Косте было двадцать, – у него с матерью сложились не то чтобы неприязненные, но отчужденные отношения, и они ухитрялись, живя под одной крышей, неделями не встречаться, разве что мимоходом на кухне…
Все так, но Елена, хрупкая и восхищенная, определенно в матери Гобоисту не годилась. И сам Гобоист к ней испытывал помимо прочего -своего рода отцовские чувства. Особенно беззащитна и доверчива она бывала, когда хоть чуть пьянела, и Гобоисту приходилось следить, чтобы она не перебрала, отодвигая от нее бутылку. Но поскольку он сам много пил, то подчас забывал свой коньяк с вечера на столе в столовой, и Елена, спустившись рано утром, когда еще едва светало, вниз, так и не возвращалась. Он ждал ее в остывающей постели, за занавеской на стеклах – морозный узор, не выдерживал, вылезал из-под одеяла, в тапочках и пижаме шел за ней, чувствуя, как холоден пол, и обнаруживал Елену свернувшейся в гостиной на диване, почти голую, дрожащую, в беспамятстве. И его бутылка оказывалась до дна допита, а ей при ее миниатюрности, он давно заметил, категорически нельзя было пить крепких напитков… Не говоря уж о том, что сам он не позволял себе даже рюмки до часа дня – разве что каплю коньяка в утренний кофе, – а она бывала подчас пьяна уже на рассвете. Дело осложнялось еще и тем, что она пила лошадиные дозы снотворного, утверждая, что иначе не может уснуть…
И вот однажды, когда он заявился к Елене в гости, стал на кухне вынимать из пакета гостинцы, среди которых было и красное вино для Елены, и коньяк для него самого, а потом постучал в дверь дочери, держа коробку с печеньем наперевес, – Елена вышла гулять со своей псой, – Сашута встала на пороге, оглядела разложенное на кухне угощение и зло, и как-то отчаянно сказала:
– Вы что, не видите, что мама очень больна!
Конечно, он Елене этот разговор – точнее, эту реплику ее дочери – не пересказывал. Но Елена то ли сама подметила какую-то жалобную тревогу в глазах любовника, то ли у нее был разговор с дочерью, -дочь и с ней бывала груба, что не на шутку, до бледности и кусания губ, расстраивало мать, – но только в какой-то вечер она неожиданно расплакалась у него на груди, повторяя она меня не любит, не любит… Гобоист перепугался, он никогда не видел ее слез.
4
В то воскресенье, в двадцатых числах декабря, кажется, он ночевал в городе: теперь он оставался иногда, если на следующее утро у него были дела, – зимой утомительно ездить туда-сюда по покрытой мокрой наледью трассе. Да и Анны по большей части не бывало дома. Она после годового простоя, связанного с крахом ХиДа, во время коего деньги на хозяйство и содержание машины ей давал муж, вспомнила каких-то давних знакомых и через них нанялась на вполне пристойно оплачиваемую работу – менеджером по рекламе. Фирма называлась не менее поэтично, чем у Хельги, и тоже по-птичьи – "Альбатрос": контора была совместной, открытой, думается, в Москве нашими бывшими соотечественниками, и специализировалась на спекуляции вышедшей в тираж на Западе бытовой техникой. В квартире – не прошло месяца с начала работы Анны на новом месте службы – поменялся пылесос, появилась сушилка для посуды, но главное – у Анны вдруг объявились в обилии какие-то новые подруги, все сплошь дамы небедные, завелись массаж, сауна, ванны под ультрафиолетом, косметички, к тому же раз месяца в три Анна теперь отправлялась деньков на восемь на моря и острова. А если уж она была на родине, то появлялась дома не раньше десяти и тут же оправлялась в спальню.
А утром уходила, когда муж еще дрых в своей берлоге.
По негласному договору, Елена по выходным никогда не звонила. Но тут часов в одиннадцать утра в воскресенье раздался звонок. Как назло как раз накануне Анна прибыла со своих Сейшел или Канар. Она и взяла трубку.
– Тебя. Что, новенькую завел?.. И тоже, судя по голосу, не первой свежести. Ты некрофил?
