Кеймен сидел, положив огромные чёрные руки на слоновьи колени, смотрел на меня со всезнающей улыбочкой на губах. Точнее, не улыбочкой, а улыбищей. Он дал мне отсмеяться, а потом спросил, что я нашёл такого забавного.
— Вы говорите мне, что я слишком богат, чтобы покончить с собой.
— Я говорю «не сейчас», Эдгар, и это всё, что я говорю. Я также собираюсь сделать вам предложение, идущее вразрез с моим достаточно богатым опытом… Но насчёт вас у меня очень сильное предчувствие… то самое, что побудило меня дать вам куклу. Предложение это — географическое.
— Простите?
— Это метод лечения, который часто используется людьми на последней стадии алкоголизма. Они надеются, что смена места жительства даст им возможность начать всё с чистого листа. Кардинально развернуть ситуацию.
Я что-то почувствовал. Не сказал бы, что надежду, но что-то.
— Срабатывает он редко, — продолжил Кеймен. — Ветераны «Анонимных алкоголиков», у которых есть ответ на всё (это их благословение и проклятие и пусть даже редко кто это осознаёт), любят говорить: «Посади говнюка в самолёт в Бостоне, тот же говнюк сойдёт с трапа в Сиэтле».
— И где при таком раскладе я? — сорвался с моих губ естественный вопрос.
— В настоящий момент вы в пригороде Сент-Пола. Я предлагаю следующее: найдите местечко подальше и отправляйтесь туда. Вы в уникальном положении: можете это сделать, учитывая ваши финансовые возможности и семейный статус.
— И на сколько?
— Как минимум на год. — Он загадочно посмотрел на меня. Его большое лицо словно создали для такого выражения. Если бы его вырубили у входа в гробницу Тутанхамона, я уверен, Говард Картер задумался бы.
— А если вы что-нибудь сделаете с собой к концу этого года, ради Бога, Эдгар… нет, ради ваших дочерей… постарайтесь, чтобы комар носа не подточил.
Он почти провалился в глубины старого дивана, а тут начал вылезать. Я шагнул к нему, чтобы помочь, но он отмахнулся. В конце концов поднялся, вдохнул ещё громче, взял портфель. Посмотрел на меня с высоты своих шести с половиной футов, этими выпученными глазами с желтоватыми белками, которые ещё и увеличивали очень толстые линзы очков.
— Эдгар, что-нибудь может сделать вас счастливым?
Я не стал углубляться в его вопрос (испугался таящихся там опасностей).
— Я раньше рисовал.
Если на то пошло, рисованием я занимался довольно-таки серьёзно, но так давно! С тех пор столько случилось… Женитьба, карьера, крах и первого, и второго.
— Когда?
— Подростком.
Я уже хотел рассказать ему о том, как когда-то мечтал о художественной школе (даже покупал альбомы с репродукциями, когда мог себе это позволить) — но сдержался. В последние тридцать лет мой вклад в мир живописи ограничивался завитушками, которые я выводил на бумаге во время телефонных разговоров, и прошло, наверное, десять лет с момента покупки последнего альбома, которому полагалось лежать на журнальном столике, дабы производить впечатление на гостей.
— А потом?
Я собрался солгать… стыдился сказать правду… но всё же сказал. Однорукие мужчины должны говорить правду, если есть такая возможность. Это придумал не Уайрман. Это мои слова.
— Нет.
— Попробуйте снова порисовать, — предложил Кеймен. — Вам нужно отгородиться.
— Отгородиться? — в недоумении повторил я.
— Да, Эдгар. — На его лице отражались удивление и разочарование, вызванные тем, что я никак не мог понять очевидного. — Отгородиться от ночи.
vi
Где-то через неделю после визита Кеймена меня навестил Том Райли. Листья уже начали менять цвет, и я помню, что продавцы в «Уол-Марте» развешивали хэллоуиновские постеры, когда я заглянул туда, чтобы купить альбомы для рисования. Впервые после колледжа… чёрт, скорее, после средней школы.
Насчёт самого визита Тома я лучше всего помню одно: его смущение и неловкость.
