А режиссер снова дает указания. И грозно так, требовательно! Актеры тем не менее играют. И вдруг новый главный выскакивает из ложи, как черт из табакерки, и начинает перестраивать мизансцену, хватая актеров и актрис за руки. Представляете? Никто ничего не понимает, на сцене чуть ли не драка. Зрители пришли в оживление — такого-то чуда они еще не видели. Хорошо, директор сообразительный оказался, побежал да и вызвал «скорую». Те приехали, мигом одели главного в рубашонку с длинными рукавами, увезли. Оказалось: шизофреник.
— Умер театр, умер...
— А критики живы! У того режиссера родной брат, кстати, критиком был, — злорадно сказал Володя и выпил водки.
— И критика... э-э... голубчик, умерла, — вздохнул Качевский и тоже выпил.
— Э-э, нет, Сергей Всеволодович, никак не сдохла. Жирует! Пьет актерскую кровушку, как водяру.
— А актерскую-то кровушку... э-э... можно вместо водяры кушать, Владимир. Эффэкт, так сказать, тот же, но... э-э-э... похмелье тяжелей. Потому, что актеры циничны! О, как они циничны. Я вот припоминаю случай в... э-э... Тирасполе. Еще... э-э... до событий, всем известных. Шел в тамошнем театре один... э-э... спектакль из бесконечной ленинианы. И вождя... э-э... мирового пролетариата играл, как водится, всенепременно... э-э... заслуженный артист Молдавской ССР. А другой актеришка, его собутыльник, человек уже в летах, играл старого питерского... э-э... рабочего с Путиловского завода. Театр, вы говорите, святое?
— Святое, — отозвался Соболин с готовностью.
— Пустое, — возразил Качевский. — Театр умер, а остальное — вертеп. Так о чем же это я? Э-э... голубчик, про Тирасполь. Так вот извольте: тот, что рабочего изображал, — о, какая внешность пропитая, пролетарская! — все норовил своего собутыльника... э-э... Ульянова, разыграть. Была там по ходу действа вертепного сцена, когда Ильич в самый канун октябрьского переворота выходит на набережную... э-э... Невы и долго так смотрит на ее державное теченье. На заднике низкое, серое, питерское небо намалевали. И шпиль... э-э... Петропавловский. И — натурально перед задником, голубчик вы мой сволочной, фанерная... э-э... декорация, изображающая гранитный парапет набережной. А между липовым небом и липовым же... э-э... задником некое пустое пространство, символизирующее Неву. И вот стремительной своею походкой выбегает Ульянов... э-э... Ленин, подходит к парапету, бросает взгляд на воды невские... И что же он там видит?
— Да, — сказал Володя, — что же там видит Владимир Ильич?
— А видит он там, голубчик, своего собутыльника с Путиловского... э-э... завода, который невидим... э-э... зрителю.
— О, — сказал Володя, — это большая режиссерская и актерская находка.
И выпил водки. Качевский тоже.
— Па-азвольте, — закусив селедочкой, ответил он и помахал указательным пальцем перед носом Володи, — па-азвольте, голубчик... я не докончил. Актеришка лежал там на боку в одних... э-э... трусах и изображал пловца. Вождь мирового пролетариата начал корчиться от смеха и даже уронил в «Неву» свою кепку. Я, извините, не сторонник спектаклей на тему ленинскую и всю эту историю вспомнил лишь с одной целью: дабы раскрыть вашу... э-э... циничную актерскую душонку. Вы, актеришки, театр в вертеп превратив, убили его. Балаган вместо театра! Лицедейство, заменяющее игру!..
Критик выпил водки. Актер тоже. Тень великого Мамонта Дальского стояла у него за плечом.
— Вы в озверелости своей критиканско-кариесной, — сказал Володя, — готовы все святое оплевать, распять! Актер есть нерв! Вот мы играли, помню, в Туле. «Ромео и эта... как ее?.. Джульетта». Финал, лежат два тела недвижимых. Стоят Монтекки, Капулетти. И — над телами — герцог. Выходит отец Лоренцо, чтобы загнуть монолог... Ну — нерв! Выходит и стоит над трупами с письмом в руке. Все ждут монолога, а патер молчит. Он пять раз от алкоголизма лечился... Народный артист, кстати. Нерв! Молчит. Потому что — совесть. И текст забыл, сука, начисто. Вот он постоял-постоял, махнул рукой и говорит: «Ну .. вот!.. Простите, люди!» Но как сказал! Вручил он герцогу письмо, повернулся и пошел за кулисы. Дошел. Упал только за кулисами. А герцог тоже нерв и совесть! Он три раза от этого самого лечился. Заслуженный артист.
