– Никто. Но сумма похищенного превышает 30 миллионов золотых рублей.
– Рабочий все равно откажется от вознаграждения.
– А не рабочий?
– Шестьсот тысяч, – вытолкнул из себя Рычалов.
– Деньги падают в цене с каждым днем.
– Ладно, восемьсот. Восемьсот – и ни копейки больше.
Но на этот раз мне удалось настоять на своем.
– Только учти, – сказал Рычалов, – что на президиуме Совдепа я эту дикую сумму отстаивать не буду. А теперь третий и последний пункт проекта: «Обратиться через комиссара иностранных дел ко всем странам с предупреждением о совершенном хищении национальных сокровищ и просьбой оказать содействие задержанием их в пограничных районах».
Третий пункт был составлен, разумеется, только для очистки совести: если ценности попадут за кордон, они навеки будут потеряны для России. И, словно прочитав мои мысли, Рычалов сказал:
– На капиталистов рассчитывать не приходится. Какая к черту помощь, когда они только и мечтают, как бы разделаться с нами. Ждут не дождутся немецкого наступления…
– Думаешь, немцы решатся?
– Скорей всего да. Армия нужна, Леонид, армия!
– Демобилизацию приостановить уже нельзя.
– Я говорю о новой армии, революционной.
Длинный, худой, он встал, молча прошелся по комнате.
– Ну, что будет завтра, узнаем завтра, а сейчас… Кто все-таки мог ограбить ризницу? Какие у тебя предположения?
Выслушав меня, он начертил на листе бумаги угол. Против одной стороны написал: «Уголовники», против другой – «Шкатулка» и поставил вопросительный знак.
– Итак, два предположения, или, как говорят правоведы, две версии. А третью ты исключаешь?
– Какую?
– Погоди, – сказал Рычалов. – Давай рассмотрим факты.
«Рассмотрим факты» – с этих слов он обычно начинал занятия в кружке, молотком вбивая в головы слушателей различные сведения, из анализа которых мог следовать лишь один непреложный вывод. «Во-первых… Во-вторых… В-третьих… В-четвертых… Следовательно…»
– Факт первый, – сказал Рычалов. – Ограбление произошло уже после распубликования декрета о свободе совести. Таким образом, в результате ограбления главный ущерб понесла не церковь, а трудовая Россия. Похищено народное достояние. Факт?
– Факт.
– Факт второй. Архимандрит Димитрий, на попечении которого находится бывшая синодальная ризница, человек как будто бы добросовестный, две недели не показывается там. А когда обнаруживается кража, архимандрит отнюдь не торопится сообщить о ней властям. Охотнорядцы уже знают об ограблении и даже пытаются устроить погром в связи с мнимой кражей церковных реликвий, а мы не знаем. Ты приезжаешь в Кремль – там корреспондент «Русских ведомостей». Кстати, ты зря его не допросил. Не мешало бы узнать, кто его поставил в известность о случившемся… А теперь третий факт. Помнишь заявление протоиерея Добронравова?
– Об окопах, что ли?
– Да, насчет того, что наступил конец отсиживанию и церковь должна выйти из окопов. Вот они и вышли… Крестный ход изо всех московских церквей «по случаю событий, угрожающих церкви и родине», всенародный молебен на Красной площади, союзы защиты святынь… И как ты мог убедиться из документов, которые я тебе дал прочесть, у церкви союзников хватает…
– Это все понятно.
– Против нас теперь используется все: каждая промашка, каждый инцидент. Выгодно в этих условиях для церкви с политической точки зрения «расхищение святынь»?
– Безусловно.
Соединив стороны угла жирной чертой, Рычалов начал заштриховывать получившийся треугольник.
– То есть ты хочешь сказать, что, возможно, никакого ограбления и не было?
– Да. Третья версия – инсценировка ограбления в политических целях.
– Сомнительно, – сказал я.
Рычалов удивленно посмотрел на меня: он не привык к тому, чтобы члены кружка из предложенных им посылок делали неожиданные для него выводы.