Я предложил ему пива, и он согласился. Когда я вернулся из кухни, он смотрел на сделанный мной рисунок тушью: три пальмы у кромки воды, крыша хижины на заднем фоне слева.
— Неплохо, — прокомментировал он. — Ты нарисовал?
— Нет, эльфы, — ответил я. — Они приходят ночью. Чинят мне обувь и иногда рисуют картины.
Он рассмеялся, слишком уж нарочито, и вернул рисунок на письменный стол.
— На Миннесоту, прафта, не похоше. — Он вдруг заговорил со шведским акцентом.
— Я срисовал его из книги, — пояснил я. На самом деле я воспользовался фотографией из буклета риелтора. Фото было сделано из окна так называемой «флоридской комнаты» в «Салмон-Пойнт». Я только что арендовал там дом как минимум на год. Никогда не бывал во Флориде, даже в отпуске, но фотография задела какую-то струнку в моей душе, и впервые после несчастного случая я почувствовал желание увидеть всё своими глазами. Слабенькое, но желание. — Что я могу сделать для тебя, Том? Если ты насчёт…
— Вообше-то Пэм попросила меня заглянуть к тебе. — Он опустил голову. — Я хотел, но не смог заставить себя сказать «нет». Из уважения к прошлому, ты понимаешь.
— Само собой. — Том говорил о тех временах, когда «Фримантл компани» представляла собой три пикапа, бульдозер «Катсрпиллер D9» и радужные мечты. — Выкладывай, Том. Я тебя не укушу.
— Она наняла адвоката. Настроена на развод.
— Я и не думал, что она откажется от своих планов. — Я говорил правду. Не помнил, как душил её, зато хорошо запомнил выражение её глаз, когда она мне об этом говорила. И я прекрасно знал: если Пэм принимала решение, отказывалась она от него крайне редко.
— Она хочет знать, собираешься ли ты привлечь Боузи. Вот тут я не мог не улыбнуться. Шестидесятипятилетний Уильям Боузман-третий, щёгольски одетый, ухоженный, в галстуке-бабочке, возглавлял миннеаполисскую юридическую фирму, услугами которой пользовалась моя компания, и если бы он узнал, что мы с Томом последние двадцать лет зовём его Боузи, его, наверное, хватил бы удар.
— Я даже не думал об этом. А в чём проблема. Том? Что конкретно она хочет?
Он выпил пиво, поставил пустой стакан рядом с моим незаконченным рисунком, щёки налились краской.
— Она выразила надежду, что удастся обойтись без жёсткого противостояния. Она сказала: «Я не хочу быть богатой и не хочу драться за каждый доллар. Я лишь хочу, чтобы он обошёлся по справедливости со мной и девочками, как он поступал всегда. Ты ему это передашь?» Вот я и передаю. — Том пожал плечами.
Я поднялся, подошёл к большому окну между гостиной и крыльцом, посмотрел на озеро. В самом скором времени я собирался войти в мою «флоридскую комнату», чем бы она ни оказалась, и смотреть на Мексиканский залив. Задался вопросом, будет ли это лучше, по-другому, чем лицезрение озера Фа-лен. Подумал, пусть будет хотя бы по-другому — во всяком случае, на первое время меня это устроит. Мне хотелось начать с чего-то нового. Когда я повернулся, Том Райли изменился до неузнаваемости. Первым делом я подумал, что у него схватило живот. Потом понял, что он пытается сдержать слёзы.
— Том, в чём дело? — спросил я.
Он покачал головой, попытался заговорить, но с губ сорвался только влажный хрип. Он откашлялся, предпринял вторую попытку.
— Босс, не могу привыкнуть к тому, что у тебя только одна рука. Мне так жаль.
Произнёс он эти слова так безыскусно, экспромтом, с такой теплотой. Шли они, конечно же, от сердца. Я думаю, в тот момент мы оба были на грани слёз, как пара расчувствовавшихся парней в шоу Опры Уинфри.
Мысль эта помогла мне быстро взять себя в руки.
— Мне тоже жаль, но я как-то справляюсь. Честное слово. А теперь допей это чёртово пиво, пока оно совсем не выдохлось.
Он рассмеялся и вылил остатки «Грейн белт» в стакан.
