Да, его пребывание в Эксе было действительно очень приятным, просто восхитительным, и он хранил о нем воспоминания, которые теперь повергали его в меланхолию, перенося в то время, когда рядом были Люсиль, Мирей и Клэр. Погрузившись в повседневность Компостелы, растворившись в ней, он проводил теперь время в надежде на новые приглашения, которые, возможно, никогда уже не поступят, и в ожидании путешествий, которые, быть может, подарят ему лишь книги.
* * *
А между тем история Грифона по-прежнему таилась в далеком уголке его сознания, терзая его невозможностью разрешиться от бремени, а ведь от этого можно и погибнуть. В мире литературы существует два табу, вызывающие много пересудов; одно касается того, может ли персонаж повелевать автором; другое отражает представление о литературном творчестве как о беременности: ты либо родишь, либо умрешь. Но на самом деле, если ты не родишь, ничего не случается. Мир продолжает испытывать силу тяготения, бессмысленно вращаясь вокруг своей оси. Ничто не дрогнет во Вселенной, если писатель позволит миру, который он сам создал, поработить себя до такой степени, что будет уничтожено, сведено на нет само его желание творить. Но это так печально!
Разумеется, когда Вселенная притягивает к себе тонкую водяную пленку, что покрывает большую часть земной поверхности, и заставляет моря отступать, унося с собой души умерших, это не трогает никого, кроме души самого покойного, душ самых близких ему любимых существ и, быть может, душ его любимых врагов. Но ведь все они вместе и каждый в отдельности — это целый мир. Так же, как целым миром будут мужчина и женщина, любящие друг друга. Как целым миром является и старый бессильный писатель, грезящий вселенными, которых на самом деле, видимо, не существует и никогда и не было.
Прошел год, а история Грифона не сдвинулась с места. В кои-то веки удалось вызвать нашему писателю чье-то восхищение (он полагал, что если не Люсиль, то по крайней мере Мирей испытывала к нему нечто подобное), а он оказался не в состоянии соответствовать их высокому мнению о нем и написать наконец историю, которую они ему подсказали. В его воображении смешались самые разнообразные ситуации, и он не знал толком, пережил ли он их сам или только грезил ими, читал о них или, может быть, где-нибудь слышал, движимый обуревавшим его в последнее время стремлением шагать в ногу со временем и заняться литературной фантастикой, которая, кажется, была тогда очень в моде. Кто-то из критиков отметил как непреложный факт, что он был великолепным знатоком Толкина, оказавшего значительное влияние на его творчество. Это он-то, бывший не в состоянии заставить кого-либо плыть по подземным водам, появляясь то в одном, то в другом веке в соответствии с развитием сюжета, поступками героев и волей автора! Целый год он грезил кристально чистыми водами, вдохновившими Петрарку на создание сонетов, которым потом столько подражали в Кастилии, целый год он мечтал о замке Иф и монастыре Темпль, и все лишь для того, чтобы прийти к тем самым бесспорным истинам, которые принес ему этот вечер: карта Галисии в издании Мюнстера, воспоминания, такие живые, что он будто бы ощущал кончиками пальцев прикосновение нежной кожи Мирей и наслаждался чувственностью ее улыбки; они уводили его бесконечными дорогами странствий, вечно завершавшихся там, на улицах Экса тем незабываемым летом.
Взволнованный воспоминаниями, он решил выйти на улицу. Только долгие прогулки возвращали его душе мир, который покидал ее, когда он оставался наедине со своими мыслями; лишь безмятежность Компостелы, города, заключенного в кольцо исчезнувших стен, могла вернуть ему покой, которого лишало его творческое бессилие. Он поднялся по Прегунтойро и остановился там, где раньше находилась площадь Кампо, служившая местом проведения аутодафе, где человека казнили за преступление, которое он, возможно, никогда и не совершал. Писатель попытался представить себе эту площадь без церкви Сан Бенито де Кампо, без старого здания ратуши, без плитки, которой она теперь вымощена, но напрасно — в его воображении не возникало сколько-нибудь ясного образа. Может быть, спрашивал он себя, здесь стоял позорный столб? Затем он спустился по улице Асабачериа, дошел до первого поворота и повернул к Иерусалимской площади, где он представил себе мастерские, которых на ней, возможно, никогда и не было; евреев, скрывавших здесь свою веру; заговоры, которым не суждено было осуществиться. Но, оказавшись перед дворцом дона Педро, он был уже твердо уверен, что взор других глаз, пятьсот лет назад, так же, как и его взор, задержался в созерцании этого прекрасного благородного фасада. Он прошел по площади Сан-Мартин Пинарио в поисках зданий, где когда-то размещалась Инквизиция, но теперь здесь стоят совсем другие дома, никак не связанные в сознании людей с этим страшным учреждением. Он долго смотрел на угол, тот, что образуют две площади — Сан-Мартиньо и Врата Скорби, — охваченный непонятной грустью, которую он так и не смог разгадать, а затем продолжил свой путь и, тоскуя, вновь вернулся к воспоминаниям о том лете в Эксе.
