Быль
Военные музыканты — люди непростые. С одной стороны — служивые, погоны опять же на плечах, Устав знают и звания имеют. С другой — люди интеллигентные, нотной грамотой владеют, к искусству близкие, и Бетховена от Штрауса отличат в секунду. Не говоря уже о гимне: ночью разбуди — споют с любой ноты.
Что же это за подразделение такое — военный оркестр? В его рядах можно встретить и пацана тринадцатилетнего, и настоящего пенсионера... Играют и симфонии, и пустячки всякие — в зависимости от ситуации... Матерятся и пьют так, что иные флотские завидуют. А в филармонии встретишь — ангел, а не человек, сидит себе, глаза закрыв, головой качает в такт Дебюсси...
У военных музыкантов свой язык — вроде бы и русский, но только свой его и поймет, да и то не каждый. Поэтому и байки у музыкантов особенные — вот вам несколько от одного моего приятеля...
* * *
Я в оркестр служить пришел в 16 лет — едва только школу закончил. Сколько помнил себя, музыкой занимался, а в музыкальное училище сразу не брали — надо было годик позаниматься с педагогом, денежку поплатить, примелькаться, так сказать, преподавательскому составу. А куда еще бедному барабанщику податься? В институт какой-нибудь Политехнический — наотрез не хотел, а на улице болтаться, у матери на шее — вообще невозможно. Вот и подсказал один дяденька маме: давай его, мол, в военный оркестр — все при деле будет, учиться там разрешают, да и армию гам же отслужит, не ушлют куда-нибудь к черту на куличики... <Тогда говорили, что было правило такое — прослужишь воспитанником 1,5 года — оставляют служить там же, поэтому вся музыкальная братия старалась за полтора года застолбить за собой местечко в каком-нибудь городском военном оркестре — хоть и служишь, а дома!>
Ну и попал я в оркестр Высшего военно-морского училища радиоэлектроники им. А. С. Попова, в просторечии — «Поповки». Специальность — ударные инструменты, воинское звание — «воспитанник». Это значит, служишь как все, форму носишь, но присягу не принимаешь, пока восемнадцати лет не стукнуло, потому являешься лицом фактически безответным, а юридически совершенно безответственным.
На практике выглядит так: залетает, к примеру, «воспитон» в комендатуру по пьянке. Военного билета у него нет, поэтому вызывают старшину оркестра: забирайте, мол, своего «сына полка». Ну тот его пинками в «команду», там «старослужащие» по морде надают, а потом его дирижер по самые гланды пропесочит, увольнения лишит лет на сорок... После чего китель наденет, пару зерен кофейных разжует и с грустным лицом потащится к дежурному по училищу, где примется ныть и стонать: дитя, мол, неразумное, сирота безвинный — оступился, поганец, вы уж там начальству не докладывайте, а я ужо ему всыплю...
Так что «воспитоны» в основном пользовались этим безбожно и не боялись ни черта.
Когда я впервые попал в «команду», то первой моей проблемой стал самый настоящий языковой барьер. Чувствую, говорят по-русски, а понять не могу — встал в строй — слышу шепот:
— Вчера два сундука в бочонок заползли... Там две кести сидят — одна бэйная такая, а вторая совсем эсная... Ну пофаили, взяли биру, попробовали — сурло какое-то... Побазлали с чувихами — а те говорят, что тут и берло размешивают. Ну, предложили им повышивать по парку, те вроде не против. Пошли в нижний, там Леха одну за бас прихватил, а та ему как даст в рыло с размаху!
Я даже вспотел от напряжения. Рядом стоит матрос — альтист Меря. Видит, как я мучаюсь, и говорит:
— После построения хиляем в Ленинскую комнату.
— Зачем? — пугаюсь я. Все-таки «Сто дней до приказа» только что прочитал, «дедушек» боюсь до смерти...
— Не очкуй, — говорит. — Учиться будем.