— Я собираюсь попросить тебя передать ей моё встречное предложение. Если она одобрит идею, детали мы утрясём. Обойдёмся без адвокатов. Решим всё сами.
— Ты серьёзно, Эдди?
— Да. Ты всё подсчитаешь, так что мы будем знать общую сумму, из которой можно исходить. Потом разделим итог на четыре части. Она возьмёт три, семьдесят пять процентов, для себя и девочек, я — остальное. А что касается самого развода… слушай, в Миннесоте это не проблема, после ленча мы с ней можем пойти в «Бордерс»
и купить книгу «Развод для чайников».
Он вытаращился на меня.
— Есть такая книга?
— Я в каталог не заглядывал, но если нет, я съем твои усы.
— Я думал, говорят «съем твои трусы».
— А разве я сказал не так?
— Не важно. Эдди, ты же разбазаришь своё состояние.
— Спроси меня, и я скажу, что мне насрать. Я и в ус не дуну. Компания мне по-прежнему небезразлична, и она в отличном состоянии, потому что управляется людьми, знающими своё дело. Что же касается собственности… так я лишь предлагаю избавиться от излишнего самомнения, которое и позволяет адвокатам снять сливки. Если мы люди здравомыслящие, денег хватит всем.
Он допил пиво, не отрывая от меня взгляда.
— Иногда я думаю, тот ли ты человек, с которым я раньше работал.
— Тот человек умер в пикапе, — ответил я.
vii
Пэм приняла моё предложение, и, думаю, она могла бы согласиться на моё возвращение к ней вместо предложенной мною сделки (мысль эта то и дело, словно солнце из-за облаков, проглядывала на её лице во время нашего ленча, когда мы утрясали детали), но эту тему я не поднял. Думал только о Флориде, этом убежище для новобрачных и стариков, молодых и полуживых. И полагаю, в глубине души даже Пэм понимала, что это наилучший выход. Потому что человек, которого вытащили из искорёженного «додж-рэма», в стальной каске, обжимающей уши, словно смятая банка из-под собачьей еды, очень уж отличался от того, кто садился в «додж». Эта жизнь с Пэм, девочками и строительной компанией закончилась; все её этапы остались позади. Но выходов из ситуации у меня было два. На одной двери висела табличка с надписью «САМОУБИЙСТВО» — как указал доктор Кеймен, на текущий момент вариант не из лучших. То есть оставался только второй, через дверь с табличкой «ДЬЮМА-КИ».
Однако перед тем как я выскользнул через эту дверь из моей прошлой жизни, произошло ещё одно событие. Случилась беда с собакой Моники Голдстайн, Гендальфом, симпатичным джек-рассел-терьером.
viii
Если вы представляете себе моё новое пристанище одиноким коттеджем на озёрном берегу, в который упирается петляющая по северным лесам просёлочная дорога, то сильно ошибаетесь. Мы же говорим об обычном пригороде мегаполиса. Наш дом на озере расположен в конце Астер-лейн, асфальтированной улицы, идущей от Ист-Хойт-авеню до воды. В соседнем доме жили Голдстайны.
В середине октября я наконец-то внял совету Кэти Грин и начал ходить пешком. До великих походов по берегу дело дошло гораздо позже, а пока я позволял себе только короткие вылазки, и всякий раз по возвращении моё правое, раздробленное, а потом восстановленное бедро молило о пощаде (да и в глазах частенько стояли слёзы), но продвигался я в правильном направлении. И я как раз возвращался домой после одной такой прогулки, когда миссис Феверо сбила маленькую собачку Моники. Я отшагал уже три четверти обратного пути, когда эта Феверо проехала мимо меня на своём «хаммере» нелепого горчичного цвета. Как всегда, с мобильником в одной руке и сигаретой в другой. Как всегда, ехала она слишком быстро. Всё произошло мгновенно, и я, конечно, не заметил, как Гендальф выскочил на проезжую часть — наверное, он видел лишь свою хозяйку, Монику Голдстайн, которая шла по другой стороне улицы в парадной униформе гёрлскаута. А моё внимание занимало исключительно восстановленное бедро. Как всегда, в завершающей части этих коротких прогулок у меня создавалось ощущение, что это так называемое чудо современной медицины набито десятью тысячами острых стеклянных осколков.