Он подошел к телефону. Женский голос был незнаком и ему.
– Кто это говорит?
– Я соседка Елены. Она очень просит вас срочно приехать!
– С ней все в порядке? – спросил он, похолодев.
После паузы голос сказал неопределенно:
– Не совсем…
– Это куда это ты собрался в воскресение поутру? – прошипела Анна -ей явно нравилось, что есть подходящий повод для вполне скла2дного компактного скандала: она же была лишена этого удовольствия больше десяти дней.
– Срочно надо… Владик… администратор, – неразборчиво что-то придумывал на ходу Гобоист, удивляясь самому себе – зачем он старается лгать – и пытаясь обогнуть Анну, стоявшую в дверях.
– Сначала врать научись!
Он оттолкнул ее и выскочил на площадку. Она орала ему вслед с ненавистью:
– Думаешь, у тебя все есть – жена, любовница, дача, квартира в центре?!. Думаешь, умеешь устроиться?.. Смотри, пробросаешься!
Кажется, она мне завидует, мелькнуло у него в голове, и он сам немало изумился своей догадке. Взвинченный, с дрожащими руками, поймал такси и через двадцать минут – воскресение, пробок не было -был у дома Елены.
Ему открыла дочь. Молча пропустила в квартиру. Не снимая дубленку, он шагнул в комнату. Елена лежала в постели с закрытыми глазами, цветом лица сливаясь с подушкой. В сгиб левой обнаженной до плеча руки была вколота капельница. У изголовья сидела медсестра и читала маленькую книжку формата покетбук, наверное – дамский роман.
– Что случилось? – спросил Гобоист у дочери, которая остановилась в проеме двери.
– Запой, – пожала та плечами и удалилась.
– Ты здесь? – тихо произнесла Елена, не открывая глаз.
– Я здесь, здесь, – говорил он, торопясь и неловко снимая шубу.
Тут лицо Елены сморщилось и из глаз потекли слезы.
– Что такое, что такое? – лепетал Гобоист, наклоняясь.
– Не надо, – сказала медсестра, не отрываясь от книги. – Сядьте там.
– Да что же случилось?! – вскрикнул он, но отодвинулся от постели.
– Алкогольная интоксикация плюс повышенная доза снотворного.
– Костя, милый, не отдавай меня им! – вскрикнула Елена. – Они хотят меня забрать, они хотят меня запрятать…
Она было попыталась привстать на подушке и потянуться к нему, но сестра ловким движением вернула ее маленькое тело на место. Посмотрела на часы и привычным жестом выдернула катетер, приложив на ранку ватку и укрепив вату пластырем.
– Держите так, правая рука согнута! – велела она Елене.
Та послушно стала держать руку, не спуская отчаянных глаз с Гобоиста. И он, глядя то на худую и бледную эту, будто надломленную руку, то в ее лицо без кровинки, испытывал невероятную нежность и пугающее чувство жалости: вряд ли в своей жизни он когда-нибудь кому-либо так сострадал – разве что самому себе в детстве. И его сердце – в прямом, физиологическом смысле – потяжелело, в левой стороне груди пробежала, как искра, быстрая боль, стало не хватать воздуха, и на мгновение сильно закружилась голова. Он даже покачнулся…
Через четверть часа приехала "скорая помощь". Елену на носилках -она лежала смирно, не открывая глаз, скорее всего очень ослабла, а может быть, была без сознания – перенесли в машину. Гобоиста туда, естественно, не посадили. Но врач сказал:
– Можете позвонить в приемный покой Склифа. Завтра утром…
Утром в понедельник он поехал в больницу сам. К нему спустился усталый молодой человек в белом халате.
– Мы сделали ей переливание крови. Физиологический раствор.
Опасности нет.
– Была опасность? – тревожно спросил Гобоист.
Врач посмотрел на него, как на дефективного.
– Она была в коме.
– А когда… когда она будет дома?
Врач пожал плечами.
– Ее уже перевели в другую больницу. – И на вопрос в какую сказал раздраженно: – Не знаю, не мой профиль. Спросите у ее родных.