После построения идем с ним, садимся. Он достает записную книжку и сует мне:
— На, переписывай...
Я смотрю на заляпанную страницу и ахаю: там настоящий словарь.
— Давай-давай, — покровительственно говорит Меря, — ты тут без этого не человек. Перепишешь, выучишь, будешь сдавать.
Я пробегаю глазами несколько первых слов: «Бас — сиська. Берлять — есть, жрать. Бэйная — здоровенная, большая...» — и ошеломленно киваю.
Потом, через несколько месяцев, когда я уже довольно свободно разговаривал на военно-оркестровом сленге, я даже находил удовольствие в этимологии некоторых слов. Ну например, «бэйная» и «эсная» — от разновидностей духовых инструментов: скажем, туба может быть «бэйной» — настраиваемой на си-бемоль (буквенное обозначение си-бемоль — латинское «В»), а может — «эсной», то есть настраиваемой на ми-бемоль (латинское обозначение «Es»). «Бэшка» или «бэйная» туба по размеру больше чем «эска» — отсюда и такие слова в сленге.
А вышеописанный разговор после зубрежки по «разговорнику» доброго Мери, я бы перевел так: «Вчера два сверхсрочника в пивняк заползли... Там две девушки сидят — одна здоровая такая, а вторая совсем мелкая... Ну покурили <Тоже замечательная этимология глагола «Пофаить» неведомыми путями произошло от английского «Fire» — огонь>, взяли пива, попробовали — моча какая-то... Поболтали с девчонками — а те говорят, что тут и еду размешивают. Ну, предложили им погулять по парку, те вроде не против. Пошли в нижний парк, там Леха одну за грудь прихватил <Кстати «прихватить» чаще может патруль. «Прихват», соответственно — попытка подловить на чем-то неуставном, запрещенном>, а та ему как даст в рыло с размаху!..»
* * *
Одна из самых больших странностей в поведении военных музыкантов — их, собственно, «военность». Возьмем отношение к форме: что вы скажете, увидев, как интеллигентный человек, студент консерватории старательно наглаживает на форменке «складку борзости» или сгибает «краб» на бескозырке так, что его становится легче рассмотреть в профиль, нежели в фас? Как вы отреагируете на то, что после экзамена, скажем, по дирижированию, эта умница несется в воинское ателье и устраивает там портнихе скандал: мол, клеш слишком маленький, не по выслуге, и теперь его «в команде» засмеют? И как вам понравится, что этот самый юноша, который вот-вот сядет в оркестровую яму Мариинки, покупает за сумасшедшие деньги у какого-то дембеля из кадровой роты бескозырку-таблетку — такую крохотную, что она едва держится на его стриженом затылке...
Это необъяснимо. Как и дедовщина в оркестре. Тем не менее она есть, хоть и не такая, как, скажем, на корабле или в стройбате...
На первую ночевку я явился ни жив ни мертв. Начальник в этот день строго сказал мне, что его следует называть не «Александр Иванович», а «товарищ старший лейтенант». И что хватит мне таскаться на ночь домой, а пора начинать служить. И чтоб в двадцать два тридцать я, как штык, был в команде. И я обреченно кивнул.
«На баночке» (то есть дежурным) в этот вечер стоял Меря. Он лениво посмотрел на меня и сказал:
— Ну что, чувачок, будем глазки строить или спать?
— Спать, — покорно соглашаюсь я.
— Как? — удивляется Меря. — А кто приборочку будет делать генеральную, а?
— Кочумай, Меря! — вступается за меня проходящий мимо Фалишкин. И не успеваю я проникнуться к нему благодарностью, как он добавляет: — Пусть лучше спит. А то сейчас со страху обоссытся!
Видно, на лице у меня написано, что я боюсь. А боюсь я, потому что, повторяю, как раз перед этим прочел «Сто дней до приказа». И испытывать на себе все эти ужасы мне вовсе не хочется.