– В отличие от тебя, я хорошо знаю Димитрия. Он бы не пошел на подобное…
Рычалов развел руками:
– Война есть война. Но как бы то ни было, а эту гипотезу проверить следует. Надеюсь, тут у тебя возражений нет?
В этом я с ним был согласен.
– На Дубовицкого рассчитывать нельзя? – утвердительно спросил он.
– Дубовицкий – пустое место. Но хуже другое: уголовный розыск не имеет опорных пунктов ни на Хитровке, ни на Сухаревке. Как ни странно, я боюсь, что проверка версии относительно уголовников окажется наиболее трудной. Придется в основном действовать методом облав и повальных обысков.
– Да, жаль, что мы упустили то дело, – сказал Рычалов. – Обидно. Если бы мы тогда занялись всерьез, то не оказались бы в таком положении. Ведь само в руки шло…
Рычалов подразумевал события весны прошлого года, когда Москву обошло воззвание, составленное группой амнистированных уголовников. «Товарищи воры и грабители! – писалось в нем. – Мы живем сейчас, как травленые звери, принужденные насилием добывать себе пропитание или помирать от голода, ибо «честные» и сытые не допускают нас к честному труду… Товарищи, надо нам сообща обсудить наши дела и недуги, надо найти выход, создать свою организацию, свою газету, надо порвать с жизнью преступлений и травли». Воззвание заканчивалось предложением созвать митинг в Харитоньевском работном доме.
Этот митинг, на котором помимо амнистированных были представители различных партий и профсоюзов, состоялся в начале мая. Присутствовал на нем и Рычалов. По его словам, там имелась группа людей, с которыми, безусловно, стоило повозиться. К сожалению, многочисленные события и заботы тех напряженных для большевиков дней помешали Рычалову сразу заняться этим делом, а потом уже было поздно…
Свою газету амнистированные не создали, к честной жизни приобщились немногие. Зато к июню на Хитровом рынке возникло «Общество отщепенцев», а несколько позднее – «Союз анархистской молодежи». Следовало отдать должное Московской федерации анархистов, которая за несколько месяцев, прошедших после митинга, сумела пустить корни не только на Хитровке, но и на Сухаревке, Грачевке, Верхней и Нижней Масловке. Влияние там анархистов особенно усилилось после случая в Арсеньевском переулке, когда член Московской федерации анархистов Лашков, защищая четырех воров от самосуда, был убит вместе с ними рассвирепевшей толпой. В похоронах Лашкова участвовало не менее двухсот бывших (и не только бывших) уголовников, а среди многочисленных венков выделялся своей величиной и пышностью венок, присланный неуловимым и всемогущим атаманом Хитрова рынка. На широкой черно-красной ленте золотыми буквами было написано: «Борцу за демократические права уголовно-амнистированной России, незабвенному товарищу Лашкову от братьев и сестер по классу». Сам атаман, по понятным соображениям, на траурный митинг не явился, его заменял выступивший с прочувственной речью Сережка Бок, который, отметив заслуги покойного в святом деле социальной справедливости, предрек новую «анархо-социальную» революцию, при осуществлении которой «трудовые массы люмпен-пролетариев под водительством товарищей анархистов перервут своими мозолистыми руками глотку не только крупной, но и самой мелкой буржуазии».
– Да, жаль, что мы тогда упустили Хитровку, – сказал Рычалов. – Но тут уж ничего не поделаешь. Кстати, об анархистах. Ты нашу старую приятельницу Розу Штерн давно видел? Мне кто-то говорил, что она занимается пропагандой среди люмпенов и прочих социально запущенных.
