Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Свет погас

ModernLib.Net / Исторические приключения / Киплинг Редьярд Джозеф / Свет погас - Чтение (стр. 3)
Автор: Киплинг Редьярд Джозеф
Жанр: Исторические приключения

 

 


— Гм! Ничего себе счастливчик! Вот уж поистине счастлив тот, кто гоняется за удачей по всему белому свету и не чает, когда она наконец привалит! Нет, они ещё увидят, какой я счастливчик. Но прежде всего мне нужна мастерская.

— Поди сюда, — сказал Торпенхау и пересёк лестничную площадку. — В сущности, это помещение — обширная кладовая, но тебя это вполне устроит. Вот верхний свет, или северный свет, или как там у вас называются такие окошки; здесь достаточно места для всякого хлама. А рядом спальня. Чего же тебе ещё?

— Ладно, сойдёт, — сказал Дик, оглядывая помещение, которое занимало добрую треть верхнего этажа в ветхом доме, обращённом к Темзе. Тускло-жёлтое солнце заглядывало в окно и освещало неописуемо грязную комнату. Три ступеньки вели от двери на площадку, а оттуда ещё три — в квартиру Торпенхау. Лестничная клетка тонула в темноте, и там, внизу, едва видными точками мерцали газовые рожки, слышались мужские голоса и хлопанье дверей на всех семи этажах, окутанных тёплой мглой.

— Предоставят ли мне полную свободу? — спросил Дик с опаской.

Он слишком долго скитался по свету и знал цену независимости.

— Да делай все, что душе угодно: получишь ключи и всяческие права. Почти все мы проживаем здесь постоянно. Союзу Молодых Христиан я бы этот дом рекомендовать воздержался, но нас он устраивает. Я оставил за тобой эти комнаты, как только послал телеграмму.

— Не знаю, как мне тебя и благодарить, дружище.

— Уж не думал ли ты всегда жить со мной врозь?

Торпенхау обнял Дика за плечи, и они стали молча расхаживать по комнате, которой отныне предстояло именоваться мастерской, испытывая друг к другу взаимную привязанность. Внезапно послышался стук в дверь Торпенхау.

— Какому-то бродяге не терпится глотку промочить, вот он и пришёл клянчить, — сказал Торпенхау и бодрым голосом окликнул гостя.

Вошёл отнюдь не бродяга, а представительный пожилой господин в сюртуке с атласными лацканами. Бледные губы его были приоткрыты, под глазами зияли тёмные ямы.

«Сердце шалит, — подумал Дик, а когда они обменялись рукопожатием, заключил: — Да ещё как. Пульс даже в пальцах колотится».

Посетитель отрекомендовался как глава Центрально-южного агентства и «один из самых пылких поклонников вашего таланта, мистер Хелдар. Смею заверить от имени агентства, что мы вам бесконечно признательны. Надеюсь также, мистер Хелдар, вы не забудете, что мы приложили немало усилий, дабы создать вам известность». Преодолев семь лестничных маршей, он пыхтел и едва переводил дух.

Дик покосился на Торпенхау, а тот подмигнул ему левым глазом.

— Не забуду, — сказал Дик, в котором сразу же проснулись насторожённость и безотчётная готовность к самозащите. — Ведь вы так щедро платили, что этого, право, нельзя забыть. Кстати, когда я здесь обоснуюсь, я хотел бы прислать за своими рисунками. Их у вас, помнится, сотни полторы.

— М-да… вот именно… э-э… об этом самом я и пришёл поговорить. Боюсь, мистер Хелдар, что мы никак не можем их вернуть. Ввиду отсутствия особого соглашения эти рисунки являются нашей неотъемлемой собственностью.

— Уж не взбрело ли вам в голову их присвоить?

— Они у нас, и мы надеемся, мистер Хелдар, что вы сами назовёте условия и окажете нам содействие в устройстве небольшой выставки, каковая, если учесть репутацию нашего агентства и то влияние, которое мы, как вы понимаете, имеем на прессу, будет вам весьма полезна. Ведь эти рисунки…

— Принадлежат мне. Вы наняли меня телеграммой и без зазрения совести платили мне жалкие гроши. Так выбросьте же из головы самую мысль их присвоить! Черт бы вас взял, почтеннейший, ведь это единственное, что у меня есть в жизни!