* * *
У него была договоренность о встрече с Мирей, и он терзался сомнениями, идти ли ему на свидание или посвятить весь вечер своей сообщнице по краже; верх взяла воспитанность, и теперь всю оставшуюся жизнь ему предстоит пребывать в неведении по поводу того, что могло бы произойти, останься он в тот вечер с Клэр. Не хотелось думать об этом, ведь все могло бы завершиться успешно, то есть в постели, что представлялось ему кульминацией всех его тщеславных устремлений и счастливых ожиданий не только в тот день, но и в другие. Мирей имела на него все права. Прошлой ночью они вместе прервали чтение письма и вместе же, думал он, должны продолжить его.
— Я договорился посмотреть кое-какие бумаги дома у моих друзей, — сказал он Клэр, у которой не дрогнул ни один лишний мускул, когда она отвечала:
— А… так ты уже уходишь?
— Если хочешь, завтра мы можем встретиться в любое время.
Лучше бы он этого не говорил. Клэр встала, исполненная достоинства, поколебалась немного, наклоняться к нему для поцелуя или нет, и, решив, что не стоит, заявила:
— Завтра у меня весь день забит; очень жаль, но это невозможно.
Она уже давно заметила, что Профессор пребывает в нерешительности, пытаясь ей что-то сказать, и наконец она разгадала загадку. Этот притворщик не знал, как от нее отделаться, и наконец выложил ей это без обиняков, ничуть не стесняясь и в высшей степени резко, придумав про договоренность, которой наверняка не существовало.
— Ну тогда как-нибудь в другой раз, — покорно сказал он, подумав, что вот от него ускользнула еще одна счастливая возможность, он снова не смог воспользоваться ею как следует. Он заплатил гарсону и с грустью вышел на улицу, стараясь идти как можно медленнее, чтобы девушка, которая шла тем же путем, что и он, отдалилась на достаточное расстояние, потому что он испытывал неловкость от близости к ней.
Он пошел домой, предварительно обогнув старый собор и задержавшись под платанами на площади Жертв Сопротивления, чтобы посмотреть, как из фонтана, расположенного у стен архиепископского дворца, двумя струями бьет вода, которая казалась ему очень свежей и вкусной и благодаря которой он вдруг явственно ощутил зелень далеких лугов, что хранила сложенная у него на груди карта. Когда созерцание воды наскучило ему, он спустился по улице Сапорта, повернул на улицу Жибелен, еще раз повернул вправо и, завернув за угол и пройдя несколько шагов, вошел в подъезд и устремился вверх по лестнице (мы не будем ее описывать), которая привела его на четвертый этаж. Он открыл дверь и оказался в чем-то вроде кухни: небольшой камин, стол, на котором помещалась плитка с двумя конфорками; на одной из них красовался металлический кофейник с остатками густой застоявшейся жидкости, которую он тем не менее поставил подогреть. Затем он вытащил из-под рубашки карту и, развернув ее, разложил на столе, за которым обычно ужинал в одиночестве, уставясь на торчавший в стене железный крюк, служивший, видимо, в прежние времена для того, чтобы насаживать на него вертел, когда готовили баранью ногу или что-нибудь в том же роде. Но в жаркое летнее время не хотелось об этом думать, и он отвел взгляд от крюка, спрашивая себя, сколько же сотен лет это помещение служило для приготовления пищи таким, как он, и, улыбнувшись, подумал, что наверняка он первый галисиец, который этим здесь занимается.