Штерн я видел дней десять назад, когда в недрах Московской федерации анархистских групп возник смелый проект о ликвидации тюрем (их предлагалось превратить в музеи, повествующие о гнете царизма), а заодно и милиции. Роза сопровождала посетившего меня заведующего отделом пропаганды федерации низкорослого человека с наивными глазами младенца, которого называли Пол-Кропоткина. Немного смущаясь от того, что надо растолковывать такие элементарные вещи, он популярно объяснил мне, как после подобной акции возрастет в массах авторитет большевиков. Роза же заявила, что федерация берет на поруки всех бывших заключенных и полностью отвечает за них своей революционной совестью.
Для начала я познакомил их со сводками уголовно-розыскной милиции, которые свидетельствовали о стремительном росте преступности. Пол-Кропоткина с состраданием пожал плечами: что возьмешь с «государственника», который видит лишь «фантики» и не в состоянии взглянуть на проблему с высоты птичьего полета?
«А по существу?» – сверкнула своими глазами, которые так нравились Рычалову, Роза.
«По существу» я, разумеется, возражал. Я сказал, что из уважения к идейным анархистам никак не могу всерьез обсуждать этот, по меньшей мере, легкомысленный проект.
«А тебе известно, что в Брянске анархисты освободили всех уголовных заключенных?» – перешла в наступление Роза.
«Известно. Теперь там обыватели боятся выходить на улицу».
Пол– Кропоткина, который с самого начала не ожидал от меня ничего хорошего, с горьким удовлетворением кивнул головой. Но Роза была явно разочарована.
«Это окончательно?» – со свойственным ей темпераментом спросила она.
«Увы! – вздохнул я и галантно добавил: – При всей симпатии к тебе ничем не могу быть полезным».
Так мы и расстались…
Слушая меня, Рычалов тихо посмеивался, а когда я закончил, спросил:
– Чего ж ты мне об этом не рассказывал?
– Потому что у тебя такие сообщения расписанием дня не предусмотрены.
– Это верно, – согласился он и встал из-за стола. – Каждый день в это время будешь мне сообщать о ходе расследования.
Кажется, у него в запасе осталось еще несколько секунд. Во всяком случае, он пожелал мне успехов и посоветовал перекусить в буфете Совдепа («Ты обязательно что-то должен был не успеть. Наверное, не пообедал, а?»).
II
Сухов позвонил мне по телефону в Совет милиции как раз в тот момент, когда я пытался убедить уполномоченного профсоюза милиционеров, что его требования о введении восьмичасового рабочего дня в повышении зарплаты работникам милиции, по меньшей мере, несвоевременны.
– Имеются новости, товарищ Косачевский! – выпалил Сухов, и по его тону я понял, что новости, о которых он хочет мне сообщить, заслуживают внимания.
Оказалось, что при облаве на Сухаревке задержан некий барыга, то есть скупщик краденого, у которого обнаружены драгоценные камни, имеющие сходство с похищенными в патриаршей ризнице. Барыга, правда, отказывается сказать, где и у кого он их купил. Но барыгу допрашивает Волжанин, а в успехе Волжанина Сухов не сомневается. Не сомневался он и в том, что среда изъятых драгоценностей – бриллианты «Слеза богородицы» и «Иоанн Златоуст».
– Я тут целый час с лупой возился, – ломким юношеским баском говорил он. – Все точно.
– Что точно?
– Грани.
– Какие грани?
– Обыкновенные, товарищ Косачевский, какие положены. Помните протокол опроса Кербеля?
– Вы что, грани пересчитывали?
– А как же, – подтвердил Павел. – Дважды пересчитал. И жемчужина тут. Здоровая такая, с грецкий орех…
– Значит, договорились? – настырно спросил меня профсоюзник, как только я повесил на рычаг телефонную трубку и дал отбой. Этот въедливый парень, один из организаторов забастовки милиционеров в эпоху Временного правительства, не привык уходить с пустыми руками.
Я приказал дежурному по Совету милиции вызвать автомобиль.
– О чем договорились?
– Об удовлетворении демократических требований милицейских масс.
– Об этом – да, договорились. Как только «милицейские массы» ликвидируют банды Котова, Кошелькова, Мишки Чумы, Сабана, Козули, Девятку смерти и попрыгунчиков, все требования будут удовлетворены.
