Одна жизнь
ModernLib.Net / Отечественная проза / Кнорре Федор Федорович / Одна жизнь - Чтение
(стр. 8)
Автор:
|
Кнорре Федор Федорович |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(377 Кб)
- Скачать в формате fb2
(159 Кб)
- Скачать в формате doc
(163 Кб)
- Скачать в формате txt
(157 Кб)
- Скачать в формате html
(160 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|
|
Она вспомнила высокого матроса-солдата, которого видела в первом ряду, наглую ухмылку, не сходившую у него с рожи. Вид такой, что он приготовился позабавиться над тем, как его будут стараться тут обмануть. А с ним рядом сидел другой, противный солдат, не старый, но какой-то сморщенный, с тонким пронзительным голосом, который был хорошо слышен, когда он радостно хохотал, слушая крики: "Кончай агитацию!.." И все-таки надо было опять выходить, тянуть лямку. Начинался второй акт. Он прошел благополучно. Только в сцене, где в гостиной у графини Дагмаровой - плелись нити заговора и прусский офицер обещал помочь утопить в крови Коммуну, из зала опять послышались было иронические выкрики: "Гляди, ключ подбирает, агитация!" Но они тут же потонули в нетерпеливом шиканье. В самом конце акта переодетый национальным гвардейцем версальский шпион коварно выпытывал у беспечного мальчишки-барабанщика, как можно обойти с тыла баррикаду. Мальчишка доверчиво отвечал на хитро поставленные вопросы и вот-вот, казалось, готов был проговориться и назвать роковой переулок. Приставив палец ко лбу, Леля, как бы припоминая, запинаясь повторяла: "Он называется... называется!.." И тут в тишине из зала чей-то тонкий голос завопил захлебывающейся скороговоркой, как кричат с перепугу во сне: - Он, гад ряженый, омманывает!.. Зал охнул от хохота. Смех был дружелюбный, сочувственный и так же разом оборвался, как вспыхнул. Кричавший, бородатый солдат, опомнившись, конфузливо втянул голову в плечи, сам не понимая, как это с ним произошло. Леле пришлось еще несколько раз повторять: "Переулок называется!.." прежде чем наконец выкрикнуть следующие слова: "Предательство! К оружию!" Разъяренный неудачей шпион выхватывает пистолет. Барабанщик, взмахнув жестяной сабелькой, с размаху коснулся его руки, и шпион с проклятием выронил пистолет. Подоспели из-за кулис коммунары. Кастровский, отец барабанщика, с гордостью его обнял и, осторожно прижимая к груди, чтобы не размазать грим, произнес заключительную патетическую реплику акта. Как неожиданный, невероятный дар, в разных местах вспыхнули аплодисменты, неумелые и шумные, хотя недолгие. Во время второго антракта из зала никто не выходил, опасаясь потерять место. Те, кто оставались в фойе, теперь все сильнее напирали в проходах, стараясь втиснуться в двери. Вскоре над верхним ярусом, с треском и звоном лопающихся стекол, покачнулась и чуть не рухнула на головы сидящих рама верхнего окна, выходившего прямо на крышу. Две или три другие рамы тоже звенели от толчков. Зрители, на чьи головы они неминуемо должны были упасть, ругаясь, кинулись их поддерживать и помогать открывать. Наконец рамы были вынуты, и полсотни обездоленных, ничего еще не видевших солдат, забравшихся по пожарной лестнице, в три ряда вповалку улеглись на крыше у открытых окон. Очень довольные, они приготовились посмотреть в свое удовольствие и тут же начали свистеть, чтоб скорей начинали. Те, кто остались позади, продолжали топтаться по крыше, прилаживаясь, чтоб найти какую-нибудь щелку, и только моментами видели далеко внизу свет огней и освещенную бахрому занавеса. Возвращалась по лестнице в уборную Леля взволнованная и растерянная. Было немножко приятно и немного стыдно. Ведь они так неважно играли, и пьеса слабая, и вот все-таки им похлопали и слушали довольно хорошо, внимательно. Но кому они