Он наметанным глазом видел, что Костя – не родной. Да ведь и карточку читал…
Гобоист позвонил дочери Елены. Та оказалась дома – готовилась к сессии.
– Даже меня туда не пускают, – равнодушно отвечала Сашута на его расспросы. -Разрешают только передачи раз в неделю… Нет, ничего не надо… И звонить оттуда тоже нельзя.
И повесила трубку, не попрощавшись.
– А ведь это она, стерва, туда заложила мать! – вдруг сообразил Гобоист. И догадался, содрогнувшись, – куда.
Глава седьмая
1
Тем временем в Коттедже, как и по всей стране, – да что там, во всем христианском мире, живущем не по варварскому, но григорианскому календарю, – дело шло к Рождеству. Снег то заваливал Коттедж по колено, то таял, потом вода замерзала; приходилось то расчищать сугробы, то скалывать лед со ступенек крыльца. Космонавт давно перестал копать, против климата даже он не знал приема, и в погожие дни можно было видеть, как он в вязаной шапке, в перчатках и свитере сидит на своем балконе и читает книгу. Милиционер Птицын бросил таскать камни; старуха перестала возиться в своем огороде, и жизнь Коттеджа замерла, затаилась, ушла внутрь всех четырех более или менее уютных отсеков: даже армянских шашлыков теперь никто не творил.
Стало тихо.
Впрочем, случился один предновогодний скандал – точнее так, скандальчик: у супругов Птицыных из ящика комода пропала тысяча рублей. Птицына приходила к Анне, когда та появлялась в Коттедже -
Анна, к слову, как почувствовала, что Елена исчезла, решила, что роман у ее муженька кончился, – и в преддверии новогодних бдений как-то помягчела: быть может, увидела скучноватую одинокую изнанку яркой и солнечной жизни свободной женщины сорока с лишним лет на иномарке, которой подчас некуда надеть свои многие бриллианты и не с кем встретить главный в году домашний праздник: все с мужьями, с женихами, с женами, – разве что с подругой-бобылкой Ларисой, знакомой еще по Госплану. Но и к той после полуночи придет давний приятель – жена у него почти парализованная, чокнется с ней, поправит подушку, подоткнет одеяло, подарит шоколодного Деда Мороза – и к Лариске. Не с родителями же встречать…
Птицына по части сыска и следствия, конечно же, могла заткнуть своего милиционера глубоко за пояс. Она обсуждала с Анной – кто мог позариться на деньги, отложенные на Новый год. Прежде всего предстояло вспомнить, кто бывал в доме за те три дня, что протекли между закладкой заначки под белье мадам Птицыной и обнаружением пропажи. Заходила по-соседски агроном Валька, пили кофе на кухне, по чуть-чуть кагора, так, по стаканчику; но Валька наверх не поднималась, это точно. Была в выходные Танька со своим бойфрендом, как она его называла, – кургузым, на голову ее ниже, пареньком пэтэушной наружности и с походкой сантехника, у которого слишком много вызовов. Танька с ним не жила, еще девочка, была отчего-то уверена мамаша, просто помогала однокласснику избавиться от наркотической зависимости – тот теперь курил травку, а до двенадцати нюхал клей. Наконец, в спальне всякую ночь спал милиционер Птицын – и это все постояльцы. Птицын на строгий вопрос жены отвечал: ты, мать, чего, чего ты, Хель, совсем… И ему можно было верить: он никогда без спроса не брал из дома денег, правда и своих не давал, оставлял на кармане. К тому же, какой ему резон – пить на Новый год на эти деньги ему же и предстояло. Оставался
Танькин френд бой, как выражалась Птицына, – впрочем, он ночевал внизу, а Танька наверху, в своей комнате, но он к ней заходил и утром, и днем, о чем-то шептались. "Но как он догадался, где я спрятала? – недоумевала Птицына. – Он же совсем тупой. Как… как шляпка от гвоздя…"
Ну да, не сразу сообразила Анна – очень уж неожиданным было сравнение, – сам-то гвоздь острый, а шляпка действительно тупая. И сказала:
– А не могла Татьяна взять?