Он вскочил со стула:
– Издеваетесь? Теперь не керенщина!
– Вот именно не керенщина, – подтвердил я. – Церемониться с саботажниками и демагогами по будем. В случае попытки организовать забастовку хотя бы в одном из комиссариатов Москвы будете немедленно арестованы и отправлены в революционный трибунал. Вам все ясно?
Он не ответил, но мне почему-то показалось, что теперь ему все ясно. Это впечатление у меня еще более укрепилось, когда он молча и почтительно проводил меня до автомобиля.
В дежурке уголовного розыска было серо от табачного дыма. Беспрерывно звонили телефоны: «час убийств» уже наступил…
За широким деревянным барьером теснились задержанные во время очередной облавы. Ругались, плакали, били вшей. Кто-то, аккомпанируя себе на расческе, пытался петь. В задних рядах резались в карты. Пожилой милиционер в расстегнутом на груди френче, вытирая платком мокрые от пота щеки, напрасно пытался навести порядок.
– Граждане временно изъятые, – монотонно повторял он, – па-апрашу не гоношиться! Вы в милиции, а не на балу, граждане временно изъятые!
Но «временно изъятые граждане» не обращали на его призывы никакого внимания.
В углу, там, где двое красногвардейцев из боевой дружины уголовного розыска разбирали станковый пулемет, я заметил Сухова.
– Я вас уже давно жду, товарищ Косачевский, – сказал он и улыбнулся. Улыбка у него была хорошая – широкая, добрая. Улыбались не только губы, но и глаза, и розовеющие при улыбке щеки. Я так никогда не умел улыбаться. А жаль: улыбка человека – память о его детстве. Но о своем детстве я вспоминать не любил, разве что об архимандрите Димитрии. Впрочем, тогда он еще не был архимандритом…
– Эти что, с Сухаревки?
– Нет, тех уже просеяли. Это со Смоленского, только привезли.
– Как там дела у Волжанина?
– Не шибко… – немного замявшись, сказал Павел, и я понял, что «сухаревский орешек» оказался тверже, чем они оба предполагали.
Когда мы вошли в его кабинет, Сухов достал из железного ящика засаленный мешочек, развязал стягивающую его тесемку и высыпал на стол содержимое.
В плохо освещенной комнате на грязном сукне стола самоцветы не производили впечатления: стекляшки стекляшками.
Не поражал воображения и знаменитый «Иоанн Златоуст», которому Кербель посвятил свои стихи в прозе, названные Суховым протоколом опроса. Откатившийся под тень стаканчика с карандашами, как раз в то место, где на сукне темнело большое чернильное пятно, красный бриллиант выглядел жалко и сиротливо.
– «Иоанн Златоуст»? Гм… – с сомнением сказал я и ткнул кончиком карандаша в камень. Павлу, видимо, не понравилось мое фамильярное отношение к бриллианту, и он осторожно отобрал у меня карандаш.
– А почему вы, собственно, решили, что это «Иоанн Златоуст»?
– Ну как же, товарищ Косачевский… Я дважды все грани пересчитывал.
– Грани гранями, а…
– Да вы поглядите, какая игра. Как у «пти-меле», – щегольнул он ювелирным термином.
Сухов осторожно, словно опасаясь раздавить или помять камень, взял бриллиант двумя пальцами и поднес его к лампе.
– Видите? – Действительно, неказистая стекляшка преобразилась: вспыхнула, загорелась, заструилась между пальцами алой рекой.
– Ну вот видите, а вы сомневались, – удовлетворенно сказал он и так же осторожно, как брал, положил бриллиант на прежнее место.
Красный камень покоился на том же чернильном пятне в тени стаканчика с карандашами. Но теперь почему-то он не казался мне обычной стекляшкой. Теперь он воспринимался уже как бриллиант «цвета голубиной крови». Его огни не погасли, просто их свет стал мягче, не таким ярким и режущим, как секунду назад.