хлопали? Парижским коммунарам или актерам? Наконец, махнув рукой, она перестала думать, будь что будет, скоро последний акт и конец. Опустив голову, она шла на выход, когда на нее налетел в коридоре Маврикий Романович: - Истомина, не расходиться! Сразу после конца гримироваться на первый акт. Она удивленно посмотрела ему вслед и стала спускаться по лестнице. Обгоняя ее, через две ступеньки бежал вниз взволнованный Павлушин: - Имейте в виду, будем играть второй спектакль! Приказание военкомарма! - И не успела она спросить, в чем дело, он уже кричал: - Кто на пушке! На месте?.. На занавесе!.. Версальцы, ко мне! Начинался последний акт. Леля стала в кулисе, ожидая, пока дадут занавес. Вокруг нее что-то говорили, но она не слушала. Барабанщику было не до актерских разговоров. Только одно какое-то слово ее тревожило и пробивалось к сознанию сквозь общий шум и приглушенную болтовню. Занавес пошел, и зал затих. Это был хороший признак. Ей нужно было выходить не сразу, и она внимательно слушала реплики. И тут слово пробилось, против воли она его разобрала: "Невский". "Невский". Почему-то вдруг несколько раз повторялось это слово. Почему? С отчужденным удивлением она заметила в противоположной кулисе Илюшку Нисветаева. Растолкав версальских солдат, он пробился вперед и замахал рукой Леле. Считанные мгновения оставались до выхода. Она непонимающе строго смотрела на Илюшу и чуть не отвела глаза. Между ними лежала вся большая сцена с баррикадой, с играющими свои роли актерами. Нисветаев сделал из четырех пальцев решетку у себя перед глазами, потом показал пальцами, что она разлетелась в разные стороны, исчезла, и радостно засмеялся, сверкая зубами, и утвердительно закивал головой, становясь на цыпочки, отпихивая заслонявших его загримированных версальцев, чтоб увидеть ее лицо, насладиться ее радостью. Она, кажется, все поняла в эту минуту, даже его радость за нее, но не двинулась, не улыбнулась, не пропустила реплики. Что-то огромное происходило в ней; может быть, вся жизнь менялась, но об этом нельзя было сейчас думать, даже понимать до конца, сейчас было другое, самое важное: выйти на сцену и вскрикнуть: "Отец, ты здесь? Я пришел, чтобы умереть рядом с тобой!.." Пруссаки уже привели в исполнение свой сговор с версальцами. Парижская коммуна погибала. На баррикаде один за другим с предсмертными героическими возгласами падали мертвыми ее последние защитники. Версальцы уже дважды с криком врывались из-за кулис с винтовками наперевес. Бухала с громом и искрами на баррикаде пушка, и версальцы беспорядочно отступали и падали, стараясь не ронять винтовок, выданных из комендатуры. На крыше, около окон, стонали от нетерпения оставшиеся позади других, кому только краешком глаза удавалось заглянуть на сцену. - Да говори, чего там делается! - молили они передних, которым все было видно, как с горы. - Говори, не то за ноги прочь оттащим! - Ну, усмиряют, мать их, поняли? - Кого усмиряют-то? - Кого-кого! Наших. Ну, коммунаров! - А усмиряет кто? - Ну, ихняя белая гвардия, собаки, кто ж еще! Минуту стоит тишина, и вдруг, уже без понуканий, чей-то голос тревожно и горестно восклицает: - Ей-богу, возьмут баррикаду! Его сурово одергивают: - Брось паниковать! Бой! Чего ты под руку гавкаешь! Слышно безнадежное кряхтенье: - Нет, все!.. Всех перебили, гады. Один пацанчик в живых! Во! Поперли всей оравой, обрадовались! Хорошо им, сволочам, с маленьким воевать! Тяжелое дыхание навалившихся друг на друга в тесноте людей. Упавшим голосом кто-то хрипло бормочет: - Знамя срубили. Все. И глядеть-то неохота. Со сцены понесся рокот барабана. Его слышно было даже на крыше. - Это знаете кто? Тот пацанчик в барабаны ударил. Не сдается, дьяволенок, значит... А может, это он на выручку зовет?.. Да кому