Профессор взял карту и подошел к письменному столу. Стол был покрыт толстым стеклом, минимум полсантиметра толщиной, и он осторожно поднял его; потом разложил карту и сверху прижал стеклом, надежно прикрыв таким образом свое сокровище. Поняв, что теперь он сам сможет дотронуться до карты только взглядом, он застыл в недоумении, почти сожалея о сделанном. Но потом пробежал по ней глазами, увидел знакомые названия, обратил внимание на отсутствие некоторых из них, мысленно воздал должное Мюнстеру и какое-то время был полностью доволен собой. Позже начались угрызения совести. Как это он, библиофил, позволил себе вырвать карту из книги, почему ничто не помешало ему сделать такое? Монах-францисканец, принявший Реформу, наверное, перевернулся бы в могиле, узнав о совершенном святотатстве; но, может быть, — кто знает? — он бы довольно усмехнулся при мысли, что некто, пылающий страстью к старинным гравюрам, древним картам и Галисии, имеет теперь в своем распоряжении сокровище, кража которого была вызвана бедностью и скудным заработком. О, будь он богат, он бы унес книгу целиком! Да и остальные в придачу!
Развалившись на кровати, он слушал музыку, доносившуюся из дома напротив, где жили студенты, с которыми у него уже возникла некая душевная связь, впрочем, она легко ослабевала, когда молодые люди переходили на тяжелый рок, но вновь восстанавливалась и делалась еще более нежной, стоило им только вернуться к Вивальди; день подходил к концу, а Профессор так и не прочел письмо, все еще лежавшее на ночном столике.
Уже совсем стемнело, когда он вдруг вспомнил о кофейнике и, вскочив с кровати, опрометью бросился на кухню. От столь длительного кипения остатки кофе уже почти превратились в уголь. Не подумав, он схватил кофейник рукой. И тут же чертыхнулся и швырнул его об стену, разлив остатки кофе. Удивившись собственной глупости, он взял полотенце, сложил его несколько раз и, наклонившись, с величайшей осторожностью поднял кофейник за ручку, предварительно обмотав ее сложенным полотенцем. Он поставил кофейник в раковину и открыл холодную воду, которая зашипела, соприкоснувшись с раскаленным металлом; потом взял фланелевую тряпочку, намочил ее водой и вытер кофе, разбрызганный по стене.
Мирей все не приходила. Он вернулся в комнату, бросился на кровать, грузно опустив в нее свое тело, и потянулся за письмом, по-прежнему лежавшим на ночном столике.
* * *
После чего он спрашивал, как можно лишать человека свободы, свободы жить, и каким же должен быть тот разум, что волен поселеватъ жизнию себе подобных, и я утешил его, говоря, что располагает он еще великой свободой решать самому, примет ли он смерть со смирением или в смятении духа, и дабы помнил он о том разбойнике, что также не желал смерти и не заслуживал ее, но когда настало время, то с помощью Господа принял ее со смирением и тем самым заслужил жизнь вечную; и сие немного его успокоило. Когда наступила ночь, он спросил меня, последняя ли это ночь в его жизни, и, потому как ведал я наверное, что так оно и есть, и желая, чтобы знал он правду, дабы достойно мог встретить смерть свою, я сказал, положившись на милость Господа: «Может статься, что так»; отчего он пришел в волнение и ответил: «Отчего ж тогда альгвасил заверил меня, что не случится этого ни сегодня, ни завтра?» Вынужден я признать, что так оно и было, и вовсе не был я за то благодарен альгвасилу, но я ответил: «Сеньор, он, видно, сделал это, дабы могла ваша милость спокойно готовиться к причастию». И тогда он вновь спросил меня: «Так что же, разве не должны пройти сутки от причастия до казни?» Мне стали уже докучать его уловки, и я ответил прямо: «Более чем достаточно будет, коли не случится сие в тот же день; так, к примеру, ежели ваша милость причащается без пяти минут двенадцатого часа ночи, то уже в пять минут первого можно совершить казнь». Он бросил на меня неприязненный взгляд и хмуро молвил: «Но с постом это не так…» — а после взял в руки распятие, что я ему вручил, и, подняв его, молвил: «Господи, Господи, Господи, что за бесчестье» — и принялся сетовать: «И это есть то, чему послужили меч святого Павла, крест святого Петра, крест святого Андрея, нож святого Варфоломея, раскаленная решетка святого Лаврентия, железные зубья, терзавшие святого Викентия, свирепые львы святого Игнатия… о, какая насмешка, Господи, какая жестокая насмешка…»; и сие показалось мне непочтительностью, никак не отвечавшей скорби и благочестию, что выказал он ранее, а то, что говорил он далее, — да простит мне Ваше Преподобное Высокопреосвященство, что я здесь сие излагаю, — привело меня в такой стыд и смущение, что я предпочту умолчать об этом, воистину mutatus fuit in virum alterum [121], и собственными глазами убедился я в том, как легко Господь может нежданно ниспослать богатство бедняку.
