Вот и я подумал, может, у него в душе покой, когда он к нам приходит, потому и получается круглый нуль. А он говорит: «Вот хотите, я на ваших глазах напишу гневное стихотворение. О Вьетнаме, например». — «Хочу», — отвечаю я. Берет Серегин лист бумаги и шариковую ручку. Начинает писать. Написал две строчки — заело. Походил немного по комнате. Мать его предложила нам кофе с коньяком и конфеты. Выпили мы. «Прекрасно, — говорит он. — Люблю этот напиток. А вы?» Поговорили о кофе и коньяке. Тут Серегин еще пару строчек написал. Снова заело. Это меня не удивило. Не может же человек как из рога изобилия сыпать строфами. Наоборот, что-то уж очень быстро у него получалось, по моему мнению. За полчаса написал стихотворение. И поговорить за это время успели о многом. И о собаках, и о любовницах, и о бельгийских костюмах из черного шевиота. Показывает он мне стихотворение. Очень аккуратное стихотворение. Даже с восклицательным знаком. «Через недельку, говорит, — увидите в областной газете». И действительно ведь появилось. Только зря бумага пропала. Никого оно не тронуло, я уверен. Разве что главного бухгалтера, когда он ведомость подписывал. Не было в этих стихах гнева. Не было! Разве можно писать о горе, а самому рассказывать сальные анекдоты в это время? Тишина у него в душе. Покой. Доволен он всем. И войной этой он доволен, потому что она его не касается, а писать о ней можно. Напечатают.
— Так, значит, машина правильно выдает свидетельства? — спросил представитель. — В чем же тогда дело?
— Если в душе покой — машина не ошибается. У этого Серегина вечный покой. Но ведь бывает и по-другому. Что-то взрывает покой, и человек начинает сочинять музыку. Человек талантлив не всю свою жизнь. Это моменты, периоды. У одних короткие, и человек проскакивает мимо них, боится их. Ведь это что-то необычное. У других продолжительные. Мы же ведь анализируем спокойные души людей и выдаем им справки, что они обычные, серые, неодаренные, как и большинство. Не то мы делаем. Над спокойным морем мы ищем бурю. Катись к черту весь план! Не в нем дело. В людях дело. Надо разрушить покой в человеческих душах. Ведь не для того же мы живем, чтобы тратить зарплату на мясо и брюки, чтобы износить семьдесят пар ботинок и умереть, испытывая гордость, что ты помогал развивать обувную промышленность.
— Но ведь никто и не признается, что живет ради этого, — успел вставить директор.
— Никто, — подтвердил Перекурин. — Никто, но многие так и живут.
— С таким настроением нельзя работать, — сказал представитель.
— Нельзя. Я знаю. Я уйду с этой работы.
— Нет уж, милый! — вспылил директор. — Развалил и сразу: уйду. Ты сначала наладь как следует в своем секторе, а потом будем говорить.
— Закрыть надо мой сектор. Бесполезен он. Вреден даже. Только в хор электролампового завода и можем набирать людей. Да и там поют только: «Ох, миленок...»
— Этот хор известен по всей Сибири, — возвысил голос директор. — А ты его хаешь.
— Я его не хаю. Не тем мы занимаемся. Не открывать таланты надо. Что их открывать. Талант сам откроется. Делать нужно так, чтобы в людях исчезал покой. Тогда и таланты будут. Хотя, наверное, не у всех... Все равно не у всех.
— Времени у вас много свободного, вот вы и мечетесь, — сказал представитель. — Я буду в главке ставить вопрос. У станка бы постояли, меньше глупых мыслей лезло бы в голову.
— Неправда, — тихо сказал Перекурин.
— У тебя у самого в душе покой или как? — спросил директор.
— Нет в моей душе покоя.
— Что же ты стихи не пишешь?
— Вполне могу обходиться и без этого, потому и не пишу.