– Да что ты! – ошарашенно посмотрела Птицына. – Или ты думаешь…
И, поскольку Анна была матерью взрослой дочери, она ответила уверенно:
– Ну, во-первых, она, конечно же, с ним подживает. И скорее всего для него-то и взяла – на анашу. – И проявила неожиданную осведомленность: – Сейчас один косяк знаешь сколько стоит!.. Да и вряд ли он только травкой балуется… Его, дубину, никакая травка не возьмет.
– А чем еще-то? – спросила Птицына не без страха.
– Ну, чем? Героином колется, должно быть. Герычем, как они говорят.
– А может этим – экстазным?
– Экстази – это так, для дискотеки, баловство для девочек…
– Но шприцы-то заразные. На них СПИД, – с ужасом прошептала Птицына.
– Ну они нынче ученые, используют одноразовые.
Птицына смотрела на Анну, но не видела, считала в уме.
– Знаешь, а ведь она просила у меня. Недавно. Чтоб с девчонками в кафе… Я не дала, конечно, не2чего… Ах, она у меня! – рванулась было Птицына. Но осела. – Я ей покажу экстазы, нет, эта замуляка у нас не проскочит, это у нас не прокатит, – прошептала.
В результате этого разговора родился семейный вердикт: никаких френдов и боев, никаких новых годов у подружки, в первых же числах января – к гинекологу, потом к репетитору, нет – к двум, она же в математике ни бум-бум, будет поступать в Академию экономики к
Шохину: как все…
2
Ближе к празднику Коттедж стал оживать.
Под самый Новый год, днем тридцатого, опять разразилась оттепель, и вся округа набрякла и потекла. Гобоист поздно проснулся и вышел на балкон – воздух был тепл и сыр, пахло оттаивающими смолистыми стволами сосен. Внизу он обнаружил смутно знакомую фигуру. Невысокий рыжеватый человек – был он без шапки, в одном свитере – все заглядывал в его подвал, куда вели крутые ступеньки сбоку крыльца. И Гобоист вспомнил: это же Гамлет, друг Артуровой сестры, а может, уже и муж, был на юбилее Каренчика. Он поздоровался.
– Иди сюда, что дома сидишь! – вместо приветствия крикнул Гамлет.
Быть может, у них в армянском языке вообще нет вы. Или вы – это когда других несколько. Гобоист спустился к нему, Гамлет протянул руку.
– Как сам? – И без паузы. – Я вот смотрю твой подвал, – сказал Гамлет. – Хороший подвал. Метров шестьдесят?
– Ровно шестьдесят, – подтвердил Гобоист.
– Ну вот примерно тебе сколько за твою трубу платят? Ну штуки две в месяц, не больше?
– Не больше, – опять согласился Гобоист, удивляясь и развлекаясь.
Этот нелепый разговор отвлекал его от внутренней дрожи и тревоги, в которой он находился все последние дни, с которой и в это утро проснулся. Он разглядывал своего доброхота, у того был полон рот золотых коронок и какой-то ускользающий взгляд. Сидел, решил Гобоист, как пить дать сидел, – вид у Гамлета был определенно лагерный.
Гамлет, в отличие от других родственников Артура, говорил почти без акцента.
– Я думаю, здесь хорошо нутрий держать.
– Это кто такие?
– Крысы, водяные крысы. На шубу нужно десятка два. Держать их просто: клетки от пола до потолка. Температура самая умеренная, света много не надо. Жрут мало, хорошо плодятся. Здесь поместится…
– И он быстро забормотал, шевеля губами, бормоча что-то вроде шестьдесят на пятьдесят, проход метр двадцать… – Высота какая?
– Какая высота? – изумился Гобоист.
– Потолка. В рост выходит?
– В мой – выходит. И еще остается.
