К счастью, у Эдди Магрудера не было времени вызвать себе на помощь больше родственников. По неизвестной причине его машина взорвалась через два дня после нашей «деловой встречи» на складе. Оптовая торговля коврами иногда бывает опасным делом.
Забавно, что мне не удается вызвать образ Чаза. Лицо его я вижу, но оно расплывается, как в старом киноаппарате, когда лента проскакивает на звездочках. И все дергается. Помню последнего вампира, которого я убила в Лондоне. Чаз пошел в бар геев в районе с дурной славой. В барах всегда полно вампиров, не говоря уже о варграх и инкубах. Эти истинные хищники находят естественных жертв среди тех, кто живет на периферии людского сообщества: гомосексуалисты, проститутки, наркоманы, бездомные – это для Притворщиков основной продукт питания.
Чаз подцепил красивого молодого человека, одетого в облегающие твидовые брюки с отворотами и в столь же тесно облегающую белую футболку. Этого вампира Чаз повел в заброшенный дом. Он частично развалился, и там, где был раньше потолок первого этажа, зияла дыра. Я притаилась наверху и глядела, как мой наводчик заманивает обреченную жертву в ловушку.
Прыгнув сверху, я насладилась долей секунды свободного полета, обрушилась на ничего не подозревающего вампира и прижала его к полу, сев верхом на спину.
Он оказался силен и зол, как тигр во время гона. Я сумела пырнуть его раз, потом другой, и тут он перевернулся, и я впервые увидела его лицо. Я застыла, занеся нож для смертельного удара.
Чаз тоненьким голосом вопил:
– Убей его, убей! Убей, Бога ради!
Но я не могла. Меня парализовало. Этого гада я знала.
Вампир извивался и царапался, как бешеная кошка, но я не могла вогнать нож. Последний раз я видела его за рулем «роллс-ройса» цвета дыма, и он был одет в ливрею шофера.
– Где он? Где он? – Я не узнала своего голоса. В горле у меня стоял вкус желчи и крови. Ярость поднялась до уровня почти эйфории. – Где он? Я знаю, что ты – его порождение, я тебя с ним видела!
Вампир мотал головой, нечленораздельно мыча. Паралич отпустил меня, и я ударила кулаком ему по зубам. Как его клыки драли мои пальцы, я не почувствовала. Кровь у него была густая и темная, как отработанное моторное масло. Но я видела только дьявольскую усмешку, обернувшуюся к Дениз, когда она колотилась в стеклянную перегородку. И я полоснула лезвием поперек красивого лица, распоров кожу и мясо до костей.
Вампир-шофер вскрикнул и схватился за лицо, столкнув меня с груди.
Чаз кричал, чтобы я прекратила, пока он не удрал, а вампир бросился, шатаясь, к двери.
Ослепший на один глаз, он все же сумел вывалиться наружу и упасть на улицу. На ступенях остались вязкие пятна, а белая рубашка вампира приобрела цвет засохшего кетчупа. Он поднялся на ноги, хватаясь за ближайший фонарный столб – как изображают пьяных в мюзик-холлах.
Я вылетела из дома, Чаз за мной. У меня было твердое намерение затащить вампира обратно в дом и продолжать допрос, пусть придется даже сдирать с него кожу слоями.
Нож срезал верхнюю губу и левую щеку вампира, обнажив зубы и верхнюю челюсть. Казалось, что он снова скалится в мой адрес – может быть, поэтому я потеряла над собой контроль.
Подняв руку в жалкой попытке отвести удар, вампир успел произнести:
– Не...
Может быть, он хотел мне сказать, что не знает, где Морган. Или что-нибудь другое – я не знаю. Мне уже было все равно. Я лежала на заднем сиденье «роллс-ройса», который вел шофер с острозубой ухмылкой. Нож вошел в правый глаз, ушел в губчатую мякоть лобных долей, отделив левое полушарие от правого. Я его еще и повернула в ране.