— А что же тогда нам, серым, делать? — съехидничал директор. — У меня вот тоже одни волнения, а что-то петь не хочется.
— Вы прекрасный организатор. В этом ваш талант.
— Ну будет, будет, — заскромничал директор. — Говорить хорошо. Что с планом делать?
— Ничего. Раз сама система неправильная, техника нам не поможет. На юг люди едут. Не до нас им.
Перекурин вышел. А когда дверь за ним захлопнулась, директор сказал:
— Ишь ты. Волновать сердца людей ему надо! Влюбился, что ли, мужик?
— Надо серьезно подумать... — начал представитель.
— Нет, я его в обиду не дам, — не дослушав, предупредил директор.
8
А Перекурин снова пошел к Управлению главного архитектора. Надо было ему увидеть Миру. Чтобы не думала она, что он просто поволочиться хотел. Чтобы знала она, что любит он ее. Любит! Чтобы успокоилась она, не боялась встретить его на улице, не боялась выходить на балкон.
В управлении уже начался обед, когда он зашел в комнату, где работала Мира. Там никого не было, кроме одной незнакомой женщины. Перекурин ничего не спросил и вышел. Он пересек улицу и стал ходить напротив окон здания. Еще раз зайти он не решался. Ведь какой стыд он испытывал при этом! И уйти отсюда он не мог. Не мог уйти, не увидев ее.
И вдруг за его спиной раздались шаги. Это была она. Он не видел ее, но уже почувствовал это. Обернулся. Ну, конечно же, это была она.
— Мира, — сказал он.
— Здравствуйте, — сказала она.
— Мира, здравствуйте.
— А я случайно посмотрела в окно, вижу, знакомый человек ходит. Я подумала, что вы пришли ко мне.
— Да, да. Я даже заходил в комнату, где вы работаете. Но вас там не оказалось.
Она стояла перед ним в легоньком в синих цветочках платье. Стояла и улыбалась. И снова добродушно, словно говоря: «Нет, Саша, я не обиделась на тебя».
Знала бы она, что делает своей улыбкой! А он стоял и смотрел на нее, и казалась она ему чудесным незнакомым ритмом, странной и прекрасной мелодией и словами, нежными и красивыми. Вся она была как песня. Далекая песня. Песня, без которой и жить-то, наверное, не стоит.
Она чуть-чуть кивнула ему, как бы говоря: «Ну что же вы?» Перекурин представил себе, что с ним будет, если он больше не увидит ее, как и писал он в своем письме. Сейчас можно было просто постоять рядом с ней и помолчать. И не говорить глупых слов, потому что неглупые куда-то пропали. Но Перекурин решил быть честным. Ведь он хотел передать письмо. И только.
— Хотите еще одно стихотворение? — спросил он.
— Хочу! — ответила она. Это было сказано таким тоном, что Перекурин писал бы ей каждый день, лишь бы слышать это «Хочу!» Он протянул ей сложенный: вчетверо лист бумаги и сказал:
— Вот и все. Я не буду задерживать вас. До свиданья, Мира.
— До свиданья, — сказала она, и теперь в ее голосе ему почудилась растерянность. Может быть, она хотела услышать еще что-нибудь от него. Или у нее просто есть несколько свободных минут времени, которые все равно пропадут зря.
— Ну я пошел, — сказал Перекурин.
Она кивнула ему и улыбнулась. Он повернулся и ушел не оборачиваясь.
В его секторе все шло размеренно. Приходили люди, заполняли анкеты, садились в кресла, вставали, получали свидетельства. Одни уходили молча, ничуть не расстроенные, другие все-таки протестовали.
— Вот у меня рассказ, — напирал на Гордецова один упитанный молодой человек. — Я на конкурсе первое место занял. Проверьте свою машину!
— Что за конкурс? — поинтересовался Гордецов.
— Во второй пекарне. Хлеб-то наш едите. Что я, зря писал, что ли?