– Два пятьдесят положим… – И опять зашевелил губами. – Ну вот, приплод раз в три месяца, это – триста с небольшим шкурок, сто шуб… Вы с Анной будете иметь, если сырыми сдавать, штук пятнадцать баксов в квартал с одного подвала… Да, немного, это не канает, -тут же вроде и несколько расстроился Гамлет и стал смотреть вдаль.
Тут из двери Артура показалась Анжела. Стреляя глазами из-под утяжеленных тушью ресниц, шевеля примерным низким армянским задом, она несла на подносе две высоких винных рюмки, полных до краев водки, сыр, зелень и лаваш.
– Мужчины, закусите, а потом милости просим к столу. – И уплыла.
– Нет, здесь навар не тот, – сказал Гамлет, держа рюмку. – Будем.
Он махнул, Гобоист сделал лишь глоток – по привычке.
– Перепелки лучше, – сказал Гамлет, жуя сыр. – На одних яйцах крутанешься, любой ресторан с руками берет. У меня книжка есть по разведению, я тебе привезу… – Он задумался. – Вот только они сырости не любят. А у тебя там сыро. Надо будет вентиляцию ставить… Нет, тоже не в масть…
И Гамлет опять как-то драматически задумался: на взгляд Гобоиста у него и лицо было не армянское, так – интернациональное, с глубокими волевыми складками у тонких губ.
– Лучше грибы, – сказал, наконец, Гамлет. – Шампиньоны или вешенки.
Надо посчитать. Ты думай пока. Увидимся еще. Я помогу все прикинуть на бумажке с карандашом.
Он отвернулся и, в задумчивости оглядывая местность, не спеша, как с инспекцией, стал удаляться. Быть может, он не мог сам пойти в дом: он был старше Артура, и младший должен был по армянскому этикету пригласить его за стол со всем уважением. Все так, но мужским чутьем Гобоист понял, как неловко Гамлету пребывать здесь в неясном качестве друга незамужней сестры и что жениться тот, разумеется, не собирается, хотя бы потому, что с прежней женой не разведен… Тут откуда-то из-за дома выскочил Арафат и бросился в сторону Гобоиста с рыком, будто прочел его мысли, зверски ударился широкой грудью о железную сетку. Псина за осень заматерела, погрузнела и оскотинилась – рычала даже на жену Артура Нину, скалилась на гостей, уважала только старуху – за корм. И признавала в Артуре хозяина.
Гобоист отпрянул от неожиданности. И поглядел собаке в глаза. Арафат скалился и рычал, пасть его уж пенилась: мы, значит, собаки, а вы на гобое, – прочел Костя в собачьих, налитых кровью глазах…
– Почему ты Арафат? И что б такое можно было сделать из твоей шкуры?
– спросил Гобоист. – Шапку, унты? А вот из моей, пожалуй, уже ничего…
И он пошел к себе в дом. Включил в гостиной телевизор, лег на диван и закрыл глаза.
3
Анна должна была приехать только завтра. Поздравить родителей – и приехать. Втайне Гобоист надеялся, что на праздники Елену выпустят из больницы. И тогда, тогда он уедет тут же, оставив Анне записку, подарок какой-нибудь… Но эта перспектива тоже вызывала у него дрожь: он представил себе скандал, который ему предстоит потом выдержать, – разводиться Анна, как становилось ясно, была отнюдь не намерена. Нет, только его мучить: ей доставляло какую-то глубокую радость видеть, как он страдальчески морщится, молчит, сутулится от ее брани; и, только доведя мужа до состояния, когда он краснел, наливался, топал ногами, орал заткнись и готов был броситься на жену с кулаками, она как ни в чем не бывало удалялась, бросая, походя, с удовлетворением: смотри, кондратий хватит, – и считая на данное утро или на данный вечер дело сделанным, а жизнь мужа как следует отравленной.