Стою я, как идиот, посреди кубрика и не знаю, что мне делать — все спокойно ко сну готовятся, топают в гальюн в одних трусах, белье расправляют, а я даже не знаю, где моя койка. На всякий случай стал я раздеваться и складывать одежду в свободный рундук.
Наконец ко мне подходят два угрожающего вида дембеля.
— Что, растерялся? — неожиданно ласково спрашивает Сэм, командир отделения.
— Ага, — чуть ли не всхлипываю я.
— Тогда — на! — цедит Ришат, который в считанные дни должен «дембельнутъся».
В моих руках оказывается ремень с новенькой бляхой.
— Почисти быстренько, сынок, и давай спать ложись, — Сэм зевает и направляется к койке.
— Не буду, — говорю я и удивляюсь собственному кретинизму.
Сэм останавливается.
— Не будешь?! — изумляется Ришат. — Почему?
— Потому что если я сегодня это почищу, то завтра буду чистить гальюн зубной щеткой. А я не хочу, — я чувствую себя очень храбрым, но уже покойником.
— Во мудак! — говорит Сэм, переглянувшись с Ришатом. — У нас ведь и гальюна-то своего нет, кто ж тебя чистить-то его пошлет. Ты где этого набрался?
— Все равно не буду! — Я уже практически ничего не соображаю от страха и несу всякую околесицу: — Я вот что вам скажу: хотите меня бить (они снова переглянулись) — бейте, но учтите: если я до чьего-нибудь горла доберусь — не отпущу.
— Ты это... — Ришат с трудом выдергивает из моих немеющих рук ремень. — Не осли! Бляху почисти и спать ложись, душитель. Кто тебя тут бить станет, кому ты нужен-то на х...й? Хотя, конечно, если не почистишь — будут проблемы.
— Ну! — подтверждает Сэм. — Сам же летёха тебе и впердолит по самые гланды...
— Летёха?.. — теряюсь я (летёхой называли начальника, причем даже потом, когда он дослужился до капитана). — Врешь, он дедовщины не допустит!
— Ну точно мудак! — сплевывает Ришат и, махнув рукой, отправляется спать.
Сэм тоже уходит, а я остаюсь один посреди чужого и страшного кубрика. Когда все наконец укладываются, я выбираю себе свободную койку и, быстро расправив влажное белье, бегу к стеллажу с музыкальными инструментами. Там, дрожа от предчувствия беды, я выбираю себе самую тяжелую дюралевую подставку от большой тарелки, которая в сложенном состоянии похожа на дубинку, и юркаю с ней в обнимку под одеяло.
Сжимая подставку, я жду злющих дембелей, которые вот-вот придут меня бить. Я уверен, что не засну всю ночь, и тут же отрубаюсь.
Просыпаюсь я оттого, что понимаю: надо мной склонилась чья-то стриженая башка. Сразу все вспомнив, я вцепляюсь в шею нависшему надо мной и изо всех сил принимаюсь ее сжимать.
Раздается свистящий хрип:
— Ты что?! Отпусти, сука!!!
Но я со страху все сильнее сжимаю пальцы. Хрип переходит в визг, потом в кашель, и, наконец, я получаю страшный удар в глаз. Руки мои непроизвольно разжимаются, и я куда-то проваливаюсь. Последнее, что я слышу, — мой внутренний голос, который издевательски интересуется:
— Что же ты, лопух, про подставку-то забыл? Эх...
Прихожу в себя очень быстро — Фалишкин поливает меня из чайника, громко смеясь. В кубрике горит свет, на койке напротив — всхлипывающий Меря держится за шею. Вокруг него стоят все остальные и покатываются со смеху.
— Ты что, ебанулся?! — орет Меря. — Ты чего на людей-то бросаешься?
— Скажи спасибо, что он тебя этой хуевиной не ебнул! — гоготал Фаля, показывая на подставку.