— Бросьте писать, — сказал Перекурин. — Если для конкурса да для нашей машины, то не стоит. Кроме этого рассказа что-нибудь еще писали?
— Нет.
— А хочется?
— Хлопот много, а толку мало. Может, действительно бросить?
— Бросьте. Не пожалеете потом. Зачем писать, если можно без этого?
Недовольный толстячок успокоился.
— Здорово это у тебя получается! — сказал Гордецов. — От некоторых ведь никак не отвяжешься. Прут как на буфет.
— Тут дело не в том, чтобы отвязаться. Не надо прельщать людей надеждой на то, что они могут стать талантливыми. Надо сделать так, чтобы они становились ими. Халтурой занимаемся.
До вечера Перекурин успокоил еще многих, а некоторых отговаривал прямо в небольшом зале ожидания.
План за день едва выполнили на двадцать процентов.
После работы Перекурин пошел на сквер возле здания, где работала Мира. Сел на скамейку. Он не знал, когда она кончает работу, да и не хотел попадаться ей на глаза. Он видел, как она вышла из подъезда, как шла по улице в пятидесяти метрах от него. С этого дня он каждый вечер садился на привычную скамейку. И ждал ее. Ждал, хотя дал ведь себе слово не искать встреч. Он их и не искал. Да и к чему они были? Ведь, кажется, выяснено все. Каждый день он говорил себе, что больше не пойдет, что это смешно, нелепо, глупо, что нужно же иметь гордость, наконец. Но только все было напрасно.
Так прошло три недели. Три мучительные недели. Но как радовалось его сердце, как он бывал счастлив, когда видел ее хотя бы издали. А ведь он видел ее еще и со своего балкона. Она тоже выходила на балкон, обычно сразу же после захода солнца. Ее профиль четко выделялся на фоне медленно темнеющего неба. Она почти всегда была одна. Раза два, правда, выходил ее муж Сергей. И тогда Перекурин с удивлением обнаруживал, что он радуется. Пусть хоть у них в семье все будет хорошо.
В конце августа он случайно встретил ее в Университетской роще. Оба вначале растерялись. Перекурин смутился, покраснел, сказал:
— Это случайно. Я не искал вас.
— Я знаю. А вот мне хотелось вас увидеть. Ваше последнее «стихотворение» было так непохоже на первое. Неужели что-то изменилось в вас за такой короткий срок?
— Ничего не изменилось, Мира. Разрешите, я буду называть вас на «ты». Смешно ведь. Я люблю вас. Я хочу сказать хоть раз: я люблю тебя.
— Хорошо. Если хочешь, скажи.
— Я люблю тебя.
— Я знаю. Дальше не надо.
— Это, наверное, наказание мне за тот день, когда я не уступил такси вашему мужу.
— Наказание?
— Наказание и прощение. Все сразу. И даже награда. Почему ты не гонишь меня? Ведь каждый раз я причиняю тебе только горе.
— Нет. Хочешь, я тебе расскажу, как я училась в школе.
— Хочу.
Они встречались еще раза три. В роще и в Лагерном саду.
— Хочешь, — говорила она, — я расскажу тебе...
— Хочу! Конечно, хочу!
Они и домой возвращались вдвоем, только он не провожал ее до подъезда. Она так хотела.
9
Как-то Перекурин возвращался с работы поздно вечером, почти ночью. Нагнал компанию подвыпивших ребят с девушками. У одного из них была гитара. Перекурин умел играть на гитаре, хотя брался за нее в последние годы редко.
И такое вдруг на него накатило! Хоть плач, хоть кричи, хоть пой! Он просто представил себе, что с ним будет, когда она уедет. Это она вчера сказала ему, что Сергей собирается переезжать в Марград. В Усть-Манске у него были натянутые отношения с писательской организацией. И он решил переехать в Марград.
Перекурин представил себе это. А если навсегда? Ведь не жизнь будет это! А раньше смеялся, что из-за любви стреляются.