Торпенхау заглянул Дику в лицо и присвистнул.

Дик в задумчивости расхаживал по комнате. Он видел, что всеми скромными плодами его трудов, главным его оружием ещё до начала борьбы беззастенчиво завладел этот пожилой господин, чью фамилию он толком даже не расслышал, причём господин этот отрекомендовался главою агентства, которое не заслуживало ни малейшего уважения. Самая несправедливость свершившегося не очень-то его волновала: слишком уж часто доводилось ему во время скитаний по свету видеть торжество грубой силы, и его нисколько не волновал вопрос о чьей-либо нравственной правоте или неправоте. Но он жаждал крови этого пожилого человека в сюртуке, и, когда заговорил снова, в голосе его звучала напускная любезность, а это, как прекрасно знал Торпенхау, предвещало схватку не на жизнь, а на смерть.

— Прошу прощения, сэр, но не найдётся ли у вас для переговоров со мной кого-нибудь… м-м… помоложе?

— Я говорю от имени агентства. И не вижу причин вмешивать в это дело третье лицо…

— Сию секунду увидите. Будьте столь любезны незамедлительно вернуть мне мои рисунки, все до единого.

Посетитель в замешательстве взглянул сперва на Дика, потом на Торпенхау, который стоял, прислонясь к стене. Он не привык, чтобы его бывшие сотрудники требовали подобной любезности.

— М-да, это прямо-таки грабёж среди бела дня, — внушительно изрёк Торпенхау, — но я опасаюсь, очень и очень серьёзно опасаюсь, что вы не на того напали. А ты, Дик, будь осмотрительней: помни, что ты все-таки не в Судане.

— Если учесть, как много сделало для вас агентство, благодаря чему вы и приобрели столь широкую известность…

Это было сказано весьма некстати: Дик сразу же вспомнил годы скитаний, одиночество, нужду и тщетные мечты. Такие воспоминания отнюдь не расположили его в пользу благополучного и состоятельного господина, который намеревался теперь пожать плоды тех горьких лет.

— Просто не знаю, что с вами и делать, — сказал Дик задумчиво. — Конечно, вы вор, и за это вас надо бы избить до полусмерти, но при таком хилом здоровье из вас недолго и вовсе дух вышибить. Нет, я не хочу, чтобы ваш труп валялся здесь, на полу, и вообще, это дурная примета, когда празднуешь новоселье. Спокойно, сэр, вы только зря себя волнуете. — Он сжал посетителю запястье, а другой рукой ощупал пухлое тело под сюртуком. — Вот чертовщина! — сказал он, обращаясь к Торпенхау. — И этот разнесчастный ублюдок решается на кражу! Однажды в Эснехе у меня на глазах одному караванщику всыпали таких плетей, что кожа с его черномазой спины слезала лохмотьями, за то лишь, что он посмел украсть жалкие полфунта фиников, причём тот был жилист и крепок, как сама плеть. А эта туша мягкая, как баба.

Нет большего унижения, чем попасть в руки человека, который может сделать со своей жертвой все, что ему угодно, но избивать её и не думает. Глава агентства начал задыхаться. А Дик похаживал вокруг, потрагивал его, как игривый кот трогает лапой пушистый коврик. Наконец он коснулся свинцово-серых ям под глазами гостя и покачал головой.

— Вы хотели украсть моё достояние — моё, моё, моё! Это вы-то, мозгляк, невесть в чем душа держится. Живо кропайте записку в своё агентство — вы ведь назвались его главой — да распорядитесь, чтоб там немедля отдали Торпенхау мои рисунки, все до единого. Минуточку: у вас рука дрожит. Ну-ка!