Я ничего не понимаю, и у меня очень саднит глаз... Все до конца выясняется только на следующий день. На утреннем осмотре Меря рассказывает начальнику страшную историю о том, как ночью он услышал мои крики. Выяснив, что я кричу во сне, он решил разбудить меня, чтобы я, в свою очередь, не перебудил всю команду. Но оказалось, что я не только не спал, но и поджидал его с целью нападения... В результате он был вынужден применить силу, что его и спасло от неминуемой смерти. Понизив голос, Меря советует начальнику как можно скорее избавиться от «этого психа», поскольку теперь за порядок в оркестре лично он не даст и ломаного гроша.
Начальник безмерно удивлен. Поэтому он задает очень важный вопрос:
— Ну а почему у него бляха не почищена?
— Так товарищ старший лейтенант! — выходит из строя Сэм. — Я ему вчера пятнадцать раз сказал, чтобы почистил, а он — не буду! Вот и Ришат подтвердит...
Взгляд начальника становится зловещим. Он смотрит на меня, как на диверсанта, обманным путем проникшего в секретное хранилище. «Так вот вы какой, воспитанник Барковский», — казалось, говорят его серые бдительные глаза.
— Так это была моя бляха? — упавшим голосом спрашиваю я.
— А чья, шизила?! — возмущенно кричит Ришат и выразительно смотрит на начальника.
Мне становится намного легче. Несмотря на то что начальник приказывает мне отдраить Ленинскую комнату.
А вечером я — само дружелюбие. Сэм заглядывает в каптерку и, одобрительно посмотрев, как я надраиваю свою бляху пастой ГОИ, кидает мне еще два ремня с плоскими «дембельскими» бляхами:
— Хорошо у тебя получается... Наши тоже почисть!
* * *
Есть, конечно, люди, которые воспринимают службу всего лишь как неизбежное зло. Которое рано или поздно кончится, как зубная боль. Им приходится сложней всего — ведь они искренне не понимают, зачем им вся эта военная премудрость, если они — Музыканты. Поэтому среди них — либо «Швейки», либо откровенные «тормоза».
В нашем оркестре таким Швейком был трубач Саша Соколовник. Саня был очень хорошим трубачом, солистом. И в армию он попал только потому, что на беду свою был здоров. К тому же он учился в консерватории, а это учебное заведение военной кафедрой не обладало. Сашина мама нашла нашего начальника совершенно случайно, познакомилась с ним в совершенно неофициальной обстановке и потому считала его чем-то вроде приятеля. Мучая его звонками и просьбами «поберечь Санечку», она в конце концов довела начальника до совершенного бешенства, и он стал прятаться от нее, как черт от ладана.
Однажды Саня в три часа ночи появился перед рубкой дежурного по училищу в столбе лунного света. Он был в домашних шлепанцах, парадной форме и теплом махровом шарфике. Сипло спросив у онемевшего от такой наглости капитана первого ранга: «Простите, вы не подскажете, где тут выход? А то я заболел и мне срочно надо домой!», Саня ужасно недоумевал, почему злой кап-раз бросился звонить начальнику домой и требовать его немедленного прибытия в училище, да и вообще вел себя грубо и устроил целый скандал...
В другой раз Саня забрался в самый дальний угол нашего здания, чтобы как следует «подуть длинные ноты». В результате оркестр убыл без него в Москву на Всесоюзный конкурс, а его в течение двух суток искала комендатура. И нашла дома. Куда он отправился, поняв, что его забыли.
Он попадался всем патрулям, категорически забывал отдавать честь старшим по званию, зато отдавал ее всем встречным милиционерам и железнодорожникам, надевал под шинель яркие шарфики и засыпал на любом дежурстве. Зато он был классным трубачом и солировал на всех концертах.