Вампир соскользнул с ножа и растянулся в канаве под фонарем. У меня шумело в голове, будто кончалось действие огромной дозы транквилизаторов, я еле осознавала, что стою на лондонском тротуаре рядом с быстро разбухающим трупом, и на меня смотрят десятки прижатых к стеклам лиц из-за оконных штор.
Чаз тянул меня за рукав.
– Соня, очнись! Что с тобой такое? Ты чуть не облажалась!
* * *
Вот как я вернулась на родину. В последний раз я там была изнеженной богатой деточкой, и вся жизнь лежала передо мной, как вечернее платье в ногах кровати. А теперь я уже даже не была я.
Девушка из общества, проститутка, охотница на вампиров, сама вампир – никто не скажет, что у меня была скучная жизнь.
Чаз примкнул ко мне в последнюю минуту. Это оказалось ошибкой. Самые мерзкие гадючники американского дна были для него слишком приличны. В них не чувствовалось истории.
Он только ныл, как ему не хватает клубов Сохо. Это он обратил мое внимание на Кэтрин Колесс.
Черт, что такое? Все прыгает и мечется, как картинка в дешевом телевизоре. А странно то, что все это так знакомо... будто так и должно быть. Я даже подумать не могу про Кэтрин Колесс, чтобы сигнал не стал путаться.
Мы управляем вертикальной разверткой. И горизонтальной – мы.
Ага, хрен тебе! Что тут творится? Если это твои штучки...
Мои? А чего бы я тебе мешала жевать твой скучный монолог? Я же его всего полгода слушала в каждом сне. «Ах, я бедняжка, меня превратили в большого злого монстра!» Дай передохнуть! Нет, я люблю переключать каналы, но это не я тебе создаю технические трудности. Копай глубже.
Глубже?
Ладно, трави дальше. Сама поймешь.
Чаз мне как-то показал статью в мерзком таблоиде, который приволок домой. Там была фотография сестры Кэтрин Колесс, в красно-бело-синем спортивном костюме, с микрофоном в руках. Косметика у нее на лице побежала. В правом нижнем углу была вставлена еще одна фотография, обрезанная. Это была фотография Ширли Торн, жены промышленника Джейкоба Торна и матери пропавшей Дениз Торн.
В статье говорилось, что миссис Торн вбухала в церковь Колесс целое состояние в попытках связаться с давно пропавшей дочерью.
Я послала Чаза к Колесс на разведку, проверить, есть ли правда в слухах о ее диком таланте. Он пропал надолго. Черт, думать тяжело.
Ты давай, рассказывай.
Встретиться... Мы должны были встретиться на спортивной площадке после полуночи. Он стоял под баскетбольной корзиной... почему так трудно? Я подошла сзади. Он обернулся. Он улыбался. Как всегда. Я не успела спросить про Колесс, как он меня поцеловал. Не сказал ни слова, просто поцеловал. И выстрелил мне в живот в упор. Отключил меня... свалил без сознания. И убежал, не оглядываясь. Умный мальчик, он понимал, что сшиваться рядом лучше не надо. Мне в брюхо всадили таблетку. Вроде транквилизатора...
Руки. Меня хватают руками. Ставят на ноги. Черт, ставят на ноги. Но он не сказал им правды. Не сказал всей правды. Боль, ярость – так трудно было сохранить контроль, что пробилась Другая. Люди вопили, кровь у меня внутри и снаружи. Кто-то повторял слово «антихрист» как мантру. А потом... потом...
Ну, неужто ты не расскажешь этот волнующий эпизод?
Не могу. Когда пытаюсь вспомнить, только помехи, белый шум...
Слабачка! Что ты умеешь – так это только распихивать подонков-байкеров по мусорным ящикам, но первый же барьер антипатии, и ты хнычешь, как сопливый младенец!
Что ты несешь?
Слушай, умница, ты эту проклятую автобиографическую сагу мусолила каждый сон за последние полгода, и за этот первый барьер никогда не могла пройти. Никогда. Я тебе спускала... ну, потому что меня это устраивало. Но на этот раз пора рассказать до конца, Соня.
Нет.
Много говорить не придется.
Нет. Ты лжешь. Ничего там нет. Ты меня не уболтаешь туда смотреть.