По завершении беседы, о коей я здесь упоминаю лишь вскользь, он попросил позвать альгвасила, дабы узнать, здесь ли уже те, кому поручено исполнить приговор, но, прежде чем вошел альгвасил, я вышел из камеры и спросил его об этом, и таким образом я узнал, что люди эти уже прибыли и что рано поутру будет казнь и они исполнят свой долг; с тем я и вернулся и, не считая более нужным щадить страдальца, ибо пребывал он уже в гораздо лучшем расположении духа и посему был в состоянии достойно встретить смерть, я обнял его и сказал: «Господин мой и брат души моей, да возрадуется Ваша милость и да возблагодарит Господа, знайте, что осталась Вам лишь одна эта ночь; этой ночью ждут вас палач и веревка, приговор и страдания, которые пожелал Вам ниспослать Господь. Завершится эта ночь, и с нею все муки Ваши, и не будет более для Вас ночи, а будет лишь день, вечный день, исполненный блаженства и радостей, без страхов и без тревог, без слез и ужаса перед муками Преисподней, а посему преисполнитесь радости и повторяйте за мной: „Laetatus sura in his que dicta stint mihi in domum domini ibimus, quam dilecta tabernacula tua domine virtutem concupiscit et deficit anima mea et unam petii a domino hanc reguiram“ [122]». Он выслушал меня и повторил сии слова голосом глухим и глубоким, но твердо и без дрожи, добавив при этом: «Cupio disolvi et esse cum Christo» [123]. Потом он вновь позвал альгвасила и спросил его: «А кто будет нотариусом, не нотариус ли Ансурес?» На что альгвасил ответил, что именно так, что он угадал, и тогда приговоренный воскликнул: «Ну, черт подери! Мне только этого не хватало!»; и я вновь был удивлен и озабочен тем, с какой легкостью и как часто употребляют в сем дальнем королевстве непозволительные выражения. «Я весьма рад, — сказал он после, — это весьма достойный человек и большой мой друг; извольте, Ваша Милость, сказать ему, что мне было бы весьма любезно увидеть его сей же час, ибо он окажет мне великую услугу, великое дело сделает, и я хочу поблагодарить его, жаль, что не смогу сделать этого наедине!»; и я так и не уразумел, всерьез ли он говорил: как я уже не раз докладывал Вашему Преосвященству, мне трудно бывает подчас верно истолковать проявления души жителей сего древнего королевства, которые часто кажутся мне странными и нелепыми, несоразмерными и неподобающими случаю. Но альгвасил сказал, что нотариус отдыхает и не сможет прийти раньше завтрашнего утра.
Потом он пришел в отчаяние, рвал на себе бороду и громко кричал, в ужасе от своего бессилия перед лицом смерти. «Как только у этого человека хватает духу распоряжаться вот так, без суда и следствия, без всякой причины, лишь по собственному произволу, жизнью людей! Как терпит такое народ! Господи, Господи, яви мне правосудие Твое!» Поскольку в соседних камерах находились другие заключенные и я боялся, что от этих его слов может произойти вред для душ других приговоренных, я прервал его, предложив чего-нибудь поесть, и он согласился, сказав, что уже испытывает потребность в этом. Съев все, что мы ему подали, он прочел вместе со мной молитвы Пресвятой Деве Марии и после вновь обратился к псалмам, прочтя miserere mei [124] с таким упоением, так покойно и кротко, что казалось, будто слова эти исходили из самой глубины души его; потом он заговорил о грехах своих, и в ответ одному альгвасилу, который заметил, что Господу угодно, чтобы мы рассказывали о грехах наших, в искреннем раскаянии прося у Него прощения, сказал, пронзая его взглядом, с удивительной непреклонностью и твердостью: «Ежели кто желает знать, как угодно Господу, чтобы мы, испрашивали у Него отпущение грехам нашим, пусть спросит мое сердце, ежели только отважится». Альгвасил умолк и осенил себя крестным знамением, а я вновь стал размышлять о том, какие все же нехристи жители сего дальнего королевства, какую допускают они непочтительность, какое суеверие, сколь далеки они от истинной веры. Могу уверить Вас, сеньор Декан, что, слушая Вашего подопечного, я понял, на чем основано то мнение, которого придерживаются жители нашей Кастилии о пастве, что пасете Вы и собратья Ваши в сем отдраенном королевстве; кастильцы, вне всякого сомнения, намного тверже и истовее в вере своей и ни в коем случае не осмелятся допустить те дерзкие выражения, что я не полагаю возможным привести здесь, кои усопший употреблял без конца среди усердных молитв, которые посему вполне могли показаться притворными.