* * *
К оркестрам везде относятся по-разному. Большая часть офицеров недолюбливает музыкантов — они никак не могут представить себе, что перед ними — военные. Поэтому «дрючить оркестрантов» — любимая забава множества молодых офицеров. Со временем они все равно понимают, что военные музыканты — необходимое зло, их уже не переделаешь и легче просто не обращать на них внимания.
Гораздо труднее было общаться со старшими офицерами, которые были уверены, что понимают в музыке не хуже нашего, особенно в музыке военной, особенно потому, что они старше по званию.
Никогда не забуду свой первый «переход на обед», который я должен был обеспечивать в одиночку — оркестр был на какой-то игре.
Я ужасно волновался, что не смогу держать темп, поэтому специально подготовился: повесил на ремень барабана электронные часы, которые мигали как раз в нужном темпе — 120 шагов в минуту, как и написано в Уставе.
Уставившись на часы, я так и отбарабанил весь переход, не заметив, что надо мной уже давно нависает полковник Амирханян — начальник строевого отдела. Дождавшись, пока я закончу, он рявкнул мне прямо в ухо:
— Ты что, сынок, Устав не читал?!
— Почему? — опешил я.
— А потому что слишком быстро играешь!!!
— Я, товарищ полковник, играю как раз по Уставу! — обиделся я. — Вот видите часы?..
— Чего?! — взвился Амирханян. — Да я двадцать лет в армии! И ты мне будешь говорить, что я не знаю, что такое сто двадцать шагов в минуту?!
— А я десять лет музыкой занимаюсь... — пролепетал я. — Вот же часы...
— Засунь себе в жопу свои часы!!! — заорал полковник и поволок меня в отдел.
Оттуда меня забрал начальник. Утирая пот после выволочки, которую ему устроил нач-строй, он сказал мне золотые слова:
— Он прав!
— Да как же, Александр Иванович?! Я же по часам... сто двадцать!..
— Ты в армии, Паша. И поэтому он прав, потому что он полковник. А ты — говно. И я пока что тоже...
А этот полковник, как потом оказалось, очень на самом деле оркестры любил. Когда он служил командиром полка морской пехоты на Дальнем Востоке, его музыканты были привилегированной кастой — все они имели квартиры и хорошие ставки. Главной их службой было вот что: по первому приказанию они мгновенно выстраивались на плацу в парадной форме и ждали. В центр плаца выносили резное кресло и столик. На столике стояла бутылка армянского коньяку и блюдце с тонко нарезанным лимоном. Амирханян садился в кресло и, попивая коньячок, часами наслаждался армянскими маршами в исполнении его любимцев. Вот такая любовь.
* * *
Прослужил я в оркестре 5 лет без малого. Многое, конечно, за это время случалось, и баек я слышал немерено. А некоторые могу и про себя рассказать.
Байки про «жмуры»
«Тяжела и неказиста жизнь военного артиста», — любил говаривать наш старшина по прозвищу Гнус. Гнусом его прозвали лет за триста до моего прихода в оркестр — то, что вылетало из его уст или раструба его трубы, — было одинаково гнусаво. «Дю-дю-дю...» — скворчал он на утреннем осмотре. «Зю-зю-зю...» — зудел он, исполняя партию третьей трубы. И где бы это ни происходило — все одинаково морщились. Но мужик он был с юмором, и вообще-то все его любили. А когда он умер, на Старо-Петергофском кладбище собрался самый большой похоронный оркестр <Сам Гнус, а вообще-то Олег Иванович называл траурные оркестры не иначе как «Жмур-трест». Впрочем, так их называли все старые музыканты. Наш следующий старшина — Олег Николаевич по прозвищу Лысый — звал похоронные коллективы более изощренно «Жопкин хор» > — человек двести, не меньше. И, глотая слезы, играли изумительно, слаженно — самые красивые печальные мелодии...