Дик подсунул ему блокнот. Записка тотчас же была написана. Торпенхау взял её и вышел, не сказав ни слова, а Дик все похаживал вокруг заворожённого пленника и с полнейшей искренностью давал душеспасительные советы. Когда Торпенхау вернулся с пухлой папкой, он услышал, как Дик почти ласково увещевал:

— Ну вот, надеюсь, этот случай послужит вам хорошим уроком, и если вы, когда я всерьёз примусь за работу, вздумаете вчинить мне какой-нибудь дурацкий иск за угрозу оскорбления действием, уж будьте уверены, я вас живо отыщу и отправлю прямиком на тот свет. А вам и без того жить осталось недолго. Ступайте же! Имши вутсак — иди, куда велено!

Бедняга ушёл, спотыкаясь, как слепой. Дик глубоко вздохнул.

— Уф! Что за бессовестные людишки! Бедный сиротинушка и шагу не успел ступить, как сразу же столкнулся с бандой мошенников и умышленным грабежом! Вообрази только, какая грязная душа у этого человека! Все ли рисунки в целости, Торп?

— Да, их тут сто сорок семь штук ровным счётом. Ну-с, Дик, скажу я тебе, право слово, начал ты недурственно.

— Он хотел встать мне поперёк пути. Для него это всего несколько фунтов прибыли, а для меня целая жизнь. Не думаю, чтоб он осмелился вчинить иск. Я совершенно бескорыстно дал ему ценнейшие медицинские советы касательно его здоровья. Правда, при этом он испытал лёгкое волнение, но, в общем, дёшево отделался. А теперь взглянем на рисунки.

Через две минуты Дик уже лежал на полу подле раскрытой папки, самовлюбленно посмеивался, перебирал рисунки и размышлял о том, какой ценой они ему достались. Когда уже вечерело, Торпенхау заглянул в дверь и увидел, что Дик отплясывает у окна неистовую сарабанду.

— Я сам не знал, что работа моя так прекрасна, Торп, — сказал Дик, не переставая плясать. — Мои рисунки хороши! Чертовски хороши! Это будет сенсация! Я устрою выставку на собственный риск! А этот мошенник хотел украсть их у меня! Знаешь, теперь я жалею, что в самом деле не набил ему морду!

— Ступай-ка на улицу, — сказал Торпенхау, — ступай да помолись богу об избавлении от соблазна тщеславия, хотя от этого соблазна тебе все равно не избавиться до гробовой доски. Принеси своё барахло из каморки, в которой ты ютился, и мы постараемся навести в этом свинарнике мало-мальский порядок.

— И тогда — вот уж тогда, — сказал Дик, все ещё приплясывая, — мы оберём египтян до нитки.

Глава IV

Волчонок, таясь, в чащобе залёг,

Когда дым от костра витал:

Загрызть добычу хотел он и мог,

И где мать с оленёнком дремлет, знал.

Но вдруг луна пробилась сквозь дым,

И пришлось другую поживу искать,

Решил он телка на ферме задрать

И завыл на луну, что висела над ним.

«В Сеони»

— Ну и как, сладостен ли вкус преуспеяния? — спросил Торпенхау спустя три месяца. Он некоторое время отдыхал за городом и только что вернулся домой.

— Вполне, — ответил Дик, сидя в мастерской перед мольбертом и облизываясь. — Но мне нужно больше — несравненно больше. Тощие годы позади, теперь наступили тучные.

— Смотри, дружище, не оплошай. Этак недолго стать плохим ремесленником.

Торпенхау сидел, развалясь в кресле, на коленях у него спал крошечный фокстерьер, а Дик натягивал холст на подрамник. Только помост, задник и манекен оставались здесь всегда на одном и том же месте. Они возвышались над грудой хлама, где было решительно все, от фляжек в войлочных чехлах, портупей и военных знаков различия до тюка поношенных мундиров и пирамиды из всевозможного оружия. Отпечатки грязных следов на помосте свидетельствовали о том, что натурщик недавно ушёл. Водянистый свет осеннего солнца постепенно мерк, и по углам мастерской стлались тени.

— Да, — сказал Дик, помолчав, — я люблю власть, люблю удовольствия, люблю сенсацию, но пуще всего люблю деньги. Я готов любить даже людей, которые создают сенсацию и платят деньги. Почти что. Но это странная публика — на редкость странная!