Гобоист вспоминал купринскую фразу: интеллигентный русский человек мог не сгибаться под пулями, ходить в атаки, иметь боевые ордена, но теряться от наглости швейцара… Гобоист пил валерьянку и клялся, что разведется с ней. Однако понимал, что просто так развода она ему не даст, и тогда предстоят суд, стыд… При всем том саму Анну, кажется, вполне устраивало такое положение дел – и свободна, и муж имеется, причем на него не приходится тратить ни времени, ни заботы…
Гобоист оторвался от дивана, выключил телевизор, поднялся в кабинет и застелил постель – он и в одиночестве спал или в гостевой комнате, или в кабинете, только не в спальне, напоминавшей ему Анну. В кабинете окна смотрели на восток, и, если утром было ясно, солнце окрашивало в пурпур бледновато-брусничные шторы. А в гостевой комнате были серо-голубые занавески, и, если дело шло к закату, они начинали алеть. Да-да, запах заката и по цвету должен быть таков -розовый с серо-голубым. И чуть жемчуга. Но подобрать на гобое что-нибудь для уходящего солнца он в голове сразу не смог…
Вдруг он вспомнил о бабочке. Пошел в угол, но нет, бабочки на трубе уже не было. Может быть, ее разбудила оттепель… Он взял трубку и, утишая сердцебиение, набрал номер. И тут же Сашута ответила:
– Нет, она не выйдет. Об этом и речи нет… Спасибо, тоже поздравлю… Да, я же сказала – передам… Вот, вспомнила, для вас здесь лежит-дожидается записка от мамы… Неделю назад передала…
– Что ж ты не сказала раньше?
– Но вы же не звонили. Приезжайте, если хотите, заберите. Но только до пяти, не позже, мне в аэропорт.
– И куда ж ты? – спросил Гобоист механически.
– Да вы все равно не знаете, – сказала она с наглым юношеским простодушием. – В Шамони, это в Альпах. – И, не удержавшись, чтоб не похвастаться, добавила горделиво: – Мне папа дал денег…
Шамони, Шамони, вспоминал Гобоист, положив трубку. И, вспомнив, горько ухмыльнулся: ну да, это там, где за хорошие навыки раздают опели цвета баклажан…
Он наскоро выпил кофе на кухне и пошел греть машину.
– Ты куда? – спросил Гамлет, который все слонялся по двору. -
Обедать не будешь?
– За подарками, – соврал Гобоист…
Он приехал на Сокол. В квартиру его не пригласили – там играла громкая музыка, и он почувствовал, как хорошо дочери хозяйничать в квартире одной: у нее есть добрый, богатый папа, она уже совсем взрослая и завтра будет во французских Альпах… Ему выдали конверт на пороге. Конверт был надписан школьным почерком дочери:
Константину. В машине он вскрыл его, страшно волнуясь, достал листок, исписанный с двух сторон. Он никогда не видел почерка Елены – это был быстрый и сбивчивый почерк, такой мог принадлежать волевой женщине, очень торопившейся, когда она писала это письмо.
"Ты один у меня, – писала Елена, – один. Я так измучилась разлукой и все время думаю о нас. У нас ведь был всего один месяц – месяц медового золота, золотого меда. Наверное, это теперешнее наказание послал мне Бог за то, что я разрушила твою семью…" Женщины тщеславны, мелькнуло у Гобоиста. "Я думаю о тебе, милый, и не замечаю ни своих чудовищных соседок по несчастью, ни решеток на окнах…" И здесь Гобоист почувствовал опять, как давеча, острый удар по сердцу. Он прикрыл глаза и откинулся на сидении. Потом читал дальше: "Быть может, меня выпустят на Новый год, я молю, молю своего врача об этом каждый день, но он уклоняется от разговора и не дает никаких обещаний… Мне лучше, я чувствую себя хорошо и надеюсь, надеюсь тебя обнять… На всякий случай – с Новым годом, будь удачлив, мой милый, будь здоров. И хоть немножечко счастлив. Хотя -ты помнишь, конечно, "мы брать преград не обещали, мы будем гибнуть…"
Как жаль, что мы с возрастом разучаемся плакать, думал Гобоист, когда ехал назад, плохо разбирая дорогу перед собой. Он видел Елену, свою Елену, во всем казенном, со стаканом жидкого чая, у окна палаты, забранного решеткой.
