отец словно догадался, все смотрит и смотрит на воду, смотрит и говорит: "Собачья жизнь, сынок!" И вздохнул. Я хочу поцеловать ему руку, вроде как прощенья попросить, а отец за мою руку крепко держится и не дает. Не знаю, обиделся ли или, может, подумал, что он не стоит того, чтоб его целовали. К тем-то он уж не вернулся, только сказал, чтобы я его палку принес,- голова, мол, у него разболелась. Боялся, что будут смеяться. А в поезде купил мне баранок. Я ни одной не съел, все братишке привез. Я даже хотел съесть одну, чтобы папка не думал, что я отказываюсь. Да не смог: горло у меня как-то сдавило. Он потом долго не пил, наверное, целый месяц, мама уж думала, что все хорошо... Только послушай, не говори никому в школе. Я это тебе одному говорю. Не скажешь? Даже если поссоримся?
- С чего это нам ссориться?
- Ну, не знаешь?.. Не поделим что-нибудь и поссоримся...
И мы еще немного поговорили о том, какие бывают на свете люди: один пьет, другой работать не хочет, третий ворует, этот любит одно, тот другое. Или не любит чего-нибудь.
Например, есть такие, которые не любят ногти стричь. Потому что если короткие ногти, то им это не нравится. И носят длиннющие когти!.. Или грызут. А еще на пальцах делаются заусеницы, и тогда больно. И па ногтях бывают белые пятнышки, отчего это?
Говорят, это счастье расцветает. А другие говорят, что кто-нибудь завидует. Всегда один скажет так, другой - иначе, и неизвестно, кому верить. Ужасно много лжи на свете...
И мы так разговаривали очень долго, и я опоздал к обеду. Потому что я его провожал, а он меня, и мы ходили туда и обратно.
Хорошо было так ходить и разговаривать - кругом снег...
Ну, я и опоздал.
А мама начала кричать, почему я опоздал к обеду?
Вечно я где-то болтаюсь, а с нее довольно стряпни и грязной посуды, и башмаки я деру, а был бы девчонкой, так давно бы ей помогал, вот она пойдет в школу и пожалуется, что я расту хулиганом, и это Ирена должна быть старшей, а я младшим, и мама из-за меня умрет.
Я стою и ничего не понимаю.
Если я опоздал, то могу съесть обед холодным или вовсе не есть; могу сам тарелку вымыть.
Мама поставила еду, а я не хочу. Мама еще пуще:
- Ешь!!! Еще капризничать будет, гримасы строить!
Я не хочу ее еще больше раздражать и ем. Но каждый кусок становится у меня поперек горла. И не могу проглотить. Хоть бы еда в тарелке скорее кончилась.
И только вечером я узнал, что маме моль изъела платье. Скоро именины, а платье молью изъедено. Значит, и за то, что сделает моль, должны отвечать дети?
Лучше уж и вовсе не знать, отчего взрослые сердятся, когда дают нагоняй. Чувствуешь, что с ними что-то приключилось, но ищешь вину и в себе, пока не найдешь.
Я сижу в углу и делаю уроки. Но боюсь, что придет кто-нибудь из мальчишек и опять начнется:
"Иди дери башмаки, вон тебя уж твои друзья-приятели кличут!"
А ведь я только для того и хотел стать маленьким, чтобы опять играть с ребятами.
И я угадал: кто-то постучался, но тихо-тихо и только один раз. А мама услышала:
- Не смей выходить! Уроки готовь!
Да, я готовлю уроки. И даже нет охоты выходить...
И мне кажется, что я сижу в поле, и мне холодно, и я один-одинешенек, и босой, и голодный, и волки воют, и озяб я, и страшно, и весь я уже оцепенел.
Какие люди странные. То им весело, то вдруг - грустно.
Не знаю наверняка, но мне кажется, что взрослые чаще бывают сердитыми, чем грустными. А может быть, они потихоньку, про себя, и грустят, а на детей злятся. Редко случается, чтобы об учителе сказали: "Учитель сегодня грустный". И, к сожалению, часто: "Учитель сегодня сердитый"...
Почему взрослые не уважают детских слез? Им кажется, что мы плачем из-за любого пустяка. Нет. Маленькие дети кричат, потому что это их единственная защита; поднимет крик - кто-нибудь да обратит внимание и придет на помощь. Или уж с отчаянья кричат. А мы плачем редко и не о том, что самое важное. Если уж очень больно, то покажется одна слезинка, и все. Ведь и со взрослыми так бывает, что в несчастье вдруг застынут, высохнут слезы...