— Тебя по крайней мере приняли как нельзя лучше. Пошлейшая выставка твоих рисунков наверняка принесла тебе кругленькую сумму. Ты видал, что в газетах её называли «Галереей невообразимых диковин»?

— Ну и пусть. Я продал все холсты, какие намеревался, все до последнего. И право, я уверен, удалось это мне потому, что все убеждены, что я самоучка, который зарабатывал тем, что рисовал на тротуарах. Мне заплатили бы куда щедрей, когда бы я рисовал на сукне или гравировал на верблюжьей кости, заместо того чтоб просто пользоваться карандашом и красками. Вот уж действительно престранная публика. Этих людишек даже мало назвать недалёкими. На днях один умник уверял меня, что тени на белом песке никак не могут быть синими — ультрамариновыми, — хотя в действительности это именно так. Потом я узнал, что сам он не бывал дальше пляжа в Брайтоне, зато Искусство знает до тонкости. Он прочитал мне целую лекцию и посоветовал поступить в школу, дабы выучиться элементарным приёмам. Любопытно, что сказал бы на это старикан Ками.

— Когда и где ты учился у Ками, ты, молодой да ранний?

— В Париже, битых два года. Он обучал с помощью внушения. От него мы только и слышали: «Continue, enfant»[1], — а там каждый должен был понимать это, как мог. Он обладал неподражаемой живописной манерой, да и цветовые оттенки чувствовал неплохо. Этот Ками порой видел цветные сны. Готов поклясться, что он никогда не замечал самой натуры, но зато имел богатое воображение, и получалось просто великолепно.

— А помнишь, какими пейзажами мы любовались в Судане? — сказал Торпенхау, умышленно подзадоривая друга.

Дик сморщился.

— Лучше и не напоминай. Меня так влечёт в те края. Какие там были тона! Опаловые и янтарные, янтарные и бордовые, кирпично-красные и серно-жёлтые — на коричневом фоне, а среди всего этого угольно-чёрные скалы, и живописная вереница верблюдов вырисовывалась на ясно-бирюзовом небе. — Он начал расхаживать по мастерской. — Но, видишь ли, если изображать все так, как это сотворено богом, для человеческого восприятия и в полную силу моего таланта…

— Потрясающая скромность! Ну, дальше.

— Горстка невежественных юнцов, кастраты, которые сроду не бывали в Алжире, скажут, что, во-первых, это плохое подражание природе, а во-вторых, не имеет ничего общего с Искусством.

— Стоило мне отлучиться на месяц, и вот что вышло. Дикки, ты наверняка шлялся тут без меня по модным лавкам и наслушался всякого вздора.

— Никак не мог удержаться, — виновато отвечал Дик. — Тебя не было, и я изнывал от одиночества в бесконечно долгие вечера. Нельзя же работать без передышки круглые сутки.

— Пошёл бы да выпил, как порядочный человек.

— Если б я мог это сделать! Но я свёл знакомство с самыми разношёрстными людьми. Все они величают себя художниками, и я убедился, что некоторые из них впрямь умеют рисовать, но не думают этим заниматься всерьёз. Они предлагали мне попить чаю — в пять часов пополудни! — да толковали об Искусстве и о своём душевном состоянии. Будто кого-то интересуют ихние души. Я наслушался разговоров об Искусстве гораздо больше и увидел гораздо меньше, нежели за всю жизнь. Помнишь Кассаветти — он работал в пустыне на какое-то европейское агентство, числился при одной из войсковых колонн? Когда он отправлялся в поход со всей своей амуницией, то наряжался, как рождественская ёлка, — при фляге, бинокле, револьвере, планшетке, вещевом мешке, в окулярах и бог весть в чем ещё. Он часто перебирал своё добро и показывал, как с ним надо обращаться, а сам, помнится, бездельничал и лишь изредка списывал корреспонденции у Антилопы Нильгау. Правда ведь?

— Славный старик Нильгау! Он сейчас в Лондоне и растолстел ещё пуще. Обещал зайти ко мне нынче вечером. Я прекрасно понимаю смысл твоего сравнения. Держался бы ты подальше от этих модисточек в штанах. Поделом тебе, и, надеюсь, теперь уж ты возьмёшься за ум.