Потом завизжали шины, и на визг наложился крик маленькой девочки:
«ГЕНДАЛЬФ, НЕТ!»
В этот самый момент я отчётливо и ясно увидел кран, едва не убивший меня, а мир, в котором я всегда жил, пожирался желтизной, куда более яркой, чем «хаммер» миссис Феверо, и по желтизне плыли чёрные буквы, раздувались, становились всё больше: «LINK-BELT».
Потом начал кричать и Гендальф, а видение прошлого (доктор Кеймен, несомненно, назвал бы его возвращённым воспоминанием) ушло. До того осеннего дня четырьмя годами раньше я понятия не имел, что собаки могут кричать.
Я побежал, бочком, как краб, стуча по тротуару красной «канадкой». Наверняка со стороны выглядело это нелепо, но никто на меня не смотрел, будьте уверены. Моника Голдстайн стояла на коленях на мостовой рядом со своей собакой, лежащей перед высокой квадратной радиаторной решёткой «хаммера». Лицо девочки белело над зелёной униформой. На ленте, что тянулась поперёк груди, висели скаутские значки и медали. Конец этой ленты намокал в увеличивающейся луже крови Гендальфа. Миссис Феверо наполовину спрыгнула, наполовину вывалилась с очень уж высокого водительского сиденья «хаммера». Ава Голдстайн, в полурасстёгнутой блузке и босиком, выбежала из парадной двери дома Голдстайнов, выкрикивая имя дочери.
— Не трогай его, дорогая, не трогай его, — проговорила миссис Феверо. Она всё ещё держала сигарету и нервно затягивалась.
Моника её не слышала. Погладила бок Гендальфа. От прикосновения собака закричала вновь (это был крик), и Моника закрыла лицо руками. Начала трясти головой. Я не стал бы её винить.
Миссис Феверо потянулась к девочке, потом передумала. Отступила на два шага, привалилась к высокому борту «хаммера» и посмотрела в небо.
Миссис Голдстайн опустилась на колени рядом с дочерью.
— Миленькая моя, ох, миленькая, пожалуйста, не надо… Гендальф лежал на мостовой в расширяющейся луже собственной крови и выл. Теперь я смог вспомнить звук, который издавал кран. Не «мип-мип-мип», как положено, потому что звуковой сигнал, предупреждающий о движении крана назад, не работал. Слышалось резко меняющее тональность урчание дизельного двигателя и шуршание гусениц, вдавливающихся в землю.
— Уведите её в дом, Ава, — сказал я. — Уведите её в дом. Миссис Голдстайн обняла дочь за плечи, попыталась поднять.
— Пойдём, миленькая. Пойдём домой.
— Без Гендальфа не пойду! — закричала Моника. Одиннадцатилетняя, развитая для своего возраста девочка вдруг превратилась в трёхлетнюю крошку. — Не пойду без моей собачки! — Лента с медалями, точнее, последние три дюйма, теперь пропитавшиеся кровью, прошлись по её юбке, оставив на бедре кровавую полосу.
— Моника, пойди в дом и позвони ветеринару, — обратился я кдевочке. — Скажи, что Гендальфа сбила машина. Скажи, что он должен немедленно приехать. А я пока побуду с Гендальфом.
Моника посмотрела на меня. В глазах стоял не шок, не горе — безумие. Я хорошо знал этот взгляд. Часто видел его в зеркале.
— Вы обещаете? Клянётесь? Именем матери?
— Клянусь именем матери. Иди, Моника.
Она пошла, ещё раз взглянув на Гендальфа и издав скорбный вопль, прежде чем сделать первый шаг к дому. Я присел рядом с Гендальфом, держась одной рукой за бампер «хаммера», испытывая жуткую боль и клонясь налево, с тем, чтобы не сгибать правое колено больше, чем того требовала необходимость. Однако и с моих губ сорвался крик боли, и я задался вопросом: а удастся ли мне подняться без посторонней помощи? На миссис Феверо я рассчитывать не мог. Она отошла к тротуару с левой стороны улицы на прямых, широко расставленных ногах, согнулась, словно кланяясь особе королевской крови, и начала блевать в сливную канаву. При этом одну руку, с сигаретой, отвела далеко в сторону.