тут выручать? Ага! Вот слыхали? Это он-таки из пушки напоследок дернул, белогвардейцев навалил кучу!.. А сам теперь тоже упал. Мертвый. Конечно, где ж одному-то? В это время на сцене Леля медленно приподнялась на локте, встала на одно колено. Кровавое пятно алело у нее на виске. Она осторожно приподняла голову убитого отца и прикрыла ему лицо изорванным красным знаменем. Она никогда в жизни не переживала ничего подобного. В зале стояла живая, чуткая, беззвучная, пульсирующая тишина. Она чувствовала, что ей не нужно сейчас торопиться. Это было похоже на счастье, такое сильное, что выдержать его долго она сама бы не могла. Она помедлила секунду, две, три, пять, точно искушая судьбу, желая почувствовать границу власти над людьми. Спектакль кончился, все это понимали и не ждали больше ничего. И вдруг - теперь уже совсем не Леля - мальчик у изорванного знамени над телом убитого отца, на мертвой баррикаде, выпрямился и закинул голову. Тугой и сильный звук, как будто рванули громадную струну, взлетел над залом. Голос торжествующе и страстно-торопливо запел слова: "Клянусь быть честным, доблестным и ярым, всю жизнь к насильникам питать вражду!.." Это было так неожиданно, даже странно, точно было уже вне спектакля. Зал беззвучно колыхнулся от удивления и замер. Голос летел и нетерпеливо рвался, выливаясь ликующим звоном металла: "Отец мой был солдатом-коммунаром в великом девятнадцатом году!.." Испуганными глазами не отрываясь от Лели, Семечкин с ожесточением рвал мехи баяна, и со второго такта к нему неожиданно присоединилась скрипка, выпевая бессмертную мелодию "Марсельезы". После третьего куплета Леля в последний раз во всю силу допела припев: "Отец мой был солдатом-коммунаром в великом девятнадцатом году!" - и, с наслаждением вложив все дыхание в заключительную ноту, не шевелясь ждала занавеса, боясь посмотреть и проснуться. Наконец она почувствовала на лице пахнувший теплой пылью ветерок от нагретых лампочек рампы. Занавес сомкнулся. Леля приоткрыла глаза. Публики, зала не было. Только разгромленная баррикада, и статисты, отряхивая пыль с колен, вставали, подбирая ружья. Кастровский откинул с лица знамя, опершись о пушку, встал и протянул руку Леле. Она вскочила сама. Он что-то ей кричал, но она почему-то не слышала слов и только тут поняла, что вокруг стоит грохот, топот и крик, из-за которого невозможно ничего расслышать. Казалось, весь зрительный зал рушится, такой несся оттуда рев и аплодисменты. Актеры, статисты, рабочие сцены, стоя за занавесом с растерянными и счастливыми лицами, слушали, переглядываясь. Долгие минуты грохот перекатывался сверху донизу и вдруг почти разом оборвался. В тишине заговорил спокойный, повелительный голос Хромова. Он сурово напомнил о тяжелом международном положении. О братьях в порабощенных странах, которые жадно следят за каждым нашим шагом - успехом и неудачей. О неизбежности нашей победы. О том, что те, кто себя опозорил, еще могут искупить свою вину в бою и завоевать славу и благодарность трудящихся всего мира. Речь была хорошая и короткая. Почти точно та самая, которую он произнес на прошлом неудачном митинге. Только в самом конце, неожиданно для самого себя, он выкрикнул о знамени Парижской коммуны, которое мы подхватили из рук последнего павшего на баррикаде коммунара и несем теперь к победе! Солдаты не узнавали эту речь, слышанную ими раньше. Им казалось, что с ними никогда еще так не говорили, что каждое слово отвечало тому, чего они ждали, хотели слышать сейчас. Слова, тонувшие в толкучке уличного митинга, казавшиеся им сухими, казенными, скользившими мимо сознания, теперь звали, волновали душу и наполняли жаждой действия. Они были бы готовы сию минуту по первому знаку пойти в штыковую атаку на белых, на