Да Бога ради, лапу ля.
* * *
Барьер исчез, мне в голову врывается раскаленный добела рев помех, я пытаюсь что-то крикнуть, чтобы прекратили, но бесшумный шум забивает рот и нос, и я тону в пустоте.
В черепе щелкает выключатель, и будто прожектор выхватывает из темноты мой мозг. Там что-то есть. Что-то большое, мощное, злобное. Пальцы лазерного света ощупывают контуры лобных долей. Я не могу шевельнуться. Не могу думать. Не могу дышать. Туда вторгся не осторожный тихий вор вроде Чаза, а вандал с намерением обшарить все, и ему наплевать, что при этом поломается. Память лопается, и прошлое вытекает наружу, наполняя голову тысячей чувств одновременно. Я представляю себе, как сгорают синапсы, плавятся предохранители. Существо у меня в голове достает до дна, но и этого ему мало. Оно хлопочет возле запора, отделяющего мой разум от Другой. Я чувствую, как оно тянет у меня в мозгу что-то, как тянут щипцы больной зуб.
И тут ад срывается с цепи.
Не могу я! Не могу! Не заставляйте меня!
Что тебя не заставлять?
Послушай, не заставляй меня. Не выйдет. Она меня не отпустит.
Кто тебя не отпустит?
Она!
Чего ты боишься? Что тебя так пугает, что ты предпочитаешь сойти с ума, только бы не смотреть? Что там, Соня?
Заткнись! Заткнись! Не буду смотреть, не буду тебя слушать.
Кто поставил этот барьер, Соня? Колесс? Вряд ли. Кэтрин Колесс умеет сокрушать стены, но понятия не имеет, как их строить. Нет, Соня, ты знаешь, кто построил эту стену. Это ведь Дениз?
Дениз мертва!
В самом деле? Отчего бы тебе не посмотреть?
Лжешь, лжешь, лжешь!
Чего боится Дениз? Договаривай до конца, Соня. Чего боится Дениз?
Тебя.
Меня?
Она боится, что Жилярди ошибся, и ты совсем не то, что он думал. Что ты не демон из ада. Что нет никакой Другой и нет Сони Блу, а есть только Дениз.
Ну, не так уж оно страшно? В прошлый раз ты хныкала и готова была сойти с ума, лишь бы не допустить такой возможности. И посмотри, до чего тебя это довело? Держалась за свою человеческую сущность и допрыгалась! Ты дала Колесс заряженный пистолет и попросила выстрелить в упор!
И это правда?
Что – это?
Правда, что мы с тобой обе не настоящие? И мы – только две стороны воображения Дениз Торн?
До тебя дошло. Если бы я даже это знала и рассказала тебе, ты бы мне поверила?
Но если это правда, то меня нет. И тебя тоже нет. Тебя это не тревожит?
Может, и так. Но мы же обе здесь?
Но...
Пора просыпаться.
* * *
Клод нагнулся над недвижимым телом. Он ее нашел днем полностью одетой, вплоть до неизменных солнечных очков. Сначала казалась, что она не дышит, и пульс у нее был ненормально редким. То ли сон, то ли кома.
Остаток дня Клод провел возле тюфяка, наблюдая, не выкажет ли его тюремщица признаков жизни. Раз или два он задремывал и тут же просыпался от ярких сновидений, в которых человека забивали тростью до смерти, и мелькало разлагающееся острозубое существо в темных очках. Чтобы скоротать время, он пытался читать старую книгу в кожаном переплете, но текст был совершенно непонятен, а половина страниц мелькала барочными геометрическими узорами. Кроме этой, на чердаке была только еще одна книга – тоненькая, написанная по-немецки, и Клод листал «Исчезнувших», разглядывая фотографии Дениз Торн.
Забавным – по крайней мере с точки зрения Клода – было то, что он мог сбежать в любой момент. Но решил этого не делать. У него было слишком много вопросов, а Соня Блу была единственной нитью, которая могла привести к ответам, нравится ему это или нет.