— Как бы не так. Зато я постиг, что такое Искусство — возвышенное святое Искусство.

— Стало быть, ты тут без меня постиг великую премудрость. И что же такое Искусство?

— Надо просто изображать то, что им знакомо, лиха беда начало, и продолжать в том же духе. — Дик повернул картину, обращённую к стене. — Вот образец подлинного Искусства. Репродукция будет помещена в одном еженедельнике. Я назвал картину «Его последний выстрел». Срисовал с давнишней своей акварельки, которую написал близ Эль-Магриба. Заманил к себе одного красавца из стрелкового полка, посулил ему выпивку и малевал, подмалевывал, размалевывал, пока не изобразил истового и неистового пропойцу с багровой рожей, шлем на затылке, взгляд застыл от ужаса перед смертью, а на ноге, повыше лодыжки, кровавая рана. Не больно красив на вид, зато геройский солдат и настоящий мужчина.

— Опять, мой мальчик, ты скромничаешь!

Дик рассмеялся.

— Ну, это я только тебе признался. Ведь я сделал все, что можно сделать такими дрянными красками. А заведующий отделом иллюстраций в этом разнесчастном журнальчике сказал, что подписчикам такое не понравится. Мой солдат очень уж свиреп, и груб, и разъярён — будто человек, который сражается за свою жизнь, бывает кроток, как ягнёнок. Желательно что-нибудь более мирное, и яркими красками. Я мог бы много чего на это возразить, но больше смысла разговаривать с ослом, чем с заведующим отделом иллюстраций. Я забрал назад свой «Последний выстрел». И вот полюбуйся! Я одел солдата в красный мундир, новёхонький, без единого пятнышка. И теперь это — Искусство. Я обул его в сапоги, которые жирно наваксил, — обрати внимание, как они блестят. Это — тоже Искусство. Я вычистил ему винтовку — ведь винтовки на войне всегда тщательно вычищены, — этого тоже требует Искусство. Я надраил его шлем — так непременно делают в разгаре боевых действий, и без этого нельзя обойтись в Искусстве. Я побрил его, вымыл ему руки, придал сытый, благополучный вид. Вышла картинка из альбома военного портного. Цена, хвала всевышнему, возросла вдвое против первоначальной, весьма умеренной.

— И ты полагаешь возможным поставить под этим своё имя?

— А что тут такого? Я же нарисовал это. Нарисовал собственноручно, в интересах святого доморощенного Искусства и «Еженедельника Диккенсона».

Несколько времени Торпенхау молча курил. Затем из клубов дыма был вынесен приговор:

— Будь ты только тщеславным и спесивым ничтожеством, Дик, я не задумывался бы ни на минуту — отправил бы тебя к черту в пекло на твоём же мольберте. Но ежели принять в соображение, что ты так много для меня значишь, а к тщеславию твоему примешивается глупая обидчивость, как у двенадцатилетней девчонки, то приходится мне этим заняться. Вот!

Холст лопнул, пропоротый ударом башмака Торпенхау, и терьер живо спрыгнул на пол, думая, что за картиной прячутся крысы.

— Если хочешь ругаться, валяй. Но ты этого вовсе не хочешь. Так слушай же дальше. Ты болван, потому что нет среди тех, кто женщиной рождён, человека, который мог бы позволить себе вольничать с публикой, будь она даже — хоть и это неправда — именно такой, как ты утверждаешь.

— Но они же ровно ничего не смыслят, они не знают лучшего. Что можно ждать от жалких людишек, которые родились и выросли при таком вот освещении? — Дик указал на жёлтый туман за окном. — Если им угодно, чтоб картина была лакированная, как мебель, пускай получают чего хотят, только бы платили. Ведь это же всего-навсего люди, мужчины и женщины. А ты говоришь о них, словно о бессмертных богах.