Перекурин молча втесался в толпу ребят и снял с плеча у одного из них гитару.
— Таскать надоело, — только и сказал тот. — Каждый день, как лошадь.
— Спой нам цыганский романс! — крикнули девушки и рассмеялись.
Нет, цыганских романсов он не пел. Он и вообще не знал, зачем ему понадобилась гитара. Вот только не может он без нее, и все.
И Перекурим запел. Слова и мелодия возникали сразу, словно кто-то нашептывал их ему на ухо. А пел он о ее улыбке. И снова видел перед собой ее улыбающееся лицо. И дальше уже не помнил ничего, пока его не начали трясти за плечи.
— Что с тобой, старик? — спросил один парень.
— Завидую его жене, — сказала одна из девушек.
— Ненормальный какой-то, — сказал кто-то. — Разве можно так петь.
С этого вечера все и началось.
С ним что-то происходило. Это начиналось внезапно, без всякой видимой причины и было как клапан, через который вырывалось наружу нервное напряжение его мыслей и чувств.
Он называл эти взрывы приступами счастья. И бросал все. Работу, если это происходило в бюро; семью, если был дома; друзей, если был в их компании. Он брал гитару и шел на улицу. И не имело никакого значения, был ли это день или ночь, шел ли дождь, жгло ли солнце. Он ничего и никого не замечал, и в голову приходили слова, а руки сами начинали перебирать, струны, и Александр пел.
Пел странные и незнакомые песни.
Пел, будоража и взвинчивая сердца и души незнакомых людей чем-то необычным, прекрасным и далеким-далеким, как несбыточное.
Сказка! Сказка была в его песнях!
Друзья заметили, что с Перекуриным что-то случилось. И Машенька заметила, и даже директор бюро. Но говорить с ним на эту тему было просто бесполезно. Это понимали, чувствовали все, хотя и пытались все-таки что-то сделать. Хуже всего было Машеньке. Он не стал более молчаливым, замкнутым. Не стал менее внимательным к ней и детям. Внимания он им уделил теперь даже больше, чем прежде. Он дарил своей жене цветы, целовал ее, словно торопился, что не успеет сделать ей приятное. Но она-то чувствовала, что, целуя ее, он видит кого-то другого. Другую женщину. И здесь не мелкое увлечение, за которое можно дать пощечину. Машенька плакала тайком и терялась в догадках. И спросить было не у кого. Да и стыдно, тем более что, она была уверена в этом, никто из его друзей все равно ничего не знал.
Директор бюро шел как-то вечером по бульвару и встретил Перекурина. Тот стоял, прислонившись спиной к тополю, с полузакрытыми глазами и пел. «Пьяный, что ли?» — подумал директор и подошел поближе. Перекурин его не заметил. Вокруг него стояло человек пятьдесят, а подходили все новые и новые. Директор не сразу понял, о чем поет Александр, но что-то резануло его по сердцу; закружилась голова, перед глазами всплыло лицо школьницы, которую он любил тридцать пять лет назад. Директор был волевым человеком и отогнал видение. Но ему вдруг стало грустно-грустно. Ведь надо же! Лет пятнадцать уже не вспоминал ее. А тут вдруг на тебе! Директор покачал головой и поспешил уйти. А в спину неслось: «Не убивайте любовь!» И ритм какой-то нервный, непохожий ни на что слышанное ранее.
Директор жил с младшим сыном. Старший уже обзавелся собственной семьей. А жена у директора умерла пять лет назад. Допоздна просидел директор над альбомами с фотографиями, тихо улыбаясь и покачивая головой. Ну и Перекурин... Волновать души людей ему надо. А для чего?
А может, действительно надо?
Директор всю ночь промучился. Не заснуть.