И уж реже всего заплачешь, когда взрослые сердятся, а неправы. Опустишь голову и молчишь. Иной раз спросят, а ты не отвечаешь. Даже и хочешь ответить, но только пошевелишь губами, а сказать не можешь. Пожмешь плечами или что-нибудь буркнешь под нос. Потому что в голове у тебя пусто, только в груди немое отчаяние и гнев.
Часто даже не слышишь, что кричат, ни единого слова не разберешь. Даже не знаешь, в чем дело. Только в ушах звон.
А еще рванут, толкнут, ударят. Ударят раз или рванут за руку, и им кажется, что это не битье, не больно. Потому что битьем у них называется истязание детей. Когда ремнем порют, они держат ребенка и лупцу
ют, словно злодеи какие, а он вырывается и орет: "Я больше не буду,
я больше не буду!"
За такое битье - может быть, теперь его и меньше, но все-таки еще есть - когда-нибудь в тюрьму сажать будут. Что чувствует тот, кто бьет, и что чувствует жертва, я не знаю. Но мы смотрим на это с омерзением,
возмущением, ужасом.
Может быть, вы думаете, что здесь нет ничего такого, потому что мы и сами между собой деремся. Но у нас меньше руки и силы меньше. И, даже невесть как обозлясь, мы бьем не с таким ожесточением. Вы наших драк не знаете. Мы всегда сперва попробуем, кто сильнее, и соразмеряем силу с возрастом и умением драться. Он меня, я его. А когда удастся обхватить так, что пошевельнуться не может, сразу перестаем. Вот когда нам кто-нибудь помешает, мы можем слишком сильно ударить. Или когда вырываешься, ударишь по носу, а из носа всегда кровь течет. Мы знаем, что значит больно.
Сижу я так и размышляю о том, что я знал раньше и что знаю теперь. И во мне все нарастает обида, что мы - такие маленькие и слабые. А больше всего мне жалко Манека, потому что у него отец пьет.
Буду с ним дружить, ведь и ему плохо, и мне. Пускай между нами будет братство. Ведь это из-за него я сейчас страдаю, потому что я из-за него опоздал на обед.
А тут подходит Ирена. Встала неподалеку и смотрит. И я на нее искоса поглядываю, потому что не знаю, чего она хочет. А она стоит и ничего не говорит. Потом сделала шаг ко мне и опять ничего -не говорит, только стоит. Я жду, а она что-то из руки в руку перекладывает. Я знаю, что сейчас будет что-то хорошее. Внутри меня стало тихо-тихо. И вот Иренка подает мне это. Хочет подарить мне граненое стеклышко, такое, что, когда в него смотришь, все становится разноцветным. Я вчера просил, так даже поглядеть не дала, а сейчас говорит:
- На. Насовсем!
Сказала ли она "на", я не знаю, потому что не расслышал. Я услышал только: "Насовсем!"
Тихонько так сказала, мило, стыдливо.
Я не хотел брать, потому что еще даст, а потом поссорится или просто пожалеет и отнимет. Еще пожалуется, что сам взял. С маленькими детьми трудно столковаться,- взрослые мешают. Так вот, я не хотел брать, потому что боюсь, что выйдет неприятность. Но взял; гляжу, а вместо одного окна много окон, и все разноцветные.
Я говорю:
- Я тебе отдам. А она:
- Не надо!..
И положила свою маленькую ручку на мою большую руку. Я смотрю на ее руку через стеклышко, и мы улыбнулись друг дружке.
А тут мама спрашивает, кончил ли я уроки. Тогда она даст мне на трамвай, чтобы я поехал к тетке и отвез ей платье, которое изъела моль. А я, обиженный, думаю:
"Хорошо, по крайней мере, хоть из дому ненадолго уйду".
- Только не потеряй,- говорит мама.
А я подумал.
"Девчонка, может быть, и потеряла бы, а я-то уж не потеряю".
Взял я платье, которое мама завернула в платок, и иду.
Трамвая мне пришлось ждать долго, и я злюсь, потому что хотел мигом обернуться: вот, мол, как быстро все исполнил. А там, видно, случилось что-то такое на линии, отчего трамваи остановились, потому что, когда трамвай подошел, он был уже полный. Но все равно в него все лезут. И я лезу. Я уже даже за поручни держался, а тут какой-то тип как толкнет меня - я еле на ногах устоял. Я так обозлился, что даже обругал его про себя. А он влез на подножку и говорит:
- Куда лезешь? Слетишь!