версальцев, на невиданные французские танки, на что угодно. Но так как они находились всего-навсего в театральном здании, их жажда перейти к действию вылилась в другое. Едва военком успел кончить, как в разных местах нестройно, торопливо, не в лад запели "Интернационал". Весь зал с коротким шумом, стукнув прикладами, встал, как один человек, и голоса слились. Раздвинулся занавес, открывая сцену, где стояли и пели актеры в костюмах и рабочие. Рядом с Лелей низкий голос Кастровского с воодушевлением подхватывал каждый раз припев. Слов дальше первого куплета он не знал... Немного погодя Леля сидела у себя в уборной, стирая с лица грим, чувствуя счастливую опустошенность во всем теле. Все окружающее казалось ей каким-то смягченным, не вполне реальным, точно в легком тумане. На ней была белая мужская рубашка, собранная на шнурке у ворота, расстегнутый мундир со стоячим воротником и узкие брючки, заправленные в короткие сапоги. Лицо блестело от вазелина. Постучавшись, вошла Дагмарова, с улыбкой, которую надела на лицо только в ту минуту, когда взялась за ручку двери. Очень громко, чтобы было слышно всем в коридоре, фальшивым голосом пропела: - Поздравляю вас, милочка, с дебютом!.. Это, конечно, не... Но все-таки... От души! Ее вытеснил Павлушин. Он строго потребовал, чтоб Леля зафиксировала паузу перед началом песенки. "Все дело в этой паузе! Помните, я говорил!" И хотя он решительно ничего не говорил, но присущая ему способность, почти талант - примазываться ко всякому чужому успеху - была так убедительна, что Леля благодарно обещала "зафиксировать". Дагмаров прохаживался по коридору, красуясь в военном мундире, и самодовольно посмеивался... "Какой успех, а? Подумайте!" Кастровский в ответ с возмущением гудел густым басом: - Отойди ты от меня! Пошляк! Успех имеют водевильчики с труляляшками! Это совсем другое. Нечто неизмеримо большее. Я чувствую, но что - я не знаю. - Ну, фурор! Кастровский, с отвращением крякнув, отошел от него и постучал к Леле. Войдя, он оглядел ее, и пожал плечами, и развел в изумлении руками: - И откуда это?.. Удивительно! Знаете, когда я лежал на баррикаде, прикрытый знаменем, и слушал, я что-то понял. Что-то изумительное постиг... А что? Я совершенно не понимаю. Но постиг! Он торжественно наклонился к Леле. - Я в вазелине, - сказала она растроганно, но он взял ее голову в руки и поцеловал, вернее, запечатлел у нее на лбу поцелуй патриарха, жреца или короля Лира, полный, видимо, величайшего, хотя и не совсем определенного значения. Глубокое небо в горячих звездах синело над старой булыжной площадью. Леля остановилась на полдороге и оглянулась на здание театра, откуда только что вышла, и довольно долго смотрела на колонны, белевшие в темноте. Что это было? - думала она. - Случайный час счастья, которое никогда не повторится, или только первый день среди многих, все более счастливых, прекрасных дней? Что мне этот дом с колоннами? Отчего так сердце щемит, когда на него оглядываешься? Может быть, это мой родной дом? Один из родных домов моей будущей, необыкновенной жизни? Или случайный полустанок, куда забросила судьба?.. Мимо знакомых часовых она подошла к ступенькам штаба. У подъезда было людно и шумно, точно была не ночь, а разгар рабочего дня. Чей-то голос крикнул, задыхаясь, на бегу: "Двух конных связных к военкому, бегом!" - и двое солдат, дежуривших у оседланных коней, - звеня шпорами, побежали, обгоняя ее, по лестнице. Едва она вошла в коридор, Пономарев ее окликнул: - Машинистка, скорей же к военкому... Товарищ Невский давно требует! Прижимая к груди машинку, она вошла в кабинет военкома и, обойдя вокруг стола, из-за спины окружавших его людей увидела Невского. Бледный, с забинтованным горлом, он сидел с потухшей папироской в