А на другой день вызвал к себе Перекурина и сказал:
— Вот что, дружок! Ты ведь в Анапу не едешь или там в Гагры? И душа у тебя неспокойная. Слышал я тебя вчера. Ну что ж, умеешь ты волновать людей. Что с тобой случилось, спрашивать не буду, все равно не скажешь. Но только если ты так же споешь на сцене, «Золотую осень» мы выиграем. Согласен?
— Я на все согласен. Только толку от моего согласия будет мало. Нет у меня ни к пению, ни к танцам, ни вообще к искусству никаких способностей. Сами ведь знаете.
— Не было, да вдруг стало. И так бывает. Мне справки не нужны. Мне человек нужен. Давно уж про тебя говорят. Ждут на улицах. Только вроде ты не по расписанию выходишь. И гитару иногда забываешь. Давай-ка выручай. Подтверди наглядно свою теорию. А насчет машины... Как-нибудь на досуге подключись еще раз.
В начале сентября в машине сгорело полторы сотни интегральных схем. И все из-за предохранителей. Директор рвал и метал. Инженеры и техники сконфуженно переминались с ноги на ногу. А Перекурин объявил аврал. В субботу и в воскресенье все чинили машину, проверяли ее режимы, настраивали. Работали и в ночь на воскресенье. А в обед Перекурин решил сбегать домой, пообедать, да и вообще посмотреть, как там.
Он открыл дверь квартиры и обомлел. В кресле сидела его жена Машенька, а около нее хлопотала Мира. На столе стояла маленькая бутылочка с нашатырным спиртом, лежало мокрое полотенце, рецепты.
Перекурин сказал: «Здравствуйте» — и прошел в комнату. Вот чего он никогда не предполагал, так это увидеть их вместе.
— Помидоры уж очень хорошие были, — сказала Машенька. — Вот я и набрала целую сумку. Подняла и...
— Вашей жене нельзя поднимать тяжести. Она же ребенка ждет. А вы... — Мира впервые посмотрела на него с нескрываемым осуждением.
— Ребенка? — повторил Перекурин еле слышно.
— А, — махнула рукой Машенька. — Он и не знает ведь еще даже. Пятый месяц уже...
— Ребенка, — повторил Перекурин. — Почему же ты раньше ничего не сказала?
— А ты, конечно, не заметил?
— Нет... нет...
— Вот всегда так. Как будто он в другом мире живет. Принцесс все еще видит во сне и даже летает.
— Принцесс? — Перекурин наконец понял, что это за положение, в которое он попал. Жена ждет третьего ребенка, а рядом стоит женщина, которую он любит, которую видит во сне и наяву, без которой и жить-то не хочется.
— Мира мне помогла. Вы хоть познакомьтесь... Без нее не знаю, что и делала бы. Сумка тяжелая.
— Зачем же? Может, «Скорую» вызвать?
— Была уже, — коротко ответила Мира. — Ну, я пойду. Счастливо вам. Берегите жену.
Живем в одном доме и даже незнакомы. Мира, вы заходите к нам. Не всегда ведь я так раскисаю.
— Зайду, если будет время. Мы ведь уезжаем... — Она уже вышла в коридор.
— Саша, проводи! Чего стоишь?
Перекурин вышел на лестничную площадку. Молча. Она стояла перед ним, стараясь понять, что происходит сейчас в его душе. Он посмотрел ей в глаза. Она не отвела свои и только сказала:
— Вот как бывает...
И пошла вниз, держась за перила и не оглядываясь.
Он вошел в квартиру, наклонился к Машеньке, взял ее руки, спрятал в них свое лицо и прошептал:
— Что же ты наделала, Машенька...
С Машей не случилось ничего страшного. Она лишь один день пролежала в постели.
Перекурин несколько дней был удивительно спокоен. Казалось, что он снова становится прежним добропорядочным отцом семейства. Да и дела на работе пошли лучше.
Вот только он не мог спать.
10
В середине сентября он позвонил Мире.