* * *
Профессор заснул. Наутро, проснувшись слишком поздно, едва успев принять душ перед тем, как отправиться на факультет со всей возможной поспешностью, он убедился, что Мирей в тот вечер так и не пришла. Он решил не задерживаться и не готовить завтрак, тем более что ему пришлось бы тогда как следует отмывать кофейник, наполовину обгоревший в результате вчерашней неприятности, и тогда задержка выросла бы в геометрической прогрессии, учитывая свойственную ему медлительность при мытье посуды: он всегда мыл медленно, тщательно протирая каждый зазор, каждую впадинку, каждую завитушку, и мог потратить целую вечность на мытье тарелки или кастрюли, что уж там говорить о более сложной домашней утвари! Миксере, например.
Вполне могло случиться и так, что Мирей приходила, но, увидав, что он спит, решила не беспокоить его; однако в таком случае она могла бы оставить записку, какой-нибудь знак, который позволил бы пожилому Профессору удостовериться в робком — робком ли? — посещении девушкой его спальни. Но нет, не было ничего, что оправдало бы это предположение, даже не предположение, а надежду.
Он бегом спустился по ступенькам лестницы на улицу Грифона и бросился бежать вниз по улице Вовенарг; его внимание привлекли овощные лотки, установленные уже к тому времени на площади Ришелье и пробудившие в нем дремавший доселе аппетит. Повлияла ли на это красочность фруктов и овощей или исходивший от них густой аромат, но, так или иначе, он явно почувствовал пустоту в желудке и ощутил, что его сводит, как мех волынки, и при этом он издает какие-то странные звуки — нечто похожее на «пшш-пшш»; эти звуки не имели ничего общего с теми, что производят газы, образующиеся в результате брожения пищи, они скорее напоминали шипение воздуха, выходящего из автомобильной шины, мягкой, мокрой, невероятно противной, вдруг оказавшейся, к великому несчастью, у него внутри. Он вспомнил, что накануне вечером не поужинал, и продолжал бежать, прислушиваясь к звукам. Он не помнил, чтобы в последние годы он когда-либо ощущал пустоту в желудке. Постоянно сопровождавшее его ощущение наполненности вдруг исчезло, и теперь эта внутренняя музыка, это «пшш-пшш», ритмично откликавшееся на каждое его движение, было ему даже приятно; он продолжал бежать вниз по улицам, подозревая, что в какой-то момент перестанет понимать, где находится. Но в то же время он знал: секрет состоит в том, что нужно все время двигаться вниз, вниз, и в конце концов ты окажешься в самом низу, куда ты и должен попасть, потому что именно там расположен факультет, на котором тебе предстоит вести занятия.
Вот и сейчас с ним произошло то же самое: да, он заблудился, но при этом не очень плутал: по улице Назарет он вышел на бульвар Мирабо, пересек его, спустился по улице Четвертого Сентября, оставил позади фонтан с дельфинами, и на бульваре Короля Рене его чуть было не сбила машина.
Резкий скрип тормозов поставил его перед ожидавшей его очевидностью горячей перебранки, которая непременно задержит его ровно настолько, чтобы Люсиль имела все основания хоть и деликатно, но упрекнуть его за опоздание. «Вот он, контраст между ее мифическим миром и магическим, к которому принадлежу я», — успел он сказать себе, решив не обращать внимания на звук тормозов и продолжать свой бег как ни в чем не бывало, будто все это не имеет к нему отношения, что он и сделал, притворившись полностью ушедшим в себя, пока чей-то возглас не вернул его к действительности.
— Monsieur le professeur!… — донесся до него певучий голосок Клэр.
Он резко остановился, обернулся и увидел девушку, которая высовывалась из окошечка «консервной банки», бывшей, судя по всему, официальным автомобилем всех студентов этой части страны; левой рукой она делала ему знаки, явно приглашая сесть в машину.
Тяжело дыша, как будто ему не хватало кислорода, Приглашенный Профессор сел в автомобиль; Клэр тут же тронулась с места.