"Ишь какой добрый нашелся,- думаю.- Сам слетишь, пьяный болван!"
Он вовсе н не пьяный был, это я только так, со злости. Ведь он меня не спьяну столкнул, а потому что он сильнее меня.
Я дождался другого трамвая, и тот битком набит. Я заплатил и еду. А сам все думаю о том, как он меня грубо столкнул. Такой грубиян, хам, и еще взрослый,- детям пример подает!
А тут опять один какой-то толкается. Отстранил меня, словно я вещь, а не человек; я чуть платье не выронил. И что такого ему сказал? Каждый бы так сказал, как я:
- Осторожнее...
А он как напустится на меня:
- Я тебе дам - осторожнее! Я только повторил:
- Осторожнее...
А он меня за ворот схватил.
Я говорю:
- Пустите! А он:
- А ты не ругайся!..
Я говорю:
- А я и не ругаюсь. А тут какой-то старик вмешивается. Ничего не видел, ничего не знает,
а туда же:
- Такое теперь воспитание! Мальчишка старшему места не уступит! Я сказал:
- Он и не просил меня уступить.
А тот, который толкался, опять за свое:
- Я тебе поговорю, щенок!
- Я не щенок, а человек, и вы не имеете права толкаться.
- Еще учить меня будешь, имею я право или не имею!
- Потому что не имеете!
Сердце у меня колотится, и в горле перехдатило. Пусть хоть до скандала дойдет. Не поддамся! А тут уже все оборачиваться отели. Удивля-ются, что маленький, а так огрызается. - А вот если я тебе сейчас по уху дам, тогда что?
- Позову полицейского и велю вас арестовать за то, что вы драку в трамвае затеваете.
Тут все как начнут смеягься. И он тоже. Никто уже и не сердится, только хохочут, словно я что-то смешное сказал. Даже с места привстают, чтобы на меня посмотреть.
Я чувствую, что не выдержу, и говорю:
- Пропустите меня, я выхожу! А он не пускает.
- Ты только что сел,- говорит.- Прокатись маленько.
А тут -еще тетка одна толстая такая сидит, развалилась и говорит:
- Ну и разбойник!
Я уже не слышу, как каждый изощряется.
- Пустите, я хочу сойти!
А он все не пускает.
Тогда я как закричу изо всех сил:
- Господин кондуктор! Тут один какой-то вступился:
- Да ладно, пустите его.
Я сошел, а все на меня смотрят, как на диковинку какую. Наверное, потом еще полчаса потешались.
Иду я с этим платьем под мышкой, и взрослые мысли мешаются у меня с детской обидой и болью.
Я проехал только четыре остановки, до тетки еще далеко, но лучше бегом бежать, чем с ними лаяться.
А дома мама опять:
- Ты что так долго сидел?
Я ничего не ответил. Потому что мне вдруг показалось, что во всем виновата мама. Если бы я не вышел из дома раздраженный, то, может быть, не устроил бы в трамвае скандала. Столько раз уступаешь, ну, уступил бы еще раз. А пословица, словно в насмешку, говорит, что "умный уступит, дурак никогда". Ищи теперь умного.
Жалко мне, что день так славно начался и так никудышне кончился.
Я уже лежу, а заснуть не могу и думаю дальше.
Уж так, видно, и должно быть. Дома - не очень хорошо, а не дома - еще хуже. Значит, это им так смешно? Значит, раз я маленький, то мне нельзя позвать полицейского, а вот спихивать меня с тра-мвая, брать за шиворот и грозить - можно.
В конце концов, дети люди или не люди? И я уже даже ве знаю, радоваться ли, что я ребенок, радоваться ли, что снег опять белый, или грустить, что я такой слабый?..
Пятнашка
Я проснулся грустный.
Когда тебе грустно, это не так уж плохо. Грусть - такое мягкое, приятное чувство. В голову приходит равные добрые мысли. И всех становится жалко: и маму, потому что моль ей платье испортила, и папу, потому что он так много работает, и бабушку - веда она старенькая и скоро умрет, и собаку, потому что ей холодно, и цветок, у которого по-никли листья,- наверное, болеет. Хочется каждому помочь и самому стать лучше.
Ведь мы и грустные сказки любим. Значит, грусть нужна.
И тогда хочется побыть одному или поговорить с кем-нибудь по душам.
И боишься, как бы твою грусть не спугнули.