— Я хочу еще раз видеть вас. — Он снова говорил ей «вы». — Ведь даже осужденный имеет право на последнее слово. Можно мне увидеть вас?
— Приходи, Саша, — ответила она.
Он встретил ее в Университетской роще. Было тепло. Последние теплые дни осени.
— Я хочу рассказать вам одну смешную историю, — сказал он и рассказал ей о своей любви. Подробно, день за днем. Все, что он чувствовал, что с ним происходило, все.
Они стояли под сосной. Он не удержался и положил свои руки ей на плечи. Она не протестовала.
— Слушай еще. Я люблю тебя, Мира. С самого начала я знал, что ничем не сумею увлечь тебя, что моя любовь так и останется во мне, что никогда ты не скажешь мне: «Люблю». Я знал. Только не мог удержаться не мог не рассказать тебе все. Может, я и напрасно это сделал. Я хочу только одного. Чтобы моя любовь когда-нибудь пригодилась тебе. Если кто-нибудь захочет втоптать в грязь твою гордость, твою любовь, если тебе будет невыносимо больно от обиды, знай, что я люблю тебя. Знай, что тебя надо любить. Знай, то ты более других достойна любви. Тебя нельзя не любить.
— Милый, смешной Сашка. Тебе плохо сейчас. Я знаю.
— Да, мне плохо. Но я ничего не хочу возвращать назад, ни в чем не раскаиваюсь. Мне сейчас плохо. А через пять минут, когда ты уйдешь, мне будет еще хуже. Пускай. Зато ты разбудила меня. Я так и проспал бы всю жизнь. Хорошо, что я встретил тебя.
— И мне хорошо.
— Хорошо, что ты не любишь меня. Для тебя. Со мной бы тебе было трудно. И у тебя бы не было покоя в душе, и ты бы металась, как я, не находя успокоения. И все время тебе что-то было бы нужно. И ты бы пела и плакала. Хочешь, чтобы был взорван мир в твоей душе?
— Нет, — она освободилась от его рук и сделала маленький шаг назад.
— Хочешь не знать покоя?
— Нет, нет, — она оттолкнула его.
— Хочешь любить?
— Нет! Не надо! Перестань! Остановись! Я уеду через неделю. У тебя пройдет.
— Нет.
— Ничего не говори! Я тоже хочу любить! Не говори больше. Ведь я же останусь с тобой! Что мы тогда будем делать? Что будут делать твои дети? Машенька? У меня есть еще капелька покоя. Не отнимай ее. Может, я переживу. Прогони меня, скажи что-нибудь, чтобы я ушла. Нам нельзя вдвоем... нельзя. — Она провела по его лицу рукой. — Я поцелую тебя, только забудь все. Я все еще жду, что будет покой.
Он прижал ее к себе. Не отпускать бы никогда! Чувствовать, как бьется ее сердце! Видеть ее глаза, ее улыбку, гладить ее волосы. Мир мой! Губы ее, горячие и упругие! Глаза, большие и совсем рядом. Совсем рядом. Ближе уже нельзя. Худенькие плечи... И больше никогда этого не будет.
— Я ухожу, Саша. Мне не хочется уходить. А иначе нельзя. Прощай, Саша.
— Прощай, Мира.
Она побежала быстро, не оглядываясь. Только бы не остановиться, не вернуться. Вернуться нельзя. Ведь разорвется он между нею и детьми.
А она? Что будет с нею? Ведь увидела первый раз — смешной парень и все. Какой-то не такой. Застенчивый, неуклюжий. И ведь была зла на него, что написал он свое нелепое стихотворение. Думала, смеется. А он не шутил. И еще сегодня шла, думала, что все кончится тихо. Хотя в душе уже не было тишины. Уже хотелось видеть его, остаться с ним. Любила этого смешного мужика, у которого трое детей. Скоро будет трое.