— Ну что? Развлекались всю ночь, monsieur le professeur?
— Да какое там! Я спал.
Она улыбнулась:
— Наверное, ты поздно заснул.
«Так, она по-прежнему со мной на „ты“, — подумал Профессор. — А пожалуй, девчушка-то симпатичнее, чем я думал», — сказал он себе, делая вид, что никак не может отдышаться.
— Да что ты! Я читал и очень быстро заснул…
Теперь ее улыбка была победной.
— А что, друзей не оказалось дома?
Они проезжали по проспекту Роберта Шумана, мимо юридического факультета, и уже приближались к повороту, где нужно было резко свернуть влево, чтобы попасть к зданиям филологического факультета.
Он посмотрел на нее краешком глаза:
— Представь себе, нет.
— Очень жаль.
Говоря это, она, оторвав от руля правую руку, положила ее на левую руку Профессора, лежавшую на сиденье, и так лихо повернула машину, что у него по рукам пробежали мурашки и сжалось сердце; он сделал глубокий вдох.
— Мне тоже, — подытожил он, размышляя при этом, было ли то, что он испытал несколько мгновений назад, одним из тех самых выбросов адреналина в кровь, о которых он столько слышал в последнее время.
* * *
Они приехали как раз вовремя. На площадке перед главным зданием осуществляли свои маневры автомобили студентов, а перед одним из боковых зданий шумный мир мотоциклов соперничал в борьбе за свободные места с гораздо более тихим и скромным миром велосипедов. Особой популярностью у владельцев мопедов и прочих подобных средств передвижения пользовались уже порядком покореженные столбики с дорожными и пешеходными указателями, к которым они цепями прикрепляли колеса своих машин.
— У нас есть еще время выпить кофе. Я тебя приглашаю.
Клэр согласилась, но, когда они уже шли по лестнице, сказала:
— Теперь моя очередь.
Подойдя к кафе, они обнаружили, что оно закрыто. Профессор вновь услышал в желудке музыку, которая недавно так его удивила. Клэр подтвердила:
— Приглашение за мной.
— Ну хорошо, договорились, — ответил он.
Они вошли в аудиторию. Он выждал несколько минут, пока студенты рассаживались по своим местам, по-прежнему внимательно прислушиваясь к пустоте своего желудка и к музыке, которую тот издавал. Наконец пожилой Профессор заговорил.
— Сегодня… — начал он. Затем замялся и замолчал на какое-то время.
— Сегодня нам предстоит… — продолжил он, затем вновь замолчал. Звуки в желудке тоже прекратились. Прекратилось выделение соков, музыка в желудке, ему было не до того. До него вдруг дошло, что у него не подготовлена лекция, и им начал овладевать панический ужас. Должно быть, он изменился в лице, его лоб покрылся потом, и студенты это заметили: тишина в аудитории сгустилась. Десятки юношей и девушек, некоторые из которых сами уже были преподавателями, с нетерпением, а может быть, и нет, ждали разрешения конфликта. Профессор готов был признаться в своей халатности, он уже понял, что происходит в аудитории: одни делали ставку на то, что он сумеет выкрутиться, другие считали, что нет. Некоторые, наверное, радовались тому, какой оборот принимает дело, другие же предвкушали более пикантное развитие событий. Пожилой Профессор, наш стареющий Профессор делал вид, что он ожидает, чтобы тишина стала еще более выразительной. Это была старая уловка, которая в других обстоятельствах помогала ему, но теперь она лишь ставила его в смешное положение, которое усугублялось с головокружительной быстротой. Следовало как можно скорее принять решение. Он должен немедленно признаться, что сегодняшняя лекция у него не готова. Но сказать это после такого долгого молчания было еще хуже. Он начинал понимать, что попал в безвыходное положение. Возможно, лучше всего сейчас объявить, что сегодняшнее занятие он проведет в форме ответов на вопросы по темам, которые привлекли наибольшее внимание слушателей. Но это тоже не выход, таким образом он продемонстрировал бы свою неподготовленность, и все бы поняли, что он импровизирует; и потом слишком уж это неопределенно, слишком широко. Он судорожно искал в самых затаенных уголках своей памяти тему или несколько тем, которые можно было бы предложить сидевшим перед ним беспощадным судьям, дабы выйти с честью из ужасного положения, в которое он попал.