– Товарищ Косачевский, а кем был Иоанн Златоуст? – нерешительно спросил Сухов.
– Отец церкви, святой, архиепископ Константинополя.
– Я не о том. Это я знаю. Это мы на уроках закона божьего учили.
– А что вас интересует?
– Ну, вообще…
Кажется, Сухов хотел выяснить социальное происхождение Златоуста и его политическую платформу.
– Из обеспеченной семьи, но достаточно прогрессивных для четвертого века взглядов, – серьезно сказал я.
– Прогрессивных? – поразился он.
– Вполне. Считал, например, труд основой общественного благосостояния. Выступал против рабства, обличал богатых и знатных. А в своих проповедях говорил, что все люди по природе своей равны между собой и что бедные обездолены из-за ненормального устройства общества.
Сухов был озадачен. Видимо, преподаватель закона божьего, рассказывая о Златоусте, не считал нужным говорить об этом.
– Ну и ну! Выходит, Златоуст к революции призывал?
– Нет, так далеко он не заходил, – не удержался я от улыбки. – Архиепископ константинопольский был просто филантропом и либералом. Златоуст пытался убедить богачей поделиться с бедняками. «Многие осуждают меня за то, что я нападаю на богачей, – говорил он, – но зачем они несправедливы к бедным? Обвиняю не богача, а хищника». Так что к большевикам он бы не примкнул…
Сухов засмеялся:
– К кадетам бы подался?
– Скорей всего.
– Чудно, – сказал Сухов и спросил: – Дать вам лупу?
Кажется, он не сомневался, что я последую его примеру и займусь подсчетом граней.
– Думаю, нам лучше довериться ювелиру ризницы. Сейчас тут немного разберемся и поедем к нему в гости. Вы этого барыгу, которого Волжанин допрашивает, раньше знали?
– Малость знал. Пушков он по фамилии, Иван Федорович. Барахольную лавочку на Сухаревке содержит – чуйки, поддевки, портки.
– Раньше попадался на скупке драгоценностей?
– Был такой случай. Когда в декабре Мишка Мухомор очистил витрину ювелирного магазина Гринберга на Кузнецком – помните? – мы с ним и свели первое знакомство. При обыске тогда девять золотых колец изъяли. Потому сегодня и заглянул к нему по старой дружбе… Камни у него в этом мешочке хранились…
– А что он говорит?
– То, что все говорят: купил у неизвестного.
– Но такие драгоценности в лавочку не каждый день приносят. Внешность «неизвестного» он описал?
Сухов усмехнулся. Складывая камни в мешочек, сказал:
– А чего ему не описать? Описал. Москва большая. Ищи-свищи. Он воробей стреляный: знает, где зерно, а где мякина.
– Связи его установлены? Я имею в виду клиентуру.
– Да Пушок со всеми связан, товарищ Косачевский. К нему «деловые ребята» со всех концов Москвы товар носят. Он из крупных барыг, на богатых. Если б, говорят, не жадность, то давно бы мог со своей лавочкой распрощаться и доходный дом купить.
– Мишка Мухомор в тюрьме? – спросил я.
– Уже гуляет. Его в клоповнике, учитывая пролетарское происхождение, всего месяц продержали.
– В Москве он?
– По правде сказать, не знаю. Мы же все больше наугад работаем: тут ткнул – там ткнул. Попал – не попал, взял – не взял…
– Вы все-таки выясните, где сейчас Мухомор.
Кабинет Волжанина находился рядом. Вид у лихого матроса был скучноватый. Взглянув на меня, он указал на сидящего против него лысою человека и сказал:
– Вот, товарищ Косачевский. Допрашиваю вышеозначенного гражданина.
– Надеюсь, мы вам не помешаем?
Волжанин промолчал, а «вышеозначенный» заулыбался:
– А чего нам мешать? Какие такие секреты? Все начистоту, по правде, по совести. Как говорится, где просто, там ангелов со сто, а где хитро, там ни одного.