Она шла по песку и беззвучно всхлипывала. И жалко ей было себя, и думала в то же время, что все пройдет, что все образуется. А что образуется? Вспомнила, как первый раз уехала в командировку. Ирочку у мамы оставила. Приехала, соседи говорят, что у мужа тут женщина жила. Не поверила, поссорилась с соседями. А Сергей встретил ласково. Отутюженный весь, выбритый, веселый. А потом стал спрашивать, не было ли у нее в командировке мужчин. Не шутил, допрашивал. Потом оказалось, что соседи говорили правду. Соседи все знают. От стыда чуть не сгорела, но ему ничего не сказала. Только больно было и обидно. Ведь такие стихи писал ей! И сам-то он, ведь вот только когда разглядела, был каким-то гладким, обтекаемым. Когда надо — веселый, когда надо — ласковый. Не такой, какой есть, а какой требуется.
И у знакомых, и на работе расспрашивал, как ведет себя его жена. Нет ли у нее любовника, не ходит ли она с кем. Не стеснялся заводить разговоры с совершенно незнакомыми людьми, лишь бы узнать что-то о ней. А ведь ей говорили, передавали. И по-прежнему время от времени появлялись у него женщины. Только она не хотела разбираться, не просила его ни о чем и не угрожала. Передурит он, и все образуется. Снова все тихо, мир кругом, до следующего раза.
И тут появился этот Перекурин. Знала она его давно. Видела часто. Человек как человек. Немного смешной. А в общем-то очень добропорядочный. Когда подошел первый раз — не прогнала, интересно было. Что случилось с человеком? Потом встретила еще раз. Говорит сбивчиво, но искренне же! Поверила, что любит ее. Ох, как нужна была ей чья-нибудь искренняя, хорошая любовь! Гордость ее, любовь ее давно уже втоптали в грязь. А нужно было делать вид, что все хорошо, чтобы соседи не совали свой нос, не сочувствовали, не расспрашивали.
И увереннее она стала. И в своих мыслях, и в словах. Все-таки нужна была ей эта любовь. Но думала, пройдет все. И вот сегодня сама бросилась к нему. И поняла, что не жить без него. Но только никогда он не будет ее Александром. Машенька, милая, простодушная женщина, и трое детей стояли между ними.
Впервые поняла, как больно любить. Не сдержалась. И хорошо, что не сдержалась. Может, так и надо. Выдержать бы еще неделю. А потом все угаснет, успокоится.
Прошла неделя. Перекурин видел, как они уезжали. Был конец сентября, но погода все еще стояла солнечная, хотя и прохладная. Их провожали родные и знакомые. Мужчины по этому поводу были, конечно, навеселе. Они не поздоровались. Ведь «прощай» было уже сказано. Все те сели в автобус и уехали.
А он стоял и видел ее так же явственно, как и раньше, все так же обнимал ее за худенькие плечи, понимая, что никогда больше не увидит ее.
И снова на него накатило это странное состояние, когда надо кричать от горя, но кричать стыдно. Ему хотелось петь. Вложить в слова, в ритм, в мелодию всю свою боль, всю нелепость обстоятельств, всю любовь к ней.
Зашел к нему директор, чуть не на коленях просил спеть на фестивале «Золотая осень». Провалится же ведь все! Перекурин согласился, взял гитару.
Фестиваль проходил во Дворце спорта. Перекурин пел. Его не вызывали на «бис», потому что он не уходил, пока не почувствовал, что музыка оборвалась в его душе. Ему долго аплодировали. Взволновал он песнями весь зал. Директор сиял. Директор тоже был взволнован. Молодец Перекурин! Случится же с человеке такое... Тридцать с лишним лет был обыкновенным человеком и вдруг запел. Да как запел!
А Перекурин сразу же ушел и не слышал, что там о нем говорили. Зачем ему это? Ведь он пел только для нее. Он вспоминал ее, каждую черточку ее лица, каждое движение, каждое слово, каждый звук. Вспоминал и пел. Он не знал, что в то самое время, когда он пел, в поезде Усть-Манск — Марград, в коридоре у окна стояла маленькая женщина и пыталась убедить себя, удержать, чтобы не выйти на очередной остановке и не сесть в обратный поезд. В купе муж заводил новые знакомства, а маленькая девочка укладывала спать куклу.