— Понятно, — сказал Сергеи Всеволодович, — пять раз лечился — народный, а если всего три — заслуженный. Мудро.
— Папрашу не перебивать! Монах сказал: «Ну... вот!.. Простите, люди!» — и отдал письмо герцогу. Герцог, натурально, заглядывает в «письмо» и произносит: «В письме подтверждены слова монаха». Вот как играет настоящий актер... потому что — нерв! Обнаженный, в натуре, нерв.
— И совесть, — подхватил критик.
— Да, — провозгласил Соболин торжественно.
— Раненая!
— Верно, — кивнул Соболин благосклонно.
— Пропитая в дым.
— Да, — согласился Володя с чувством. Но тут же спохватился и проревел: — Молчи, кариес, убийца талантов! Актер себя не щадит — сжигает...
— В белой горячке, — ехидно вставил критик и хлопнул рюмку
— Он сжигает себя, как Джордано Бруно, — ответил Володя и тоже хлопнул рюмку. — И может, разумеется, что-то забыть. Вот в ТЮЗе ставили мы «Конька-горбунка». Я играл Ивана. Важнейшая, ответственнейшая роль! Как я играл! Дети обмирали.
— Еще бы. От вашей игры все обмирают.
— Молчите, вас не спрашивают, мелкий завистливый человек. И представьте, я забыл текст. Царь обращается ко мне, к Ивану...
— Дураку, забыли вы добавить.
— Дураку, естественно... Царь обращается ко мне, дураку, с монологом. А я забыл ответ от... от утомления (Качевский хохотнул). Вспоминаю текст, мучительно вспоминаю текст. И не могу вспомнить. Но — мастерство! И я находчиво ему отвечаю: «Вот все, что ты сказал, — не так!» Буря аплодисментов. А вы, Качевский, убийца талантов.
— А водка-то где же, э-э!.. голубчики? — вдруг спросил Сергей Всеволодович.
— Действительно, — подхватил Володя, — где же это водка-то?
Он внимательно осмотрел пустые бутылки, развороченные закуски и поднял взгляд на Качевского.
— Вот так! — сказал обличающе Володя. — Ежели в приличную компанию затесался критик, то вся — вся! — водка будет им обязательно выжрата. Беспардонно, бесстыже.
— Но, но, но! — ответствовал Сергей Всеволодович. Голос его звенел. — Но, но, но! Водка всенепременно кончается там, где в компанию затесались актеришки. Пьянь... э-э... голубчик, всем известная! Знаю я, актеришек, знаю. Пьянь — через одного. Вот, помнится, в ТЮЗе Зиновий Яковлевич Карагодский ставил «Бэмби». Был там такой эпизод. Бэмби... э-э... мечется по сцене, и люди вокруг превращаются в оленей.
— Это очень правильно! — заметил Володя. — Людей кругом до хрена, а оленей что-то не видать. Если бы всех критиков в оленей переделать... Ух, какое поголовье получилось бы. И дефицит водки прекратился бы...
— Вы бы, оленевод, помолчали, когда я вам рассказываю. Э-э... люди превращаются в оленей. Режиссерское решение таково: они вскидывают над головой ладони с растопыренными пальцами — и ревут. Банальщина! Но... э-э... спектакль идет. На заднем плане декорация-скала. И вот на эту скалу взлетает актер Иванов. Широко известный актеришка — он Ивана играл в «Вечном зове». Взлетает он на... э-э-э... скалу... ему оттуда монолог, обращенный к Бэмби, произносить нужно. А пьян — в хлам, по вашему вульгарному выражению. Выскочил на скалу, пальцы над головой растопырил, заревел и... бухнулся вниз! Но неужели... э-э... водки не осталось?
— Я Иванова знаю, пил с ним... очень талантливый актер... А уж где какой критик затесался — пиши пропало. Все до капли будет выжрато.
Творческий диалог двух титанов продолжался. Горели взоры. Тень Мамонта Дальского хмурилась. Потом Сергей Всеволодович и Володя Соболин дружно отправились за добавкой.
— В ту пору, когда я служил на театре, — доносился голос Володи из коридора.
— Театр умер, — слышался голос Качевского.