Но это, честно сказать, был очень редкий случай. Потому что обеспечение похорон, а иначе «жмуров» — одна из самых рядовых и рутинных обязанностей военных оркестров. А любая рутина чувства в конце концов убивает. Если ты на этих «жмурах» раза два в неделю «лабаешь», то и «слезиться» рано или поздно перестанешь, и вообще к человеческому горю привыкнешь.
Я на первый «жмур» попал сразу же, чуть ли не в первый день службы. Хоронили тогда какого-то молодого капитан-лейтенанта, погиб он в автокатастрофе, жена молоденькая осталась с грудным ребенком на руках... Страшно, в общем. Все рыдают, цветов море. Чувствую — слеза наворачивается. И с изумлением слышу, как в оркестре кто-то анекдоты травит, кто-то хихикает, а кто-то чавкает захваченным с камбуза перед выездом бутербродом. Пододвигаюсь к своему «наставнику» Сереге Фалишкину, который разворачивает на большом барабане два громадных куска хлеба с солью:
— Серега, как ты можешь?..
Фаля пихает в рот хлеб и с трудом выговаривает:
— А... Привыкнешь.
Ко мне подходит старшина и говорит:
— Ну что, сынок. Правила знаешь?
— Какие?.. — робею я.
Гнус недоуменно смотрит на Фалю. Тот виновато жует, пожимая плечами. Гнус сдвигает брови:
— Ты сегодня дневальный по оркестру, мудила?
— Я...
— Ну и иди... — Он кивает на гроб.
— Куда?
— К е... матери! Вот куда! — брызжет слюной старшина. — Раз дневальный, значит— целуешь покойника от оркестра.
Я холодею. Смотрю на Фалю, на ребят, пытаюсь понять — не шутка ли. Все абсолютно серьезны, некоторые смотрят сочувственно. Ноги становятся ватными.
— Не... Не пойду, — выдавливаю я из себя.
— Чего?! — Гнус, кажется, меня сейчас разорвет. — Ах ты сука! Позорить нас собрался перед командованием?
Я смотрю на читающего речь перед гробом начальника факультета. Мне кажется, что он строго нахмурился в мою сторону. На слабеющих ногах я делаю несколько шагов в сторону покойника. Меря сочувственно шепчет:
— Да не ссы, чмокнешь разок в бумажку...
Я, схватившись от ужаса за свой барабан, на негнущихся ногах иду к гробу. На меня с недоумением смотрят родственники погибшего. За моей спиной кто-то, не выдержав, прыскает. Я уже понимаю, что это розыгрыш, и собираюсь развернуться, но встречаюсь глазами с заплаканной молоденькой вдовой. Она прижимает к себе грудную девочку и вся сжимается при моем приближении. Я краснею как рак и неожиданно выдавливаю:
— Примите, пожалуйста, соболезнования от оркестра. И... держитесь.
Она кивает, и я топаю в строй. Меря, оскалившись, хлопает меня по плечу. Все удовлетворенно хихикают, а Фаля шепчет:
— А Маркуша, осел, пошел и взасос прям жмурика! Что было...
Тут старшина вскидывает руки и шипит:
— Ну вы, жопы! Третий номер из-за такта...
Все траурные марши расписаны в отдельную нотную книжечку под номерами. Самый знаменитый — Шопена, значился девятым. С ним была связана одна история.
* * *
Надо сказать, что численность «жмур-трестов» ни в каких уставах не определена. Поэтому обычно на похороны выезжает дружный коллектив воспитонов и тех, кто не успел отмазаться. Иногда траурные марши исполняются самым причудливым составом, например: труба, валторна, туба и тарелки. Это если четверо поехали. А может, и так: туба, две трубы, тромбон, малый барабан и кларнет. А может, и... Впрочем, может быть как угодно — сам я однажды с Фалишкиным выезжал на жмура вдвоем: с тарелками и малым барабаном. Надо было видеть наши скорбные рожи, когда я бил дробь, а Фаля время от времени трагически хлобыстал тарелками...