Он вдруг сообразил, что надо бы завернуть в церковь, поставить свечку пред Богородицей, попросить у Заступницы сжалиться… Но поворот к монастырю был уже позади, и он только неуклюже перекрестился.
4
Вот здесь они с Еленой встречались много раз… Гобоист остановил машину на так знакомом ему повороте… Вон той тропкой они впотьмах пробирались к Коттеджу… Надо елку срубить, думал он невпопад. Опять достал письмо, покрутил в руках, подумал: надо бы спрятать… Засунул в портмоне… Тихо тронул, вглядываясь в совсем весеннего вида лес, будто силясь разглядеть там, среди сосен, ее фигурку… У нее была смешная, бордового цвета, дубленка. На голове – ничего… И только если уж бывало совсем холодно, она набрасывала платок, русский платок в алых цветах по бежевому фону… Гобоист поймал себя на том, что думает о Елене в прошедшем времени.
Он вошел в свой дом, но все было чужим. И он вдруг заметил то, чего не замечал раньше: как много вещей Анны и среди кухонного обихода, и в гостиной. Будто и здесь жена не давала ему укрыться, быть с собою и быть самим…
Он поднялся в кабинет – и здесь пусто. Как будто Елена только что уехала. Выпив, давясь, но не отрываясь, стакан коньяка, он опустился в кресло у стола – и слезы потекли наконец из глаз. Он долго сидел так и скорее почувствовал, чем увидел, что на дворе собираются ранние декабрьские сумерки… Надо что-то делать… надо было что-то сделать, думал он, ах, да, елка… займусь-ка, нельзя сидеть вот так…
В сапогах, в старом длиннополом черном кашемировом пальто, подпоясавшись, сунув за пояс маленький туристический топорик, он отправился. Пошел налево, мимо Птицыных – от них слышались звуки веселой гульбы, мимо отсека Космонавта – не хотел, чтобы армяне зазывали его к себе. Дверь была открыта, в прогале стояла румяная, как из бани, жена Космонавта Жанна в одном халате и в домашних тапочках с помпонами. И улыбалась Гобоисту.
– С наступающим вас, – пролепетала она кокетливо.
– И вас также. Мои поздравления Володе.
– К нам ребята завтра приезжают.
– Поздравляю.
И тут Жанна распахнула халат, под которым не было белья, а только розовое мясистое тело откормленной простонародной бабы. Гобоист инстинктивно отвернулся, Жанна рассмеялась:
– Нравится?
– Очень, – мрачно сказал Гобоист и пошел своей дорогой. То ли ему померещилось, думал он, то ли начинаются новогодние чудеса… Солоха, совершенная Солоха…
Он не нашел подходящей елки. Стояли или огромные темные, в смоле ели, или совсем маленькие и жидкие подростки. И тут Гобоист набрел на поваленную огромную ель – еще совсем зеленую, пахучую, только срубленную кем-то из поселковых: наверное, на будущие дрова. Он выбрал густую большую лапу и принялся рубить. Он не рассчитал: когда ветка отделилась от ствола, то оказалась двух метров с лишком и размахом метра в полтора, – он еле донес ее до своего крыльца… И тут милиционер Птицын окликнул его с балкона:
– С праздничком, музыкант. Иди-ка к нам, чокнемся – Новый год как-никак.
Что ж, решил Гобоист, все лучше, чем сидеть одному в пустом доме.
5
Компания была знакомая – та, что не давала ему покоя летом, собиравшаяся под его окном, – тренируйся, бабка: Валька-агроном, жена электрика Нинка, хозяева, конечно, и он сам, Гобоист.
– Во, хоть один мужик у нас появился! – кричала уже пьяная Птицына.
И скомандовала мужу: – Наливай!
Тут же сидела и длинноногая худая Танька, как будто прибитая. Ей, разумеется, не наливали, но и не отпускали из-за стола – мать, женщина склонная к максимализму, постановила, видно, не отпускать дочь ни на шаг от своей юбки.
– Чего-то мы не слышим музыки, – сказал хмельной милиционер, обращаясь к Гобоисту. – Твоей музыки… Или ты все больше по этой части репетируешь? – И он задорно хлопнул себя верхней стороной кисти правой руки слева по короткой красной шее.