— Сказано красиво, не отказать, но к делу совсем не относится. Хочешь ты этого или нет, но на таких людей ты и вынужден работать. Они над тобой хозяева. Оставь самообман, Дикки, не такой уж ты сильный, чтоб шутки шутить с ними — да и с самим собой, а это ещё важней. Мало того — Дружок, назад! Эта красная пачкотня никуда не денется! — если ты не будешь соблюдать величайшую осторожность, то станешь рабом чековой книжки, а это смерть. Тебя опьянит — уже почти опьянила — жажда лёгкой наживы. Ради денег и своего дьявольского тщеславия ты станешь писать заведомо плохие картины. Намалюешь их целую кучу, сам того не заметив. Но, Дикки, я же люблю тебя и знаю, что ты тоже меня любишь, а потому я не допущу, чтоб ты искалечил себя назло миру, хоть за все золото в Англии. Это дело решённое. А теперь крой меня на чем свет стоит.

— Не знаю, право, — сказал Дик. — Я очень хотел рассердиться, но у меня ничего не вышло, ведь твои доводы разумны до отвращения. Воображаю, какой скандал предстоит в редакции у Диккенсона.

— Какого же Дэвилсона тебе вздумалось работать на еженедельный журнальчик? Ведь это значит исподволь разменять себя по мелочам.

— Это приносит вожделенную звонкую монету, — ответил Дик, засунув руки в карманы.

Торпенхау бросил на него взгляд, исполненный невыразимого презрения.

— Я-то думал, передо мной мужчина! — сказал он. — А ты просто-напросто молокосос.

— Как бы не так, — возразил Дик, с живостью повернувшись к нему. — Ты даже представить себе не можешь, что значит постоянный достаток для человека, который всю жизнь знал одну лишь злую нужду. Ничто не возместит мне иные удовольствия, выпавшие на мою долю. Взять, к примеру, хоть то плаванье на китайском корыте, когда мы жрали изо дня в день только хлеб с повидлом, от которого разило свиным дерьмом, да и свиньи были китайские, а все потому, что Хо-ванг ничем другим нас кормить не желал. И вот я работал, надрывался, подыхал с голоду, из недели в неделю, из месяца в месяц, и все ради этого самого успеха. Теперь я его добился и намерен им воспользоваться сполна, покуда не поздно. Так пусть же эти людишки раскошеливаются — все равно они ни бельмеса не смыслят.

— Чего же изволит желать ваше августейшее величество? Послушай, ведь ты же не можешь выкурить больше табаку, чем выкуриваешь теперь. До выпивки ты не охотник. И в еде неприхотлив. Да и франт из тебя никудышный: поглядись в зеркало. На днях я посоветовал тебе купить скаковую лошадь, но ты отказался: а вдруг, возразил ты, она, чего доброго, ещё охромеет, нет, лучше уж всякий раз брать извозчика. И при том ты не так глуп, чтоб воображать, будто театры и все прочее, что можно купить, — все это и есть настоящая Жизнь. Зачем же тебе деньги?

— В них самих заключена суть, самая душа червонного золота, — ответил Дик. — Да, в этом их непреходящая суть. Провидение послало мне орешки вовремя, покуда они мне по зубам. Правда, я ещё не облюбовал тот орешек, который хотел бы разгрызть, но зубы у меня острые, об этом я неустанно забочусь. Быть может, в один прекрасный день мы с тобой поедем путешествовать по белу свету.

— И работать не станем, и никто не посмеет нам досаждать, и не с кем будет соперничать? Да ведь уже через неделю я тебе и слова сказать не осмелюсь. И вообще я не поеду. Не хочу извлекать выгоду из погибели человеческой души — а именно так и получилось бы, дай только я согласие. Нет, Дик, спорить не об чем. Ты просто глуп.

— Сомневаюсь. Когда я плавал на том китайском корыте, его капитан прославился тем, что спас без малого двадцать пять тысяч свинят, издыхавших от морской болезни, после того как наш ветхий пароходик, который промышлял случайными фрахтами, напоролся на джонку, гружённую лесом. А теперь, ежели сравнить этих свинят с…

— Эх, да поди ты со своими сравнениями! Всякий раз, когда я пытаюсь благотворно воздействовать на твою душу, ты приплетаешь не к месту какой-нибудь случай из своего весьма тёмного прошлого. Свинята — совсем не то, что английская публика, прославиться в открытом море — совсем не то, что прославиться здесь, а собственное достоинство одинаково во всем мире. Ступай прогуляйся да сделай попытку пробудить в себе хоть малую толику достоинства. Да, кстати, если старина Нильгау заглянет ко мне сегодня вечером, могу я показать ему твою мазню?