Так вот однажды поехали мы на «жмур» аж вдесятером. Старшим был старшина Жевченко, по прозвищу Лысый. Он был интеллигентом, потому как когда-то заканчивал музыкальное училище, играл первого кларнета и носил очки. Взял он сослепу в библиотеке не тот чемоданчик с нотами, и, в результате, оказались мы на кладбище с нотами развлекательного концертного репертуара. И это бы еще было ничего, если бы в нашем «жопкином хоре» были бы старослужащие кроме меня, Фали и тубиста Кириллова. Те бы и наизусть слабали. А тогда, как на грех, поехали одни салабоны — без году неделя в оркестре. Ни одного траурного марша они наизусть не знали.
Встали мы напротив гроба, панихида началась. Кап-три из роты почетного караула на нас таращится — чего, мол, застыли? А Лысый, красный как рак, не знает, чего делать. Фаля ему шепчет:
— Олег Николаич, давайте хоть гимн сыграем'
Лысый отмахивается, лоб хмурит. Потом светлеет и хрипит:
— Открывайте, жопы, девятый номер! Ну, все открывают.
А там — черным по белому: «Танго „Кумпарсита”». Лысый шипит:
— Темп — сорок, смотри на меня!
И начинаем мы тянуть танго «Кумпарсита» в темпе, раз в семьдесят ниже положенного. Слышим: и вправду печально получается, чем не траурный марш. Только вот какой-то явный диссонанс в басах... Оказывается, Кириллов наш по рефлексу сработал: похороны, кладбище, сказано — девятый номер... Ну и ревет он наизусть марш Шопена, поперек всяческим законам гармонии... Родственники покойного (все сплошь не ниже капитанов второго ранга) явно начинают волноваться. Лысый белеет. Два воспитона-трубача пугаются и пытаются подобрать Шопена на слух, остальные тянут «Кумпарситу», как кота за яйца... Фалишкин самозабвенно лупит в тарелки вообще мимо какого-нибудь ритма. Караул почетный просто расползается на глазах от еле сдерживаемого хохота. Душераздирающе, в общем, получилось. Еле ноги унесли.
* * *
А еще как-то раз поехали мы на «халтурку» — хоронить директора птицефабрики. Ну тут, понятное дело, поехали одни солисты — «башляют» ведь! Было нас человек пятнадцать, все как один преисполнены ответственности, поэтому приехали чуть ли не на час раньше.
Вышли из автобуса покурить-размяться, пока птичники не подъехали. И тут один сундук говорит: пошли, мол, я вам одну крутую могилу покажу! Позавчера там цыганского барона хоронили, а сегодня уже памятник из черного мрамора взгромоздили. Ну мы и потащились. Зашли куда-то на другой конец кладбища. Полюбовались на статую цыганского вождя — действительно произведение искусства, со вкусом сделано, профессионально... Возвращаемся — автобуса нет. И ладно бы только инструменты-то в нем остались. А процессия скорбящих птичников тут как тут — въезжает в ворота...
Трубач Чижик говорит:
— Что у нас собой?
— Вот, — говорит флейтист Паша и достает из внутреннего кармана шинели флейту-пикколо размером с небольшую сигару.
— Убери, — цедит Чижик и поворачивается к подошедшему распорядителю. — Здрасьте!
— Здрасьте, — говорит распорядитель-птичник и подозрительно на нас смотрит. — Э... Никаких накладок?
— Никаких, — мотает головой Чижик. — Нет... Никаких.
Затылок его понемногу зеленеет, и на помощь приходит опытный сверхсрочник Леха Штырев.
Леха обладал двумя неоспоримыми достоинствами: во-первых — мягким бархатным баритоном, а во-вторых — необъятных размеров носом. Завораживая собеседников либо первым, либо (что чаще) вторым, он, как удав от кролика, всегда добивался всего, чего нужно.
Тем временем гроб с директором уже встает на козлы возле свежевырытой могилы.