Тени на чердаке стали удлиняться к вечеру, когда мышцы ее рук, ног и лица начали сокращаться и расслабляться. Клоду вспомнилась мертвая лягушка из школьного биологического кабинета, подключенная к батарейке.
Живот женщины резко задергался – это заработали легкие. Пальцы, скрюченные на ребрах, разогнулись с треском сухих листьев.
– Как ты? Я думал, ты заболела.
Первая ее мысль после прихода в сознание была такая: «Я убью эту суку». Но вслух она сказала другое:
– Ничего, все в порядке.
8
Реальный мир
Кэтрин Колесс стояла у окна спальни и глядела, как наступает ночь. На ней было все то же розовое неглиже, что и вчера, парик был надет на пенопластовую болванку, стоящую на столе. Потягивая хайболл, Кэтрин играла прядью своих настоящих волос.
Ей вспомнился день, когда Зеб ее проинформировал, что у жен пророков и политических деятелей не бывает волос мышиного цвета. Парик был идеей Зеба, как и многое другое. Паства, объяснил он, окраску волос не поймет, а вот парик... Да ведь их мамаши носили парики. И Зеб оказался прав. Как всегда...
Ладно, как почти всегда.
Кэтрин смотрела на свое призрачное отражение в стекле. Без парика и косметики она была очень похожа на мать. Эта мысль заставила ее нахмуриться, и сходство стало резче. Теперь она была точно как мать.
Вспоминать о своей семье Кэтрин не любила. Стоило ей вспомнить Северную Каролину, как тут же подступили призраки.
Эти мерцающие тени были с ней всегда, сколько она себя помнит. Но теперь... теперь они вроде бы обрели массу и вещественность, размеры и формы, узнаваемые черты. Кэтрин подумала, не сходит ли она с ума. Может быть, действительно она теряет рассудок. Но тревожила ее именно возможность, что она не теряет рассудок.
С кровати в форме сердца, занимавшей почти весь будуар, донесся вялый стон. Кэтрин глянула на холм простыней цвета сахарной ваты. Тени, подступающие со всех сторон, обратились в туман.
Векслер. О нем она почти забыла.
Простыни резко шевельнулись и застыли. Кэтрин презрительно фыркнула, допивая бокал. Векслер! Надо же, какое разочарование. Как она могла так обмануться, уговаривая себя, что из него выйдет нормальный консорт?
Нет, меж двух простыней он вел себя вполне адекватно. Но у него не было смекалки Зеба и беззаветной преданности Эзры. Как она могла доверить ему такую тонкую и потенциально опасную вещь, как справиться с этой Блу? Эзра бы просек ложный блеск этой посредственной знаменитости сразу же. Но когда ей пришлось включать в свои планы Векслера и его заведение, Эзры уже не было в живых. Его убила та самая мерзость, которой этот идиот Векслер позволил потом удрать. Кэтрин направила в сторону кровати осколок своего гнева и усмехнулась, когда Векслер захныкал, как ребенок во сне.
Она снова стала смотреть в наступающую ночь. Стали один за другим включаться огни охранной сигнализации, установленные в земле и на ветках деревьев.
Она смотрела на своих служащих в одинаковых темных костюмах и узких галстуках, обходящих периметр виллы. Почти все они были из отборных охранников, из тех, которых Эзра прозвал «колесники». Они были ей преданы, и она позаботилась, чтобы в этой преданности смешались в нужной пропорции религиозное благоговение и ярость питбуля. Они были готовы ради нее лгать, мошенничать, красть и убивать – и часто все это делали.
Эзра не одобрял ее методы обработки колесников. Бедный старомодный Эзра.
– Если это не было необходимо при жизни Зебулона, отчего сейчас это так важно?
– Когда Зеб был жив, много что не было необходимо. Платить им – этого мало, Эзра. Я хочу иметь твердую уверенность, что ни один из них не переметнется и в случае чего не даст показаний. Ты меня понял, Эзра? Это для защиты нашей церкви!
На самом деле он не верил ее речам, но никогда не препятствовал. А если бы он возразил, она бы перестала? Да нет. Эзру она любила, но он не умел внушать ей страх, как умел Зеб.