Я повернулся к Гендальфу. Под колесо попала задняя часть его тела. Позвоночник перебило. Кровь и экскременты сочились меж сломанных задних лап и текли прямо по ним. Он поднял на меня глаза, и я увидел в них ужасающую надежду. Его язык выполз изо рта и лизнул мне запястье, сухой, как ковёр, и холодный. Гендальф собирался умереть, но, похоже, не в самое ближайшее время. Моника в любой момент могла выйти из дома, и я не хотел, чтобы он дожил до этого и смог лизнуть её запястье.
Я понимал, что должен сделать. И никто бы не увидел, как я это сделаю. Моника и её мать находились в доме. Миссис Феве-ро по-прежнему стояла ко мне спиной. Если другие люди, жившие на этой части улицы, смотрели из окон (или даже вышли на лужайки), «хаммер» блокировал им обзор, не позволял увидеть меня, сидящего с неестественно выпрямленной правой ногой рядом с собакой. Времени у меня было в обрез, считанные мгновения, и я упустил бы свой шанс, продолжая раздумывать.
Поэтому я взялся рукой за верхнюю часть тела Гендальфа и без малейшей паузы вернулся на строительную площадку на Саттон-авеню, где «Фримантл компани» готовилась возвести сорокаэтажное банковское здание. Я — в пикапе. По радио Реба Макинтайр поёт «Фэнси». Внезапно я осознаю, что шум от двигателя крана очень уж громкий, хотя я не слышал сигнала, который тот должен издавать при движении задним ходом, а когда смотрю направо, вижу, что мир за окном пикапа, которому следовало там быть, исчез. Этот мир заменило что-то жёлтое. И на этом жёлтом плывут чёрные буквы: «LINK-BELT». Они увеличиваются и увеличиваются. Я выворачиваю руль «рэма» влево, до упора, зная, что уже опоздал. Скрежещет корёжащийся металл, заглушая песню, а кабина начинает сжиматься, справа налево, потому что кран вторгается в моё пространство, крадёт моё пространство, и пикап накреняется. Я пытаюсь открыть водительскую дверцу, но куда там. Сделать это следовало незамедлительно, а теперь уже поздно что-то предпринимать. Мир передо мной исчезает, потому что ветровое стекло из-за миллиона трещинок становится матовым. Потом строительная площадка возвращается, потому что ветровое стекло вываливается из рамы. Вываливается и летит, как сложенная пополам игральная карта. Я ложусь на руль, давлю на клаксон обеими локтями, моя правая рука служит мне в последний раз. Но едва слышу гудок за рёвом двигателя крана. Надпись «LINK-BELT» всё движется, сминает дверцу со стороны пассажирского сиденья, сжимает пол под пассажирским сиденьем, разбивает приборный щиток, который ощеривается пластиковыми остриями. Всё дерьмо из бардачка разлетается по кабине, как конфетти, радио замолкает, мой контейнер для ленча прижат к планшету с зажимом, и вот идёт «LINK-BELT». Надпись уже надо мной, я могу высунуть язык и лизнуть этот грёбаный дефис. Я начинаю кричать, потому что именно в этот момент меня начинает сдавливать. Давление нарастает, моя правая рука сначала прижимается к боку, потом расплющивается, потом вскрывается. Кровь хлещет на колени, словно горячая вода из ведра, и я слышу, как что-то ломается. Вероятно, мои рёбра. Такие же звуки слышны, когда куриные кости ломаются под каблуком сапога.
Я прижимал Гендальфа к себе и думал: «Принеси этого грёбаного приятеля, принеси СТАРИКА и, ради Бога, сляг, ты, тупая сука!»