– Все крутит? – спросил Сухов у матроса.
– Крутит, в брашпиль его мать, – выругался Волжанин. – Попался бы он мне в Кронштадте в семнадцатом…
– Это кто крутит? – с интересом спросил барыга.
– Ты крутишь.
С видом крайнего изумления он поочередно посмотрел на каждого из нас и всплеснул руками.
«Вышеозначенный» изображал добропорядочного обывателя, который впервые оказался в милиции и никак не может уразуметь, чего от него хотят. Честно жил, честно трудился, в поте лица добывал хлеб свой – и вот, пожалуйста. Взяли, схватили, привезли, допрашивают… А за что, спрашивается, за какие грехи? Ну если б еще старорежимные полицейские, фараоны, а то ведь свои, можно сказать, родные. И это недоумение выливалось в бурный поток слов.
– Товарищ революционный матрос, – с надрывом говорил Пушков, – ежели вы имеете хоть долю сомнений в моей преданности народной власти, казните меня своей рабоче-крестьянской рукой. Казните, дорогой товарищ матрос. Казните безо всякой жалости и сожаления. Как муху заразную раздавите, как вшу или иную какую микробу. Лучше мне принять мученическую смерть через расстреляние, нежели выслушивать ваши очень даже обидные намеки. Верьте – нет, а как на духу вам все рассказал. Ничего не утаил. В чем виновен – виновен, в чем нет – в том нет.
– Как же, дождешься от тебя правды, – вставил Волжанин.
– Во! Во! – как будто даже обрадованно завопил Пушков, тряся лысой головой и поглядывая на нас хитрыми глазками. – Опять намекаете. Очень даже обидно намекаете. А за что? Не знаю я того босомыжника, в смысле уголовного гражданина, что камни принес. Неизвестный он мне. Впервой его, на свою беду, увидел. А теперь вот муку мученическую за то принимаю, крест тяжкий на Голгофу несу…
– Ты понесешь! Как же! Ты и на Голгофу ухитришься на чужом горбу влезть. Чуждый ты социальный элемент, Пушков! А коли поглубже копнуть – контрреволюционер.
– Товарищ революционный матрос!…
– Ну что, что скажешь?
– Неизвестный он мне, – всхлипнул барыга. – За что же вы меня всячески обзываете и намеки делаете? Какой, позвольте полюбопытствовать, я есть контрреволюционер при своем сиротском происхождении?
Матрос, которого «вышеозначенный» мытарил никак не меньше двух часов, хрипло вздохнул, глаза его приобрели свинцовый оттенок.
– Ты же, «сирота», лавочку имеешь.
Пушков высморкался в большой пестрый носовой платок, вытер глаза.
– Лавочку? – Он выпрямился, и голова его оказалась как раз под низко висящей электрической лампой. Вокруг лысины образовался сияющий нимб. Апостол да и только! – Лавочку?… Дайте мне бумаги и чернил, товарищ революционный матрос! – решительно потребовал он.
– Это еще для чего?
– Для прошения, товарищ революционный матрос!
– Какого такого прошения?
– Желаю отказаться от всякой частной собственности. Пущай власти леквизируют у меня лавочку, а вместе с ею и шесть сиротских младенческих ртов, коих эта лавочка кормит. Пущай! Не желаю больше слушать ваши обидные намеки. Пущай эти граждане засвидетельствуют: требую бумаги и чернил!
Лицо матроса побелело:
– Издеваешься?
– Требую бумаги и чернил! – взвизгнул Пушков.
Это была та самая капля, которая переполняет чашу. У Волжанина внезапно судорогой дернулся рот, обнажив золотую подкову зубов, а рука легла на крышку коробки маузера:
– Я тебя, гада…
Пушков, втянув голову в плечи, готов был в любой момент нырнуть под стол. К матросу подскочил Сухов:
– Брось! Ты что, с ума сошел?