Один из охранников остановился, увидев ее в окне. Кого – или что – он с ней ассоциировал? Кэтрин попыталась вспомнить этого колесника и его любимый конек. Из них столько зацикливались на собственных матерях... А, да, Деннингс. Желанием его сердца была Софи Лорен около 1962 года. Кэтрин отодвинулась от окна. Деннингс вздрогнул, будто от внезапного холода, и пошел дальше.
Поддерживать не рассуждающую преданность среди колесников было до невозможности просто. Все, что надо было, – это врубиться в нужную фантазию и построить правильную иллюзию. Эту форму обработки она называла «Желание сердца». А секс – лучшее время для промывки мозгов.
Кэтрин нравилось выражение их лиц, когда эти ребята залезали на знаменитых кинозвезд, глав государств или профессиональных спортсменок, но ничего не могло сравниться с ужасом и виновной радостью тех, кто неожиданно для себя взрывался внутри собственной матери.
Эдипов комплекс встречался наиболее часто, хотя иногда, если с ним небрежно работать, давал неприятные побочные эффекты. Как у того мальчика, который выдавил себе глаза. Это было очень некстати. Но большинство ее «рекрутов» были людьми сомнительной нравственности и с понятием «...твою мать» сталкивались не впервые.
Колесники служили ей без вопросов и сомнений ради того, чтобы воплотить еще раз свои самые смелые мечтания. Она вовсе не собиралась устраивать кому-либо второй сеанс, но поддерживала в них веру, что это возможно. Зато наказания от нее они получали куда как чаще.
Она подошла к бару и налила себе еще виски из графина с портретом Элвиса. Со стены над баром улыбался ей большой портрет покойного мужа.
Она явилась на свет в крикливом семействе белого отребья, дочь Джереми и Анны Скаггс, третья из восьми детей. Тогда она не была Кэтрин. Мама назвала ее Кэти-Мэй, и была она сопливой девчонкой с ободранными коленками, полуголодной дворовой обезьяной, не знающей ни учения, ни доброты в глуши холмов Каролины.
Джереми Скаггс работал на лесопилке – когда мог получить работу. Папаша любил, когда в брюхе полно выпивки, а религии в нем всегда было полно, и в таком состоянии ему было на все наплевать.
– Бог не оставляет детей Своих, – любил он повторять. Но Бог, наверное, засмотрелся в сторону, когда папаша потерял левый мизинец, а потом первый сустав правого указательного. Когда он себе отрезал левый безымянный до второго сустава, хозяин лесопилки не стал его больше нанимать. Папаша обозвал его коммунистическим дьяволопоклонником.
Мама брала на дом стирку. Кэтрин не могла припомнить, чтобы мама смеялась или улыбалась. Голос у нее, когда она давала себе труд говорить, был гнусавый, как писк гигантского комара. Она была на десять лет моложе папаши, хотя по виду этого не скажешь. Оба родителя казались очень старыми, лица их осунулись и стали рябыми от беспросветных лишений. Они были похожи на печеные яблоки, которые бабуля Тисдейл летом продавала туристам.
Детство Кэтрин состояло из грязи, голода, непосильного труда и страха. Насилие – в виде папашиных пьяных тирад – было ежедневным событием, вроде завтрака или ужина, только более регулярным.
С братьями и сестрами она не особенно водилась и относила это на счет того, что была первой у матери дочерью и единственной, кого мать назвала сама. Папаша был в запое во время родов, и страшно возмутился, узнав, что она выбрала имя не из Библии.
Кэтрин никогда не играла с братьями и сестрами, предпочитая общество вымышленной подруги по имени Салли. Играя в разные «как будто», она воображала, что богата и живет в большом доме с водопроводом и электричеством. Это было ближе всего к тому, что можно назвать детством.
Когда папаша узнал, что она ведет разговоры с невидимой подругой, он озверел и выдал ей по первое число. Она одержима дьяволом, и его надо из нее выбить, иначе ее ждет вечное проклятие. Потом папаша потащил ее к местному проповеднику по имени преподобный Джонас, чтобы ее спасли должным образом.