Теперь я сижу на приятеле, сижу на грёбаном старике, происходит это у меня дома, но дом не ощущается домом со всеми этими часами мира, что звонят в моей треснувшей голове, и я не могу вспомнить имя куклы, которую дал мне Кеймен, я помню только мужские имена: Рэндолл, Расселл, Рудольф, даже Ривер-мать-его-Финикс. Я говорю ей, чтобы она оставила меня в покое, когда она приходит с фруктами и этим грёбаным творогом, я говорю, дай мне пять минут. «Я могу это сделать», — говорю я, потому что этой фразе научил меня Кеймен, это сигнал «мип-мип-мип»., который предупреждает: «Берегись, Пэмми, Эдгар двигается задним ходом». Но вместо того чтобы оставить меня одного, она снимает салфетку с подноса с ленчем, чтобы вытереть пот с моего лба, и когда вытирает, я хватаю её за шею: думаю в тот момент, что не могу вспомнить имя куклы исключительно из-за неё, это её вина, всё — её вина, включая «LINK-BELT». Я хватаю её за шею левой рукой. Несколько секунд хочу убить, и кто знает, может, даже пытаюсь. Но я знаю другое: лучше мне вспомнить все аварии этого круглого мира, чем выражение глаз Пэм, когда она пытается вырваться из моей хватки. Потом я думаю: «Оно было КРАСНОЕ!» — и отпускаю жену.
Я прижимал Гендальфа к груди, как прижимал дочерей, когда они были младенцами, и думал: «Я могу это сделать. Я могу это сделать. Я могу это сделать». Ощущал, как кровь Ген-дальфа заливает мои брюки, будто горячая вода, и думал: «Давай, хрен моржовый, вылезай из „доджа“».
Я держал Гендальфа и думал, каково это, чувствовать, как тебя давят живого, когда кабина твоего пикапа сжирает воздух вокруг тебя, и ты уже не можешь вдохнуть, а кровь хлещет из носа и рта, и последние звуки, которые ухватывает улетающее сознание — хруст ломающихся в теле костей: рёбра, рука, бедро, нога, щека, твой грёбаный череп.
Я держал собаку Моники и думал, ощущая ничтожный, но триумф: «Оно было КРАСНОЕ!»
На мгновение я погрузился в темноту со всем этим красным, потом открыл глаза. Я прижимал Гендальфа к груди левой рукой, и его глаза снизу вверх смотрели мне в лицо…
Нет, мимо лица. И мимо неба за ним.
— Мистер Фримантл? — подошёл Джон Хастингс, старик, который жил через два дома от Голдстайнов. В английской твидовой шляпе и свитере без рукавов он выглядел так, словно собрался на прогулку по шотландским вересковым пустошам. Вот только на лице его читался ужас. — Вы можете положить собаку. Она мертва.
— Да. — Я ослабил хватку. — Вы поможете мне встать?
— Не уверен, что смогу, — ответил Хастингс. — Скорее завалю нас обоих.
— Тогда пойдите к Голдстайнам, посмотрите, как они.
— Это её пёсик, — вздохнул он. — Я надеялся… — Он покачал головой.
— Её. И я не хочу, чтобы она видела его таким.
— Разумеется, но…
— Я ему помогу. — Миссис Феверо выглядела чуть лучше и уже бросила сигарету. Потянулась к моей правой подмышке, замерла. — Вам будет больно?
«Да, — мог бы ответить я, — но не так, как сейчас», но ответил, что нет. И когда Джон уже шагал по дорожке к дому Голдстайнов, я ухватился левой рукой за бампер «хаммера». На пару мы с миссис Феверо сумели поставить меня на ноги.
— Наверное, у вас нет ничего такого, чем бы накрыть собаку? — спросил я.
— Если на то пошло, в багажнике есть кусок брезента.
— Хорошо. Отлично.
Она двинулась к багажнику (учитывая размеры «хаммера», путь предстоял долгий), потом повернулась ко мне:
— Слава Богу, собака умерла до возвращения девочки.