И это была чистая прискорбная правда, Гобоист даже затуманился.
– Отстань ты от человека, – оборвала его Птицына, – дай выпить спокойно. Знаешь, – повернулась она к Гобоисту, – я ведь иск в суд подаю.
– Какой иск?
– А на землю, на Космонавта. Подпишешь?
Гобоист поморщился.
– Надо посмотреть… документы. – И, чтобы увести разговор на другое, обратился к Милиционеру: – Ты вот лучше скажи, я давно заинтригован, зачем ты все лето собирал по округе валуны? Целую пирамиду построил…
Милиционер перестал лыбиться и неуверенно взглянул на жену. Та пришла ему на помощь:
– Сад будем разбивать.
– Сад? – удивился Гобоист. – Какой сад?
– Сад камней, – сказал милиционер. – Японский.
– Дзенский, – сказала химик Птицына.
Гобоист поперхнулся квасом, которым за столом запивали водку.
– А вы… вы дзен-буддисты?
– Ну ты прямо сразу ярлыки навешивать, – сказал Милиционер. – Как коммуняка какой-нибудь.
– Интересуемся, – сказала Птицына неопределенно. – Наливай, чего сидишь! – пнула она мужа…
Гобоист был заинтригован. Значит, эти полуобразованные люди, к которым – права Анна – он всегда относился снисходительно и высокомерно, знают о существовании дзен. А ведь он сам когда-то давно прочел одну-единственную книжку о дзен – по-английски, скорее с целью занятий языком. Но кое-какие вещи заинтересовали его, кое-что он запомнил – на том уровне, чтобы поддержать общую беседу. И Гобоист сделал себе выговор: нельзя иронизировать над людьми. Считать их ниже себя. Они любят японский сад. Правда, любя камни, они не понимали, что самим тоже не нужно иронизировать над другими. Гобоист полагал, что ирония – грех и что людей, сцепив зубы, следует любить, хоть это ох как нелегко…
– Дзен – по-санскритски "дхиана", – напряг он ослабевшую с годами и несколько потраченную алкоголем память.
– Южная чань, – отозвался милиционер, закусывая маринованными опятами и куском пирога с мясом.
– Камни тоже ухода требуют, – сказала агроном.
– Мы с Женькой в Финляндии японский сад видели, – подхватила жена злектрика, – ну отпадно как красиво.
Гобоист один раз был в Японии. Принимали их восторженно. Бог его знает отчего, но, видно, сам звук гобоя, его природная деревянная суть чем-то созвучна японской душе. И именно на гобое, как ни на одном другом европейском инструменте, можно было изобразить прелестные японские мелодии.
– Для постижения внутреннего смысла вещей, – сказала Птицына, -недостаточно слов. Нужно созерцание и просветление.
– Верно, Хель, никаких тут слов не должно быть.
Да, подумал Гобоист, уже несколько затуманившись, день чудес, как в Щелкунчике.
– В каждом камне – своя душа и тайна, – продолжала Птицына. – Вот в чем все дело. А рассказать этого нельзя. Потому что в каждом камне -будда. У каждого свой оттенок серого. Это называется карэ сан-суй, сухой сад – камни и галька.
– Еще мох можно, правда, Хель? – вставил милиционер.
– Ой ты! – залюбовалась товаркой жена электрика, подперев щеку кулачком. – Поди ж ты, а я и не знала такого ничего…
– Да уж, – сказала агроном со значением и хлопнула рюмку.
– У меня книга есть, – доверительно склонилась Птицына к Гобоисту. -
Потом покажу. Там сказано знаешь что?
– Что? – прошептал ошарашенный музыкант.
– Вот слушай. Среди различных камней, – старательно, как выученный урок, декламировала она, – есть такие, которые хотят убежать, а другие преследуют их. Одни прислоняются, другие поддерживают. Смотрят вверх и смотрят вниз. Одни лежат, а другие стоят… Они живые, – прошептала она. – Понимаешь?