зубах и тихим, сипловатым голосом что-то говорил столпившимся вокруг него политрукам и командирам, одетым по-походному. Он показал рукой, чтоб она поставила машинку к нему поближе. Отодвинув тарелку, полную окурков, она поставила машинку прямо против того места, где сидел военком, села и стала ждать. Командиры из деликатности тоже старались говорить вполголоса и, только попрощавшись, затопали по коридору, переговариваясь здоровыми, громкими голосами. Невский сейчас же начал диктовать, и Леля торопливо работала, в то же время стараясь привыкнуть к мысли, что это действительно диктует Невский, тот самый, в смерть которого так и не поверили почему-то солдаты и, кажется, до конца не верила и она сама. И все время ей хотелось хоть немного заплакать от этой мысли, но она не смела. Наконец она машинально отстукала: "Командиру 59-го стрелкового товарищу Колзакову. С получением сего немедленно..." - Немедленно, - повторил Невский. - Написали?.. А военнослужащим реветь при исполнении служебных обязанностей не положено. Разве уж очень потребуется и никак не утерпеть. Чего это вы? - Сейчас... - сказала Леля, беспомощно хлюпая носом и шаря по карманам за носовым платком. - Ну что же? - нетерпеливо сказал военком, сунул руку в карман брюк, пошарил, хмыкнул и вынул руку обратно. - У меня, черт его знает, почему-то тоже нет. Что ж нам теперь делать? - Ничего. - Леля вытерла нос и глаза рукавом кофточки и шумно шмыгнула носом, втягивая в себя воздух. - Просто я радуюсь... Вот вы тут опять сидите и диктуете. - Сидеть-то я сижу, а мечтаю, как бы прилечь. Наверное, он мне, скотина, что-то нужное прострелил в организме, дышать трудно. - А вы ложитесь и диктуйте. - Я пробовал уже, совсем голос пропадает. - А вы знаете, что он хотел с ним сделать? Меловой? - Давайте пишите, - сказал Невский. - У него это быстро. Поэтому у нас весьма мудро и не дается одновременно человеку в руки власть следователя, обвинителя и судьи. Пишите... Не чувствуя усталости, не сознавая времени, всю ночь Леля писала, отдыхая в редкие минуты, когда военкома отвлекали запыленные до бровей ординарцы с пакетами. Машинка со стрекотом бежала, и в конце строчки звякал веселый звонок: "Еще одна кончилась, скорей дальше!.." К концу ночи штаб обезлюдел, наступило затишье, люди перестали бегать, ходили неторопливо. Вошел Нисветаев с двумя котелками и хлебом под мышкой. - Обед! - повелительно объявил он. - Второй батальон уже выступил, на марше... - Он вынул из кармана банку мясных консервов, вскрыл ее ножом и нарезал толстыми ломтями светлый, горячий, только что из пекарни хлеб. Потом притащил громадный чайник с заваренным чаем и стал разливать его в кружки. Леля ела и не могла остановиться. Мягкий хлеб таял во рту, когда она запивала его сладчайшим чаем. Соленое мясо они по очереди доставали из банки перочинным ножом и накладывали на хлеб. Она слегка опьянела от еды, выпила уже три стакана и все не могла удержаться, чтобы не взять еще кусочек разваливающегося на большие мягкие крошки пшеничного ломтя. Окно на посветлевшую городскую площадь было открыто, и теперь Илюша отдернул штору. Уже начали сонно чирикать под крышей проснувшиеся воробьи. Равномерный, дробный звук возник в одном из переулков, выходящих на площадь, и, казалось, стоял на месте, не приближаясь, только делаясь все явственней, сильней. - Вот они идут, - сказал Нисветаев. - Скоро покажутся. Все подошли к окну и стали ждать. Теперь уже явственно слышен был маршевый шаг приближающейся колонны. Светлело очень быстро, хотя предутренний туман еще висел над деревьями садов. На площадь вышла голова колонны с идущими впереди командиром и комиссаром, потом первые ряды. - Вот это идут! - с восхищением сказал Нисветаев. - Равнение как на параде. - Унтера