Неожиданно чей-то голос заставил его вздрогнуть. Это был голосок Клэр. Он поднял глаза и увидел ее стоящей посреди аудитории.
— Да?
— Существует письмо Флобера Луизе Коле, в котором он рассказывает, что в то утро он описывал встречу двух влюбленных в парке и что он при этом был и возлюбленным, и возлюбленной, и лошадьми, на которых они ехали, и ярким пламенем цветов, и солнцем, ласкавшим все вокруг, придававшим всему особый смысл. Не могли бы вы, Профессор, поговорить сегодня об авторе и его героях?
Клэр, несомненно, была восхитительна, это замечательная девочка. Она с одинаковой легкостью находит уникальные книги, помогает их выкрасть и вытаскивает тебя из весьма неприятных ситуаций.
— Разумеется, сеньорита, — сказал он, — но нам следует поговорить не столько об авторе и его героях, сколько об автобиографическом начале в творчестве писателя. Эта тема включает в себя ту, что вы предложили, но охватывает гораздо более широкую область и позволяет подвергнуть анализу более глубокую мотивацию…
* * *
Это была одна из лучших лекций в его жизни. Завершилась она обсуждением, которое длилось гораздо дольше положенных полутора лекционных часов. Постепенно в аудиторию стягивались студенты из других групп, которым пришлось слушать стоя, прислонившись к стене. Он никогда не сможет отблагодарить Клэр за пришедшую ей в столь критический момент мысль о Флобере, не сможет он выразить свою признательность и самому Флоберу. Чтение — это не только вино, которое мы пьем, чтобы забыться; порой чтение позволяет нам покорять вершины, о которых мы не могли и мечтать.
Аудитория постепенно пустела. Он оставался в ней до самого конца, наблюдая через окно, как бурлит студенческая толпа на площадке перед зданием, как переливаются на ярком, уже высоко поднявшемся солнце разогретые кузова автомобилей. Когда гул шагов по плитам стал замирать, известив его о том, что зал если еще и не опустел полностью, то уже был близок к этому, вышел и он.
Клэр стояла за дверью, прижимая к груди папки с конспектами, обхватив их скрещенными руками, в какой-то странной — то ли агрессивной, то ли оборонительной — позе.
— Поздравляю.
— Спасибо. Но это я должен тебя благодарить.
Клэр улыбнулась. У нее были пухлые, чувственные губы, и, когда она улыбалась, они мягко и плавно растягивались, так что улыбка как бы накладывалась на них.
— Если кто кому и должен, так это я тебе за вчерашнее приглашение.
Он чуть было не спросил ее почему, но это означало бы невысказанное признание того, что пожилой Профессор действительно ей обязан, а сейчас это было не к месту; во всяком случае ему не хотелось заносить этого в протокол.
— Но разве у тебя не забит весь день?
Теперь пришла очередь удивляться Клэр. Но она быстро и весело парировала:
— Запиши себе очко, ancien professeur [125], теперь мы квиты.
Они вошли в кафе, и одного только аромата кофе оказалось достаточно для того, чтобы прежняя музыка, о которой он уже забыл в последние два часа, с новой силой вернулась к Профессору. Они сели за один из стоявших там немногих столиков, что по традиции оставались незанятыми из уважения к преподавателям, которые могли сюда зайти. Когда это случалось, те студенты, что находились поблизости, или у кого было свободное время, или просто те, кому этого хотелось, подсаживались к преподавателю и, завтракая, разговаривали с ним. Так было и сейчас. Неожиданно Приглашенный Профессор встретился взглядом с Мирей, — она отхлебывала из чашки кофе с молоком, стоя у стойки бара в компании высокого светловолосого юноши, по виду иностранца, во всяком случае явно не того средиземноморского типа, который преобладал в этих местах. Профессор помахал Мирей рукой, и она ответила ему непринужденно и приветливо, но не более того.
Вопрос, заданный ему Клэр по просьбе одной из девушек, отвлек Профессора от созерцания Мирей и вернул к беседе, которую он считал уже завершенной. Он неохотно ответил на вопрос, размышляя над поведением Мирей, — вскоре она сочла все же нужным подойти к нему и поздороваться.
Ни тот, ни другая не упомянули о несостоявшемся свидании, и Профессор подумал даже, что никакой договоренности, по-видимому, и не было, а просто он решил, что поскольку они в течение нескольких дней занимались любовью, то естественное продолжение их отношений было чем-то самим собой разумеющимся.