Она простояла у окна больше часа и осталась, вошла в купе.
А на Перекурина насели. Честь Усть-Манска превыше всего! Петь надо, петь! Он доказывал, что не может петь просто так, ни с того ни с сего. Не может петь по расписанию. Ну бывает иногда с ним такое. Так ведь может произойти совсем не в то время, когда нужно областной самодеятельности.
К машине его подключали раз двадцать. И все время машина выдавала результат: таланта к пению и вообще к музыке нет. Нет — и все! Директор махнул рукой на машину. Черт с ней! Ученые поломают головы и усовершенствуют. Но ведь не ждать же!
Перекурин подчинился. Тем более что теперь он не мог жить без песен. Потребность у него была такая. Хоть кричи, хоть пой. Лучше петь.
И Перекурин поехал в турне вместе с усть-манской самодеятельностью. Он пел, но ему не становилось легче. Нет, время тут было ни при чем. Не мог он забыть ее. Мир мой — называл он ее.
11
Года через два он получил от нее письмо. Она писала: "Здравствуй, Александр! Я разошлась с Сергеем. Это ты помог мне. Меня любит один человек и хочет, чтобы я вышла за него замуж. Мне с ним хорошо и спокойно. Он не поет песен и не пишет стихов. Он говорит, что никогда в жизни не летал во сне. У него на все есть правильные ответы, и он все знает. Он никогда не совершает не подобающих его положению поступков. Но иногда на меня накатывается волна беспокойства, все мечется в душе, все задает вопросы, на которые нет ответов. Это бывает, когда ты поешь. Однажды я была на твоем концерте и поняла, что это твои песни. Что они делают с людьми? С людьми, которые тебя даже не знают. А я знаю. Вот и представь, что они делают со мной. Это происходит всегда, где бы ты ни пел, в любое время. И расстояние здесь не имеет никакого значения. Я чувствую, я знаю, когда ты поешь. И тогда мне не нужно никого, кроме тебя. Это невыносимое смешение боли и счастья. Ты такой и есть. И я бы с тобой все время была такая. Только этого не вынести. Это как бег через силу, вечная буря, вечная неуспокоенность.
Когда я спокойна, я с радостью думаю, что нашла тогда в себе силы и не осталась с тобой. Но когда на меня находит это, несчастье мое оттого, что я не осталась с тобой, становится невыносимым. Я боюсь твоей любви. Она взрывает покой в душе.
Р.S. Я слышала, у тебя родилась дочь. Как ты ее назвал?"
Перекурин только раз прочитал письмо и сжег его. Потом пошел на телеграф и дал телеграмму: «Мою дочь зовут Мира. Я больше никогда не буду петь. Александр».
Он вышел из душного помещения телеграфа, сорвал галстук, расстегнул воротничок рубашки. Все пройдет, все пройдет, успокаивал он себя. А в голове стучало: «Мира! Ми-ра! Мир мой! Мир мой!»
И новый, радостный и до слез горький ритм возник в его голове. И слова. Их не надо было выдумывать, над ними не надо было мучиться. Они возникли сами. И не было сил, чтобы сдержаться и не запеть. И все кружилось, и пело, и свистело, и скручивало душу в стремительный вихрь. Он прислонился спиной к стене дома. Он не запел. Он дал слово. Он снова видел перед собой ее лицо.
Пусть в ее сердце будет покой.
А за тысячу километров, в саду возле небольшого домика, уткнувшись головой в ствол клена, плакала маленькая женщина с рыжими волосами, уложенными на голове в какую-то странную, фантастическую прическу.
Покоя больше не будет.
Сашка!
Мир мой!