все-таки! В утренней тишине неожиданно ударили барабаны сухим, рокочущим, будоражащим треском, и шаг колонны сразу перешел в один слитный удар ног о мостовую. И вдруг в такт барабанам пронзительно засвистели пикколо военные свистульки. Рокотали барабаны, а пикколо отчаянно высвистывали на нескольких нотах все повторяющуюся однообразную мелодию. - Они весь город подымут, - сказал военком. - А в общем пускай, так и надо. Колонна медленно вытягивалась на площадь под настырный пронзительный свист и нарастающее грохотание тяжелого удара сотен ног о мостовую. Эта молчаливая, неспешно уходящая колонна в рассветном сумраке и отчаянные крики пикколо били по нервам и будоражили душу. Вот они идут, волнуясь думала Леля, они уходят молча, и только свистульки кричат изо всех сил на прощанье: "Слышите! Мы уходим! Мы уходим!.. Может быть, мы не вернемся, но мы идем в серой мгле, все в ногу, молча и только в последний раз высвистываем среди спящего города: "Мы уходим! Уходим!.. Уходим!" - и звуки выплясывают на площади, взлетают к крышам и снова с торжеством начинают сначала, точно для того, чтобы их запомнили навсегда, навсегда, навсегда!.. Только когда колонна прошла и пикколо заглохли где-то вдалеке, Невский заговорил своим сипловатым, надорванным голосом: - Знаете, о чем я думал, когда они шли? Жили на свете Толстые, Леонардо да Винчи, Чайковские, Шекспиры и Гоголи. Написаны целые версты великолепных книг, а они вот ушли, и многие, многие так ничего этого и не узнают. Мало они увидят в жизни радости, а ведь идут-то они именно за то, чтобы люди наконец стали жить достойно людей. Чтобы люди вступили бы наконец во владение наследством всего человечества. Всего... от афинского Акрополя и древних русских кремлей. От полотен великих мастеров и древних олимпиад, которые мы еще возродим, как самим грекам не снилось... - А Чехов? - робко высказала Леля свою затаенную мысль. - Почему Чехов?.. А, ну и Чехов, конечно... Конечно, нам сейчас не до фресок и не до фонтанов! Нам пока что приходится расчищать площадку и класть глыбы фундамента. А от него требуется, чтоб он был, знаете, попрочней, и только... И все равно мысль эта меня бесит как сатану. Был Пушкин, а миллионы людей живут долгую жизнь и умирают, как будто бы его и не было. Да за одно это надо бы было сделать революцию. - Я только два стиха Пушкина знаю. Хорошие! - печально сознался Нисветаев. - А он, наверное, много еще написал. Верно? Невский вдруг, обернувшись к Леле, засмеялся: - А что вы за Чехова волнуетесь? Ведь у вас в моде эти, скоморохи! Разве они вам не по душе? - Я отсталая, - сказала Леля. - Не по душе. - Сочувствую. Идите-ка теперь спать, вон воробьи как разорались. - До свиданья, - сказала Леля, колеблясь, и вдруг решилась: - А это вы помните? Можно?.. "Музыка играет так весело, бодро, и так хочется жить. О, боже мой! Пройдет время, и мы уйдем навеки, нас забудут, забудут наши лица, голоса, но страданья наши перейдут в радость для тех, кто будет жить после нас, счастье и мир настанут на земле, и помянут добрым словом и благословят тех, кто живет теперь". Глядя на нее с удивлением, Невский слушал, улыбаясь чуть заметной улыбкой. - Хорошо, - сказал он, когда Леля замолчала. - Я тоже, черт меня дери, наверное, отсталый. Даже не могу себе представить, как это Россия без него. Обязательно должен быть Чехов. - Вот только насчет благословения я бы откинул, - сурово заметил Нисветаев. - А я бы нет, - сказал Невский. - Пускай благословляют, было бы за что. Только это еще нам надо заработать... А вообще-то мы еще с вами сами постараемся поглядеть, какое оно бывает, небо в алмазах! На площади светило солнце, было светло как днем, только безлюдно, и много воробьев и голубей свободно прогуливалось по земле. Далеко