— Да, — согласился я. — Слава Богу.
ix
Всё это происходило неподалёку от моего коттеджа, которым заканчивалась улица, но путь этот дался мне с трудом и занял немало времени. Когда я добрался до цели, кисть, которую я называл «Костыльный кулак», болела, а кровь Гендальфа засыхала на моей рубашке. Я увидел открытку, засунутую между сетчатой дверью и косяком парадной. Достал её. На открытке, под нарисованной улыбающейся девочкой, отдающей гёрлскаутский салют, прочитал:
ДЕВОЧКА ИЗ СОСЕДИНЕГО ДОМА ЗАХОДИЛА, ЧТОБЫ ПОВИДАТЬ ВАС И СООБЩИТЬ О ВКУСНОМ ГЕРЛСКАУТСКОМ ПЕЧЕНЬЕ! ХОТЯ ОНА НЕ ЗАСТАЛА ВАС СЕГОДНЯ,
МоникаЗАЙДЕТ ЕЩЕ РАЗ! ДО СКОРОЙ ВСТРЕЧИ!
Рядом со своим именем Моника нарисовала улыбающуюся рожицу. Я смял открытку и бросил в корзину для мусора, когда, хромая, направился в душ. Рубашку, джинсы и заляпанное кровью нижнее бельё я выбросил. Мне больше не хотелось их видеть.
x
Мой двухлетний «лексус» стоял на подъездной дорожке, но я не садился за руль со дня того несчастного случая на строительной площадке. Парнишка из соседнего колледжа трижды в неделю ездил на нём, выполняя мои поручения. Кэти Грин с готовностью отвозила меня в ближайший супермаркет, если я её об этом просил, или на последний блокбастер перед одной из наших пыточных сессий (после у меня уже не было никаких сил). Если бы мне сказали, что в эту осень я сам сяду за руль, я бы рассмеялся. И дело было не в травмированной ноге: меня прошибал холодный пот от одной мысли о вождении автомобиля.
Но в тот день, приняв душ и переодевшись, именно это я и проделал: уселся за руль. Повернул ключ в замке зажигания и, постоянно оглядываясь через правое плечо, задним ходом выехал с подъездной дорожки. Я принял четыре маленькие розовые таблетки оксиконтина вместо обычных двух, надеясь на то, что они позволят мне добраться до щита-указателя к супермаркету «Стоп-шоп» на пересечении Ист-Хойт и Истшор-драйв.
В супермаркете я не задержался. Речь шла не об обычном походе за продуктами, скорее, о быстром налёте. Одна остановка в мясном отделе, потом прихрамывающая пробежка к экспресс-кассе (от одной до десяти покупок, никаких купонов, ничего для предъявления к осмотру). И тем не менее к моменту возвращения на Астер-лейн я фактически находился в состоянии наркотического опьянения. Если бы меня остановил коп, я бы не прошёл проверку на трезвость.
Меня не остановили. Я проехал дом Голдстайнов: на подъездной дорожке стояли четыре автомобиля, не меньше полудюжины припарковались у тротуара, свет сиял во всех окнах. Мать Моники вызвала подкрепление по горячей линии, и, похоже, многие родственники сбежались на зов. Такая отзывчивость делала им честь и шла на пользу Монике.
Менее чем через минуту я уже сворачивал к своему дому. Несмотря на лекарство, правая нога пульсировала от боли: давали себя знать бесконечные перемещения с педали газа на педаль тормоза и обратно. Ещё разболелась и голова, как это бывает при перенапряжении. Но более всего меня донимал голод. Именно он выгнал меня из дома. Только слово «голод» лишь в малой степени отражало моё состояние. Я ощущал просто зверский аппетит, и вчерашняя лазанья в холодильнике не могла его утолить. В ней, конечно, было мясо, но явно не в достаточном количестве.
Тяжело опираясь на «канадку», с кружащейся от оксикон-тина головой, я вошёл в дом, вытащил сковороду из ящика под плитой, поставил на горелку. Повернул ручку на максимум, едва услышал хлопок вспыхнувшего газа, потому что сосредоточился на куске говяжьей вырезки, с которого сдирал обёртку. Бросил его на сковороду, разгладил рукой, прежде чем достал лопатку из ящика стола у плиты.
Входя в дом, сдирая с себя одежду и вставая под душ, я допустил ошибку, приняв спазмы желудка за тошноту… такое объяснение казалось разумным. Однако к тому времени, когда я смывал мыло, спазмы превратились в устойчивое низкое урчание, словно в животе на холостых оборотах работал мощный мотор. Таблетки это урчание приглушили, но теперь оно вернулось, усилившись. Если я и испытывал такой голод за всю свою жизнь, то не мог вспомнить когда.