Преподобный Джонас был жирным белобрысым верзилой и имел красный нос размером с картофелину. Он выслушал папашу насчет ее отношений с Салли, хмыкая, кивая и глядя на Кэти-Мэй водянистыми глазами. Потом он сказал, что будет над ней молиться, а папаша пусть подождет снаружи.
Когда папаша вышел, преподобный Джонас расстегнул штаны и показал Кэти-Мэй свою штуку. Ей тогда было только шесть, но она уже несколько таких повидала, а потому штука преподобного ее не особо напугала или впечатлила. Преподобный застегнулся и произнес молитву Господу.
Салли перестала к ней приходить, и Кэти-Мэй постепенно забыла придуманную подругу. Слишком много было у нее работы, чтобы тратить время на такие глупости. Она помогала матери содержать дом и приглядывать за малышами – они все сливались в одно аморфное безымянное личико с мутными глазами и засохшими грязными соплями под носом.
Жизнь в семье Скаггов никогда не была сахаром, но когда ей исполнилось двенадцать, тут-то и стало по-настоящему плохо. У нее начались месячные, и мама стала как-то странно на нее поглядывать. Папаша тоже поглядывал странно, но по-другому. Как преподобный Джонас, когда читал молитву, только не так робко.
Иногда он приходил домой, сильно нагрузившись, мама встречала его на крыльце, они начинали ссориться, и он пускал в ход кулаки. Отлупив ее как следует, он бывал такой усталый, что надо было сначала малость поспать, и мама ложилась вместе с Кэти-Мэй. Они знали обе, что все равно пройдет немного времени, и папаша придет за тем, чего хочет, но таков был ритуал, который мама чувствовала себя обязанной выполнять.
Может, поэтому она и созналась. Надеялась, наверное, что признание снимет остроту того, что было неизбежно.
Она рассказала папаше, что он не отец Кэти-Мэй.
Тринадцать лет назад, когда мама была молода, а детей у нее было всего двое, в дом явился незнакомец. Папаша был на лесопилке, а мама стирала в большой лохани во дворе, когда он появился откуда ни возьмись и попросил воды. Ничем не примечательный был человек, обычный сельский бродяга в поисках чего перехватить. Но глаза у него были... Следующее, что мама помнит, – это как стоит с задранными юбками, а бродяга дерет ее раком на крыльце среди бела дня. Согласилась она или нет, она не помнила. Она даже не помнила, высокий он был или низкий, толстый или тощий. У него это заняло очень немного времени, даже по сравнению с папашей, и как только он кончил свое дело, так тут же исчез. Даже спасибо не сказал. Мама одно время думала, что это все был какой-то очень живой сон... пока не увидела глаза своей новорожденной дочери. Глаза у Кэти-Мэй были отцовские.
Папаша отплатил маме за наставленные рога двумя подбитыми глазами и рассеченной губой, а потом занялся Кэти-Мэй. Она попыталась удрать, отчего папаша взбесился еще больше. Вид крови, хлещущей из ее носа, завел папашу на большее, чем просто битье. Он отволок ее в сарай за домом и изнасиловал на дощатом неструганом полу, так что все ягодицы истыкались занозами, а потом, с опухшими глазами и кровоточащим пахом, бросил в угол на кучу джутовых мешков. Папаша сообщил с той стороны двери, что не даст ей «поганить» его настоящих детей, и будет она сидеть в этом сарае до конца жизни. Или пока ему не надоест.
Сперва Кэти была не способна думать. Мозг лежал в голове комком холодной бесчувственной глины. Она надеялась, что так будет всегда, но понимала, что это было бы слишком хорошо. Несмотря на грызущий голод, она плачем сумела себя убаюкать.
И ей приснился странный сон.
Приснилось, что к ней снова пришла Салли. Ее было видно не очень ясно, но голос Салли звучал в голове у Кэти-Мэй, внутри.
– Ты хочешь отсюда выбраться? Хочешь, я заберу тебя отсюда, от боли и от плохого? Если согласишься, мы заключим уговор. Я всегда буду с тобой и никогда не уйду. Хочешь?