где-то тарахтела первая телега, когда Леля, с трудом волоча ноги, шла через площадь в свою комнатушку под крышей дома с колоннами... Через две недели, когда труппа уже собиралась уезжать в другой город, раненый артиллерист, вернувшийся с фронта, принес ей письмо от Колзакова. Там были такие слова: "Поверь, для нас взойдет она, луна пленительного счастья", но ей они не показались смешными, она знала, что он хотел сказать. После подписи была приписка, где было сказано: "Два батальона нашего полка на прошлой неделе провели исключительно красивую контратаку, в третий раз отбивали переправу и отбили. Особенно хорошо шел второй батальон, между прочим с криком: "Даешь баррикаду!", а также: "Да здравствует Коммуна!" Адреса в письме не было. Она ответила наобум. После этого были другие письма. С неточными адресами. Опоздавшие, затерянные. Написанные и неотосланные. Облитые слезами и ненаписанные, наконец... Они не увиделись много лет. ...Теперь по утрам, когда она опять спускалась в сад, голенький мальчик с дельфином в охапке уже не выглядел таким несчастным. Солнце его пригрело, и вокруг фонтана из земли пробились тоненькие травинки с острыми кончиками. Солдаты зенитных батарей, расположенных на том берегу в парке, бледные после тяжелой зимы, в закопченных, прожженных шинелях и ватниках, переправлялись через реку на неуклюжем понтонном плоту и, работая веслами, смеялись, пьянея от солнца. Причалив к берегу, они проходили по садовой дорожке мимо дома и часто видели, всегда на том же месте, женщину в плетеном кресле, закутанную в одеяло, и скоро начали с ней здороваться, как знакомые. Встречаясь с Кастровским, они иногда задерживались ненадолго и перекуривали. О чем они разговаривали, Елена Федоровна не знала, но однажды увидела, как солдаты принесли на плечах обрезок бревна, добытого из разрушенного бомбой дома, и начали его пилить. На звук пилы Кастровский, спеша и спотыкаясь, выскочил из дому и все время, пока солдаты работали, суетился вокруг, восхищался и что-то с воодушевлением им рассказывал. В следующий раз, проходя мимо Елены Федоровны, солдаты поздоровались с ней не так, как раньше: лениво и вразброд, а все дружно, разом. - Я прекрасно вижу: вы все разболтали этим солдатам! - с ожесточением говорила Елена Федоровна. - Невыносимая привычка лезть с откровенностями к посторонним людям. - Я еще никогда никому не навязывался! - оскорбленно восклицал Кастровский, трагически прижимая к груди мелко наколотые полешки. - Но если люди сами прочитали в газете! Если люди спрашивают меня! Спра-ши-ивают!.. Я должен был солгать? - А вы и обрадовались, что вас спросили. Пустились расписывать! Еще и с жестикуляцией? Ну вас совсем!.. Они поссорились, как ссорились часто и подолгу не разговаривали, но когда Кастровский уходил в город - хлопотать места на самолете, а она оставалась надолго одна и наступали сумерки, - от реки начинало веять холодом, и доносились через равные промежутки отдаленные разрывы артиллерийских снарядов, и надо было одной плестись в старый, заброшенный дом, где всю зиму умирали люди, - тогда тоска пустынного одиночества становилась едва выносимой. Каждый раз Кастровский возвращался полный уверенности и надежд, падая с ног от усталости. Стонал и охал, расписывая, как измучился и каких опасностей чудом избежал, и, хотя был действительно измучен и подвергался опасностям, умел все так приукрасить и преувеличить, что все начинало казаться выдумкой. Как многие робкие и неумелые и, главное, неудачливые люди, он развил в себе дар: убеждать самого себя задним числом, что все произошло не так, как было на самом деле, а как ему мечталось. После своих походов в город он вдруг во всех подробностях припоминал, как находчивыми ответами заставлял краснеть