— Само собой. Ты б ещё спросил, смеешь ли ты войти ко мне без стука.

И Дик ушёл поразмыслить наедине с собой в быстро густевшем лондонском тумане.

Через полчаса после его ухода Нильгау, пыхтя и отдуваясь, с трудом вскарабкался по крутой лестнице. Это был самый главный и самый здоровенный из военных корреспондентов, который начал заниматься своим ремеслом, когда ещё только изобрели игольчатое ружьё. Один лишь его собрат по перу, Беркут, Боевой Орёл Могучий, мог сравниться с ним своим всесильем на этом поприще, а всякий разговор он непременно начинал с новости, что нынешней весной не миновать войны на Балканах.

Когда толстяк вошёл, Торпенхау рассмеялся.

— Не станемте говорить о войне на Балканах. Эти мелкие страны вечно между собой грызутся. Слыхали, экая удача привалила Дику?

— Да, он ведь и родился-то для скандальной славы, не так ли? Надеюсь, ты держишь его в узде? Такого человека надобно время от времени осаживать.

— Само собой. Он уже начинает своевольничать и беззастенчиво пользуется своей известностью.

— Так скоро! Ну и ловкач, разрази меня гром! Не знаю, какова его известность, но ежели он станет продолжать в том же духе, ему крышка.

— Так я ему и сказал. Только вряд ли он поверил.

— Этому никто не верит на первых порах. Кстати, что за рвань валяется вон там, на полу?

— Образчик его бесстыдства, совсем новёхонький.

Торпенхау стянул края продранного холста и поставил размалёванную картину перед Нильгау, который бросил на неё беглый взгляд и присвистнул.

— Вот это хромо! — сказал он. — Псевдохромолитолеомаргаринография! Угораздило же его состряпать этакую пачкотню. И все же как безошибочно он уловил именно то, что привлекает публику, которая думает через задницу, а смотрит через затылок! Хладнокровная беспардонность этого произведения почти что его оправдывает. Но идти этим путём дальше нельзя. Уж будто его и так на захвалили, не превознесли до небес? Сам знаешь, у публики чувства меры нет и в помине. Ведь покуда он в моде, про него будут говорить, что он второй Детайль и третий Месонье. А это вряд ли удовлетворит аппетиты такого резвого жеребёнка.

— Не думаю, чтоб Дика это особенно волновало. С таким же успехом можно обозвать волчонка львом и воображать, что он удовольствуется этой лестью взамен мозговой кости. Дик запродал душу банку. Он работает, чтоб разбогатеть.

— Теперь он бросил рисовать на военные сюжеты, но ему, видать, невдомёк, что долг службы остаётся прежним, переменились только командиры.

— Да откуда ж ему это знать? Он воображает, будто сам над собой командир.

— Вот как? Я мог бы его разубедить, и это пошло бы ему на пользу, ежели только печатное слово что-нибудь значит. Его надобно публично выпороть.

— Тогда сделайте это по всем правилам. Я и сам разнёс бы его вдребезги, да вот беда — уж очень я его люблю.

— Ну, а меня совесть нисколько не мучит. Когда-то, уже давненько, в Каире он набрался дерзости и хотел отбить у меня одну бабу. Я все забыл, но теперь это ему попомню.

— Ну и как, преуспел ли он?

— Это ты узнаешь потом, когда я с ним расправлюсь. Но, в конце концов, что толку? Предоставь-ка его лучше самому себе, и если он хоть чего-нибудь стоит, то беспременно образумится и приползёт к нам, причём либо будет вилять хвостом, либо подожмёт его, как провинившийся щенок. Прожить хоть одну неделю самостоятельно много пользительней, нежели связаться хоть с одним еженедельником. И все же я его разнесу. Разнесу без пощады в «Катаклизме».