– Да.
Салли метнулась вперед, ее руки распахнулись обнять Кэти-Мэй, и в этот краткий миг Салли стала ясно видна. Кэти-Мэй хотела крикнуть, отказаться от своего слова, но было поздно. Руки Салли сомкнулись на ее плечах и будто ушли внутрь, как тающие на языке снежинки, и Салли исчезла. Исчезла ли?
Ей приснилось, что она из своего сарая видит все происходящее в доме. Мама с папашей спят бок о бок в старой железной кровати. С мамой лежит самый маленький, умостившись в теплой нише между маминой правой рукой и грудью. Каким-то образом Кэти-Мэй знала, что все это ей показывает Салли. Ей снилось, что Салли велела маме встать. Мама встала. Потом приснилось, что Салли велела маме пойти в кухню и взять разделочный нож. Очень большой, страшный с виду и очень острый.
Салли велела маме перерезать папаше глотку. Поскольку он хорошо нагрузился, а от затраченных усилий устал, это было проще простого. Хлынувшая из горла кровь растеклась на простыне темным ореолом вокруг головы.
Салли велела маме пойти к каждому из спящих детей и сделать так, чтобы их сон уже никогда не кончился. Проснулся только маленький и успел заплакать, но мама аккуратно взрезала ему горлышко от уха до уха. Она отлично умела резать поросят.
Во сне Кэти-Мэй Салли велела маме отпереть сарай. Странно, насколько все это казалось реальным – совсем не как в настоящем сне. Идя рядом с матерью, Кэти-Мэй ощущала холод росистой травы. Салли шла с другой стороны, но Кэти-Мэй не могла рассмотреть ее ясно. Казалось, по краям глаз сгущаются тени, мешая смотреть. Это ведь был сон?
При лунном свете у мамы был смешной вид. Она была одета в знакомую ночную рубашку, но от крови казалось, что в другую. В руке мама все еще сжимала разделочный нож, каплющий кровью. Глаза у нее были пустые, стеклянные, но щеки промокли от слез, и лицо дергалось нервным тиком, как в окостеневшей усмешке. Кэти-Мэй испугалась, но не настолько, чтобы проснуться от этого сна.
Салли залезла в кузов папашиного пикапчика и подала маме Кэти-Мэй канистру бензина. Они не обменялись ни словом – во сне Кэти-Мэй мама знала, что делать.
Мама плеснула бензином на свое супружеское ложе, и от паров глаза у нее заслезились еще сильнее. Потом мама забралась в кровать, устроилась рядом с зарезанным мужем, прижала к груди мертвого младенца и чиркнула спичкой.
Кэти-Мэй при виде пожара родного гнезда испытала лишь легкий укор совести. Ведь это же только сон? Даже не кошмар. И вообще это все не она, а Салли.
Проснувшись утром, она увидела, что дрожит от холода на лужайке. Трехкомнатная лачуга, служившая домом семье Скаггсов, торчала кучей обугленных бревен и закопченного кирпича. Кэти-Мэй понимала, что надо закричать или заплакать, но ничего внутри себя не ощутила. Ничего, хоть чуть похожего на печаль.
Ближайшие соседи, Веллманы, жили в трех милях. Кэти-Мэй решила, что к их приезду как-нибудь сумеет выжать из себя слезы.
* * *
Хоть Салли и заявила, что никогда не уйдет, Кэти-Мэй никаких признаков ее присутствия не обнаруживала. Она, правда, иногда чувствовала себя несколько по-другому, будто у нее что-то такое в животе. Но Кэти-Мэй не думала, что это Салли. За месяцы, прошедшие после пожара, она постепенно забыла, что Салли ей обещала, и уговорила себя, будто спаслась от погубившего всю семью пожара только тем, что решила в эту ночь спать на веранде.
Сиротская жизнь не очень отличалась от той, что была раньше. Государство помещало ее в разные приюты, где ее обижали и недокармливали, пока она не сбежала окончательно в возрасте четырнадцати лет. Вряд ли ее «родители» сообщили об этом; им бы тогда перестали давать чеки на ее содержание.