бездушных начальников, бесстрашно припирал их к стенке и конфузил смелыми и остроумными доводами. Среди всех этих фантазий был один реальный образ - Смирнов. О нем Кастровский всегда говорил с уважением, почти с восхищением, каждый раз находя в нем все новые великолепные человеческие черты: доступность, доброту, решительность, железное умение держать слово! Однажды она особенно долго ждала его в сумерках, грея холодные руки у слабого огонька печурки, ни о чем не думая, только чувствуя себя одинокой посреди необозримой пустыни и прислушиваясь, прислушиваясь, не раздадутся ли наконец его шаги. И вот она услышала, как он, медленно и тяжело топая от усталости, поднялся по ступенькам террасы. Прошел по коридору. С тревогой она слушала, как он долго стоял у самой двери, прежде чем войти, - собирался с силами. Наконец вошел. Углы его большого рта неуверенно подрагивали в наигранной улыбке и устало опускались... - Все идет отлично... Отлично!.. Не понимаю, чего это вы вдруг встревожились, дорогая... Ха... Ваша вечная мнительность!.. Почти свалившись в кресло, он протянул руки к огню и начал их потирать, слабо покрякивая от удовольствия, с полузакрытыми глазами, не замечая, что печурка стоит совсем в стороне. Елена Федоровна смотрела на него с жалостью: он, видно, так измучился и устал, что даже не мог, как обычно, красочно описывать свои мучения и подвиги. - Ну, как сегодня наш симпатичный Смирнов? Кастровский помолчал, собираясь с силами, кашлянул и сказал: - Да, Смирнов - это человек с большой буквы... Это умница!.. Это чистая душа, подобная... - Он все такой же хороший? - Да, такой же... Я не ошибся в нем. Ни на минуту. Нет. - И он опять передавал мне привет? Это верно? Или на этот раз позабыл? Скажите правду, я на него не обижусь, это так легко - позабыть такую мелочь. Только правду. Вы ведь не выдумывали его приветы? - Никогда. - Почему-то я вам верю. А сегодня? - Вы подумайте, дорогая... - сказал он, низко опуская голову, - этот умница, этот человек... и вот его больше нет. Они долго молчали. - Бедный Смирнов, - сказала Истомина. - Бедный, хороший Смирнов. Почему-то в Смирнова я верила. Я даже как-то привязалась к нему. Он умер? - С телефонной трубкой в руках. У себя в кабинете... Просто остановилось сердце, и баста... - Сегодня? - Ах, еще в прошлый вторник я это узнал! Мне не хотелось вас тревожить... Со вторника на его место воссел некий Седельников. Этот не из тех, что умирают от истощения. Он оформил первым самого себя и улетел, все бросив. Даже документы неизвестно где искать. - Что же теперь будет? Что теперь с нами будет? - О-о, ничего страшного... Надо начинать все сначала, вот и все. Все сначала. И он еще пытается бодриться, этот нелепый, легкомысленный старик. "Все сначала" - это значит "никогда". Вот что это значит. - Никогда! - Что вы сказали! Что - никогда? - Никогда я отсюда не выберусь, никуда не улечу, и не смейте больше никуда ходить и никого просить, я знаю, я умру в этом проклятом доме, я никогда отсюда не выйду!.. Она сжимает руками голову, раскачиваясь из стороны в сторону, и громко, на весь дом, плачет, все сильнее, по-детски горестно вскрикивая, ожесточенно отталкивая Кастровского, когда он топчется вокруг нее в беспомощной тревоге, пытаясь взять за руку. - Уйдите... Оставьте... - долго, бессвязно и безутешно повторяет она кому-то, вкладывая в эти слова всю усталость, отчаяние и горечь. Совсем выбившись из сил, она лежит ничком на постели, потихоньку всхлипывая. Печурка чуть слышно потрескивает, и скоро начинает булькать в кастрюльке суп. Синие огоньки перебегают по маленьким обугленным поленцам в полутемной комнатке. Все это создает какое-то жалкое подобие домашнего уюта.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|