— Ну, бог в помощь. Боюсь только, что на него может подействовать лишь удар дубинкой по башке, иначе он и глазом не моргнёт. Кажется, он прошёл огонь и воду ещё до того, как попал в поле нашего зрения. Он подозревает всех и вся, причём у него нет ничего святого.

— Это зависит от норова, — сказал Нильгау. — Совсем как у жеребца. Одного огреешь плетью, и он повинуется, знает своё дело, другой брыкается пуще прежнего, а третий горделиво уходит, прядая ушами.

— В точности как Дик, — сказал Торпенхау. — Что ж, дождёмся его возвращения. Вы можете взяться за работу прямо сейчас. Я покажу вам здесь же, в мастерской, его самые новые и самые худшие художества.

А Дик меж тем, стремясь успокоить растревоженную душу, невольно побрёл к быстротечной реке. На набережной он перегнулся через парапет, глядя, как Темза струится сквозь арку Уэстминстерского моста. Он задумался было над советом Торпенхау, но потом, по обыкновению, занялся созерцанием лиц в толпе, которая валила мимо. Некоторые уже несли на себе печать смерти, и Дик удивлялся, как это они ещё способны смеяться. Другие же лица, в большинстве своём суровые и неотёсанные, оживляло сияние любви, прочие были просто измождены и морщинисты от непосильного труда; но Дик знал, что каждое из этих лиц достойно внимания художника. Во всяком случае, бедняки должны страдать хотя бы для того, чтоб он узнал цену страдания; богачи же должны платить за это. Таким образом он прославится ещё больше, а его текущий счёт в банке возрастёт. Что ж, тем лучше для него. Он довольно страдал. Теперь пришла пора ему взимать дань с чужих несчастий.

Туман на мгновение рассеялся, проглянуло солнце, кроваво-красный круг отразился в воде. Дик созерцал это отражение и вдруг услышал, что плеск воды у причалов притих, будто на море перед отливом. Какая-то девица без стеснения прикрикнула на своего бесцеремонного ухажёра: «Пошёл вон, негодник», — и тот же порыв ветра, который разорвал туман, швырнул Дику в лицо чёрный дым из трубы парохода, причаленного под парапетом. На миг он словно ослеп, потом повернулся и вдруг очутился лицом к лицу… с Мейзи.

Ошибки быть не могло. Годы превратили девочку в женщину, но время ничуть не изменило темно-серые глаза, тонкие, алые, твёрдо очерченные губки и подбородок; к тому же, как в давно минувшую пору, на ней было тесно облегавшее серое платье.

Человеческая душа не всегда подвластна разуму, оставаясь свободной в своих порывах, и Дик бросился вперёд, крикнув, как школьники окликают друг друга: «Привет!», а Мейзи отозвалась: «Ой, Дик, это ты?» Тогда, помимо воли и ещё прежде, чем из головы улетучилась мысль о банковском счёте и Дик успел овладеть собой, он задрожал всем телом, и в горле у него пересохло. Туман вновь сгустился, и сквозь белесую пелену лицо Мейзи казалось бледно-жемчужным. Больше оба они не сказали ни слова и пошли рядом по набережной, дружно шагая в ногу, как некогда во время предвечерних прогулок к илистым отмелям. Потом Дик вымолвил хрипловатым голосом:

— А что сталось с Мемекой?

— Он умер, Дик. Но не от тех патронов: от обжорства. Ведь он всегда был жадюгой. Смешно, правда?

— Да… Нет… Это ты про Мемеку?

— Да-а… Не-ет… Просто так. Ты где живёшь, Дик?

— Вон там. — Он указал в восточную сторону, скрытую туманом.

— А я в северной части города — самой грязной, по ту сторону Парка. И очень много работаю.

— Чем же ты занимаешься?

— Живописью. Другого дела у меня нет.

— Но что случилось? Ведь у тебя был годовой доход в триста фунтов.

— Он и сейчас есть. Но я занимаюсь живописью, вот и все.

— Значит, ты одна?

— Нет, со мной живёт одна знакомая девица. Дик, ты идёшь слишком быстро и не в ногу.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15