– Я тебя, гада…
– Успокойтесь и возьмите себя в руки! – резко сказал я.
– Что? – Волжанин со свистом выдохнул воздух и поднял на меня мутные, ничего не понимающие глаза.
– Возьми себя в руки, – повторил я.
– Пристрелю гада, – тихо сказал матрос. – Самочинно к стенке поставлю.
– Ну, ну, – положил ему руку на плечо Сухов. – Не психуй.
«Вышеозначенный», настороженно наблюдавший всю эту сцену, понял, что пронесло, и вытер платком вспотевший затылок. Он был сильно напуган. В его расчеты не входило доводить матроса до бешенства.
– А ведь детишки-то могли осиротеть, – сказал я барыге, когда его уводил конвойный. Он зло ощерился:
– Для вас все одно: что вошь, что человек.
Кажется, Пушков был из тех, кто любит, чтобы последнее слово всегда оставалось за ним.
«А Волжанина придется от дальнейших допросов отстранить, – подумал я. – Лазать по трубам и учинять следствие – не одно и то же».
III
Кербель снимал квартиру в одном из арбатских переулков в бельэтаже мрачного кирпичного дома, выходящего фасадом во двор. На окнах были стальные решетки: видимо, ювелир не очень-то привык доверять полиции.
На обитой желтой кожей двери блестела табличка: «Кербель Федор Карлович».
Сухов энергично дернул за сонетку – до нас донесся звук колокольчика и лай собаки. Потом женский голос с сильным иностранным акцентом долго допытывался, кто мы, откуда и с какой целью желаем видеть Федора Карловича. Затем те же вопросы повторил сам хозяин. Он же открыл нам дверь.
– Прошу очень извинить, господа, что заставил вас ждать. Очень прошу извинить… Ганс, прекрати! Ты совсем невежливый, Ганс. Разве я тебя не учил, как надо встречать гостей? – сказал Кербель большому, стриженному подо льва черному пуделю, который зарычал на Сухова. Ювелир одной рукой взял пуделя за ошейник, а другой почесал у него за ухом. – Проходите, господа, Ганс не кусается, – сказал он. – Ты же не кусаешься, Ганс? Нет? Просто Ганс старый ворчун. Он ворчун, и он не любит запаха… – Кербель замялся. – Проходите, господа.
Сухов посмотрел на свои сапоги, смущенно хмыкнул:
– Не воспринимает дегтя?
– Нет, нет, не дегтя. Он деготь любит. Он только не любит крови и оружия…
Сухов отодвинул скалившую зубы собаку:
– Кровью не я, кровью время пахнет. А оружие… Без него не обойдешься. Так что пусть кобелек привыкает к запаху оружия. Люди к нему уже привыкли.
– Он привыкнет, – заверил Кербель и нагнулся над собакой. – Ну, ну, Ганс, хватит. Перестань. Господа не будут тебя убивать. Это добрые господа. Хочешь цукер? – Он достал из кармана шлафрока кусочек сахара и осторожно положил его на нос собаки. Пудель ловко подбросил сахар и поймал его зубами. – Вот и умница. А теперь идя спать, Ганс.
С пуделем Кербель говорил не тем бесцветным шелестящим голосом, каким он беседовал со мной в патриаршей ризнице, а нежно и заискивающе; так говорят взрослые с детьми, если пытаются загладить перед ними свою вину.
В конце длинного полутемного коридора я заметил женщину. У нее было такое же щуплое, как и у ювелира, туловище и непомерно большая голова. Видимо, она и вела с нами переговоры через дверь.
– Матильда! – окликнул ее Кербель.
Женщина робко, будто даже с опаской подошла к нам.
– Предложи господам раздеться и пригласи их в гостиную. Я сейчас приду.
Женщина сделала «господам» книксен, и тяжелая голова ее качнулась вперед, а затем маятником закачалась на узких плечах.