Я подошел к окну, а на стеклах за ночь появились красивые цветы. Нет, не цветы, а листья. Словно пальмовые ветки. Странные листья, странный мир. Отчего так сделалось, откуда это взялось?
- Почему ты не одеваешься? - спрашивает отец.
Я ничего не ответил, а только подошел к отцу н говорю: - Доброе утро.
И поцеловал ему руку, а он на меня так внимательно посмотрел.
Теперь я быстро одеваюсь. Поел. Иду в школу.
Я выхожу за ворота и смотрю, не идет ли Манек. Нет, не идет.
Все лужи замерзли. Ребята раскатывают ледяные дорожки. Сначала маленький кусочек получается, потом все больше и больше,- вот и кататься можно. Я было остановился. Да нет. Иду дальше.
И вместо Манека встречаю Висьневского.
- Эй, Триптих, как живешь?
Я сперва даже не понял, что ему надо. Только потом уже сообразил: ведь это он мне прозвище дает, потому что я тогда триптих нарисовал. Я говорю: Отстань.
А он вытянулся по стойке смирно, отдал честь и говорит:
- Есть отстать!
Вижу, задирает, перехожу на другую сторону. Все же он мне раз наподдал. Тогда я взял да и свернул за угол.
"Время есть,- думаю,- обойду кругом. Ничего, не опоздаю". Опять свернул на другую улицу. Словно меня кто туда позвал, словно
Подтолкнуло что-то. Бывает, сделаешь что-нибудь, а почему - сам не знаешь. И потом иногда хорошо, а иногда и плохо выходит. Когда выйдет плохо, говорят: "Нечистый попутал!" Даже сам удивляешься: "И зачем
я так сделал?"
И вот, я сам не знаю как, делаю все больший и больший круг, совсем но другой дороге. Иду я, и вдруг на снегу песик.
Такой маленький, испуганный. Стоит на трех лапках, а четвертую поджимает. И дрожит, весь трясется. А улица пустая. Только изредка кто-нибудь пройдет.
Я стою, смотрю на него и думаю: "Наверное, его выгнали, и он не знает, куда идти". Белый, только одно ухо черное и кончик хвоста черный. И лапка висит, и смотрит на меня жалобно, словно просит, чтобы я ему помог. Даже хвостик поднял, вильнул - печально так, два раза, туда и сюда, будто в нем пробудилась надежда. И заковылял ко мне. Видно, больно ему. И опять остановился, ждет. Черное ухо поднял кверху, а белое - опущено. И совсем, ну совсем словно просит помочь, только ещё боится. Облизнулся - наверное, голодный - и смотрит умоляюще.
Я сделал на пробу несколько шагов, а он - за мной. Так на трех лан-ках и ковыляет, а как обернусь - останавливается. Мне пришло было в голову топнуть ногой и закричать: "Пшел домой!", чтобы посмотреть, куда он пойдет. Но мне его жалко, и я не крикнул, а только сказал:
- Иди домой, замерзнешь...
А он прямо ко мне.
Что тут делать? Не оставлять же его - замерзнет.
А он подошел, совсем близко, припал брюхом к земле и дрожит. И тут я понял, да, окончательно понял, что мои Пятнашка без-дом-ный. Может быть, уже целую ночь бродит. Может, это уже его последний час настал. А тут я, как нарочно, иду в школу совсем другой дорогой и могу его спасти в этот последний час.
Взял я его на руки, а он меня лизнул. Дрожит, холодный весь, только язычок чуть теплый. Расстегиваю пальто, сунул его под пальто, только мордочку на виду оставил, только нос, чтобы дышал. А он перебирао лапками, пока, наконец, обо что-то там не зацепился. Хочу его поддержать, да боюсь, как бы лапу не повредить. Обхватил его осторожно р;>-кой, а у него сердце так бьется, словно выскочить хочет.
Если бы я знал, что мама позволит, то еще успел бы домой сбегать. Ну кому бы это помешало, если бы он остался у меня жить? Я бы сам его кормил, от своего обеда оставлял бы! Но возвращаться домой боюсь, а в школу меня с ним не пустят. А он уже устроился под пальто поудобнее, не шевелится и даже глазки зажмурил. Потом слышу, он уже немножко повыше, к рукаву подлез, даже свежим воздухом дышать не хочет, засунул мордочку в рукав и туда дует. И уже теплее стал. Наверное, сейчас уснет. Потому что если он всю ночь пробыл на морозе и не спал, то теперь уж наверное уснет. Что мне тогда с ним делать? Гляжу по сторонам, вижу: рядом лавка.