Она прицепилась к бродячему цирку, а поскольку на вид ей можно было дать шестнадцать и она врала, что ей восемнадцать, ее поставили днем работать зазывалой, а ночью танцевать неприличные танцы. Иногда она изображала цыганку и гадала жующему попкорн стаду с рыбьими глазами. Так она и встретила Зебулона.
Он называл себя Зеббо Великий и одевался как третьесортный ярмарочный фокусник, вплоть до набриолиненных волос и полоски усиков. Он был элегантен, как киногерой.
Каждый день Кэти-Мэй на него глазела из будки зазывалы, боясь даже заговорить с ним. Она боялась показаться неотесанной провинциальной девицей, и потому обожала его про себя. Но долго страдать от неразделенной любви ей не пришлось, поскольку Зеббо Великий умел читать мысли.
Конечно, ему было далеко до той силы, которую предстояло набрать ей, и тонкости этого скользкого англичанина у него тоже не было. Но у Зебулона был дар – не очень сильный дар психической чувствительности. Если клиент думал о чем-нибудь простом – например, о цвете волос или задуманной карте, – это Зеббо Великий ловил без труда. Номера телефонов, почтовые адреса и тому подобная информация выходили за рамки его возможностей.
Когда Зеббо Великий обратил на нее внимание, Кэти-Мэй была поражена и польщена невероятно. Зеббо был фигурой самой блестящей и романтической, какую можно только себе представить, и непрестанно говорил что-нибудь вроде: «Твоя любовь воззвала ко мне голосами ангелов; судьба предназначила нас друг для друга».
Ей было пятнадцать, а Зеббо тридцать два, когда они поженились.
Не прошло и двух дней после свадьбы, как Зеббо заговорил о ее даре и о том, что они могут вместе сотворить.
Кэти-Мэй не особенно была уверена, что у нее есть дар, поскольку он был связан с Салли и ее снами, а об этом она вообще не любила думать. Зебулон настаивал. Она знала, что в ней есть сила, никуда не делась, но она этой силы боялась. А если эта сила ускользнет от нее и сделает Зебулону плохо? Кэти-Мэй пыталась объяснить мужу свои страхи, но он не понимал ее нерешительности. Заставить себя рассказать ему, что случилось с ее семьей, она не могла. Может быть, если бы она себе переломила и рассказала, все было по-другому. Да нет, зная Зебулона – вряд ли.
В конце концов Зеб уболтал свою, невесту работать «передатчиком психоэнергии» на его представлениях. Зрители писали на карточках имя и адрес и отдавали их Кэтрин (Зебулон в медовый месяц сразу дал ей новое имя), а она «транслировала» их Зебулону, который стоял на сцене с завязанными глазами. Когда она пыталась залезать в умы публики за дополнительными сведениями, о которых не спрашивала, это иногда невольно приводило к временному параличу или эпилептическому припадку кого-нибудь из зрителей. Зебулон требовал, чтобы она работала только с карточками.
Выступления шли успешно, но Зебулону было мало хороших сборов на ярмарках. В шестидесятом, через два года после свадьбы, ему пришло в голову заделаться странствующим проповедником.
– Детка, этот рэкет прямо для нас создан! Нам нужна только палатка, несколько складных стульев, подиум и подержанный грузовик. Целые стада вахлаков выстроятся в очередь, уговаривая нас взять у них денежки! Что скажешь, лапонька? Тебя устраивает?
Конечно, устраивало. Ее устраивало все, чего хотел Зеб.
Первые дни были самыми трудными. Денег едва хватало на прокорм, не говоря уже о бензине для переездов. Иногда, в жару, когда палатка наполнялась потными вонючими психами а голос Зебулона гремел о вечном проклятии и грехах плоти, Кэтрин казалось, что среди публики сидит папаша с глазами, полными виски и Господа, а рваный разрез горла покрыт запекшейся кровью. Иногда появлялась мама, прижимая зарезанного младенца к обугленной груди, и качалась в такт мелодии гимна. Тогда Кэтрин и начала пить.