– Я есть Матильда Карловна, – улыбнулась она, показав нам свои редкие и желтые зубы. – Федор Карлович есть мой любимый брат.
– Очень приятно, – галантно сказал Павел, который никак не мог приспособиться к обстановке и чувствовал себя неуютно.
– Господа будут любезны раздеться?
Она попыталась помочь Сухову снять полушубок, но тот поспешно стащил его сам, а потом долго и тщательно вытирал ноги.
– Прошу, господа, как выражаются русские, к нашему шалашу.
Она провела нас в большую комнату с высоким лепным потолком, где почти не было мебели, а вдоль голых стен тянулись длинные и узкие витрины. Под толстыми зеркальными стеклами на бархатных подушечках лежали неестественно большие бриллианты, рубины, изумруды, сапфиры.
– Стразы? – спросил я, остановившись у одной из витрин.
– Да, это есть стразы, – подтвердила она. – Федор Карлович делал их много лет. Он много трудился. Если бы все эти камни были настоящими, мы были бы самыми богатыми людьми в Европе и Америке. Ротшильды были бы перед нами… – как это сказать? – нищими. Да, совсем нищими. Они были бы бедными перед нами. А теперь мы бедные перед ними, потому что все это есть стразы, стекла. Но пожалуйста, берите стулья и кресла. Немен зи плятц. Прошу вас.
Я сел, но Павел моему примеру не последовал: он прилип к витринам. Сестру Кербеля это умилило.
– О, вам нравятся стразы!
– Ничего, красивые штуковины, – сказал Сухов.
– Да, да, очень красивые штуковины, – закивала Матильда Карловна. – Они совсем как настоящие. Федор Карлович делает хорошие стразы. – Она включила вмонтированные в витрины электрические лампочки – и стразы вспыхнули тысячами огней. – Вы тоже посмотрите на эти штуковины? – обратилась она ко мне. Я сильно устал за день, и мне не хотелось расставаться с мягким удобным креслом, но я все же встал и подошел к ним.
– Вот здесь самые красивые и самые большие бриллианты мира, – говорила она, постукивая по стеклу деревянной указкой, напоминающей дамский бильярдный кий. – «Великий Могол», «Звезда Африки», «Империал», «Низам», «Стюарт», «Раджа Матанский», «Кохинур», «Граф Орлов», «Великий герцог Тосканы», «Санси»… И у каждой штуковины есть своя биография.
– Вроде как у человека? – вставил Сухов.
– Да, да, как у человека. Как теперь говорят? Социальное происхождение.
Павел засмеялся:
– Бриллиант-буржуй, бриллиант-пролетарий и бриллиант-монархист?
– Да, да, – заулыбалась Матильда Карловна. – И все это социальное происхождение Федор Карлович записал о каждом бриллианте. Он хотел издать такую книгу. Но произошли война и революция…
– А вот этот, к примеру, кто? – спросил Сухов, указывая пальцем на бриллиант под стеклом.
– У этой штуковины два имени. Его зовут «Регентом» и «Питтом».
– А кто он, пролетарий или буржуй? – пошутил Сухов.
– «Питт» – аристократ, – серьезно и даже благоговейно ответила Матильда Карловна.
– Голубых кровей?
– Да, у него голубая кровь. Он аристократ. Но нашел его невольник. Он очень не хотел отдавать такую большую штуковину своему хозяину…
– Но пришлось?
– Нет. Невольник спрятал эту штуковину.
– Во рту, что ли?
– Нет, рот на рудниках осматривали. В рот нельзя было прятать. Он спрятал в ноге.
– В ноге?
– Да, да. Он разрезал ногу и спрятал бриллиант в ране. Это был хитрый невольник, и он договорился с матросом, чтобы тот его увез. Он обещал за это матросу половину – как это? – выручки от продажи бриллианта. И матрос согласился. Но матрос был еще хитрей, чем невольник. Он понимал, что целое больше половины. Матрос убил невольника, забрал бриллиант и столкнул труп в море.