Я постукивал лопаткой по большущему плоскому куску мяса и пытался досчитать до тридцати. Полагал, что тридцать секунд на сильном огне являли собой как минимум намёк на действо, которое люди называли «приготовлением мяса». Если бы я догадался включить вытяжку и избавиться от запаха, возможно, и дотерпел бы. Но в итоге не досчитал и до двадцати. На семнадцати схватил бумажную тарелку, перекинул на неё мясо и принялся жрать полусырую вырезку, прислонившись к столику. Умял почти половину, когда, глядя на красный сок, вытекающий из красного мяса, ясно и отчётливо увидел Гендальфа, который смотрел на меня снизу вверх, а кровь и экскременты сочились из раздавленной задней половины тела, пятная шерсть на сломанных лапах. Мой желудок не сжался в конвульсиях, нет, нетерпеливо заорал, требуя новой еды. Я хотел есть.
Есть.
xi
В ту ночь мне приснилось, что я в спальне, которую так много лет делил с Пэм. Она спала рядом и не могла слышать каркающий голос, доносящийся откуда-то снизу, с тёмного первого этажа: «Молодые, полуживые, молодые, полуживые».
Голос этот напоминал заевшую виниловую пластинку. Я тряхнул жену за плечо, но она лишь повернулась на бок. Спиной ко мне. Сны обычно говорят правду, не так ли?
Я встал, спустился вниз, держась за перила, не доверяя полностью травмированной ноге. И заметил что-то странное в том, как я держался за знакомый поручень из полированного дерева. На подходе к подножию лестницы я понял, в чём дело. Справедливо это или нет, но мы живём в мире правшей: гитары изготавливаются для правшей, и школьные парты, и приборные щитки американских автомобилей. Перила в доме, где я жил с семьёй, не составляли исключения. Они находились справа, потому что, хотя дом строила моя компания по моим чертежам, жена и дочь были правшами, а большинство правит.
И тем не менее моя рука скользила по перилам.
«Естественно, — подумал я. — Потому что это сон. Совсем как вторая половина того дня. Ты понимаешь?»
«Гендальф мне не приснился», — пришла новая мысль, а голос незнакомца в моём доме (всё ближе и ближе) назойливо повторял: «Молодые, полуживые». Кто бы это ни был, находился он в гостиной. Мне идти туда не хотелось.
«Нет, Гендальф мне не приснился, — вновь подумал я. Может, эти мысли возникли у моей фантомной правой руки. — Сон — его убийство».
Так он умер сам по себе? Вот что пытался сказать мне голос? Потому что я не думал, что Гендальф умер своей смертью. Я думал, он нуждался в помощи.
Я вошёл в мою прежнюю гостиную. Не чувствовал, как переставляю ноги, шёл, будто во сне, когда кажется, что мир движется вокруг тебя, пятится назад, словно кто-то прокручивает фильм в обратном направлении. И в гостиной, в старом бостонском кресле-качалке Пэм, сидела Реба, воздействующая на злость кукла, выросшая до размеров ребёнка. Жуткие бескостные ноги, обутые в чёрные туфли «Мэри Джейнс», качались взад-вперёд над полом. Её пустые глаза смотрели на меня. Синтетические, цвета клубники, кудряшки мотались из стороны в сторону. Рот был испачкан кровью, только в моём сне — не человеческой, и не собачьей, а соком, который вытекал из практически сырого гамбургера… соком, который я слизал с бумажной тарелки после того, как доел мясо.
«За нами гналась злая лягушка! — воскликнула Реба. — У неё ЖУБЫ!»
xii
Слово это (ЖУБЫ) еше звенело в моей голове, когда я сел на кровать, чтобы увидеть плещущееся на коленях холодное озерцо октябрьского лунного света. Я пытался закричать, но мне удалось выдавить из себя лишь несколько беззвучных ахов. Сердце гулко билось. Я потянулся к лампе на прикроватном столике и каким-то чудом не сбросил её на пол, хотя, когда зажёг свет, увидел, что чуть ли не половина её основания висит в воздухе. Часы-радиоприёмник показывали время: 3:19.