— А чего вы спрашиваете, — вдруг изумился комендант, — будто сами не знаете. Ведь ваш вагон идет по специальному наряду Совнаркома.
— Про себя могу сказать, что я не знал, — отозвался Толмачев. — Совнарком посылает меня в Туркестан для археологических раскопок. Может быть, для вас это так же ново, как и для нас ваши слова? А теперь, зная, зачем я еду, вы, наверное, думаете про себя, что зря меня с такой помпой везут, что дело-то мое в такое время маловажное, а то и совсем ненужное.
— Ну, — промолвил комендант, вертя в руках пустой стакан, — раз правительство посылает, стало быть, нужно.
— И я верю в необходимость, — заговорил Листер, — так же как я верю в науку вообще и люблю ее. Но, по правде говоря, меня немного озадачивает, почему именно сейчас посылают археологов. Чтобы быть откровенным, скажу, что мне кажется более понятным, почему туда едет Александра Ивановна. Она ведь врач. Она там нужнее, чем вы.
— Ну ладно, давайте я вам объясню, — довольно добродушно ответил Толмачев, принимая вызов. — Видите ли, во всякое время, что бы ни было — революция или война, идет ряд работ, публике незаметных, но которые нельзя оставлять ни на одну минуту. Я имею в виду нашу работу: работу учителей, которые учат детей грамоте при всех режимах; геологов, которые неумолимо и планомерно ведут разведку во всякую погоду; топографов, составляющих карту территории; метеорологов, которые ведут наблюдения. Эта работа для государства и даже больше — для человечества, и как бы незаметна она ни была, в ней костяк жизни. И то, что правительство в такое время посылает археологическую экспедицию, доказывает, что оно это понимает.
Все помолчали. Листер вновь нарушил молчание:
— Тогда, если позволите, еще один вопрос. Хорошо, работа нужна и, допустим также, своевременна. Но каковы ее плоды? Ведь, в конце концов, что она дает? История крестовых походов, или наполеоновских войн, или, скажем, великой французской революции дает ключ к жизни народов, борьбе армии, людей, вождей. Ну, а что конкретного дадут раскопанные могилы каких-нибудь обитателей Туранской низменности? Какое, собственно, удовлетворение дает историку раскопанное городище или курган? Хорошо, если найдут произведения искусства, а как нет?
— Вы знаете, — неторопливо ответил Толмачев, — вы задаете вопрос, который ставит себе почти всякий молодой археолог или историк (а мы те же историки, только вещественные). На него давно уже отвечено. Есть классики археологии, которые и с высоты кафедр наших лучших университетов, и в кружках, и в статьях все это не раз объясняли. Вот вы изволили упомянуть французскую революцию. Я ею не занимался, но этот период — это конец царствования матушки Екатерины, если не ошибаюсь, — должен кишеть всякими документами. Были, я полагаю, газеты, были журналы, сохранились и дипломатическая переписка, и мемуары, и письма, и дневники.
— Но это же прекрасно! — прервал Листер. — Можно воссоздать полную картину.
— Ну что ж тут прекрасного? — возразил Толмачев. — Что прекрасного для ученого, когда все есть? Что же тогда остается на его долю. Как конторщику подшивать документы или как ребенку из кубиков складывать уже готовую картину? Благодарю! Вот что я вам скажу: Всякая наука — история или археология — становится тем более увлекательной и захватывающей, чем она труднее, чем меньше материала. Созидательная работа и количество материала должны быть обратно пропорциональны.
— Что же получается? Если вы найдете два кургана и в одном из них будет куча предметов, а в другом почти ничего нет, второй предпочтительнее? — усомнился Листер.
— Для истории предпочтителен первый, для историка — второй. Тысяча погребений и рукописей дадут полную историю и ни одного настоящего историка.
— Как это так?
— А очень просто. Тысячью рукописей будут заниматься историк-кладовщик или бухгалтер, систематизатор, в лучшем случае — художник или философ, но не наш брат-искатель — добытчик нового, исторгатель тайн. А вот я вам скажу... — Толмачев оживился, от обычной его степенности не осталось и следа, — я вам скажу, где начинается история, как ее любят настоящие археологи: полторы кости, два камня и на одном из них три знака на неизвестном языке.
— Это, конечно, так, — задумчиво протянул Листер. — И вам, историкам, нужны свои Шерлоки Холмсы.
— Вот это точно, — согласился Толмачев, — только историки должны раскрыть не преступление, а факты далекого прошлого. И здесь и там пепел, будь он от сигары или от костра, отпечаток пальца и обрывок бумаги или бересты с наполовину оторванным знаком есть материал для следователя, чтобы решить, кто убил; для нас — кто и как жил. А долголетняя переписка, да штук двести фотографий, да рассказ сотни свидетелей — это поле деятельности архивариуса.
Может быть, разговор продолжался бы и дальше, но в это время Соснов поднялся и попросил извинения — ему нужно было переговорить по прямому проводу со следующей деповской станцией насчет паровоза. Поднялись и мы все.
7
После погрузки мы вновь оказались в том же вагоне, хотя в нашем составе теперь шло уже два классных вагона. Второй был служебный, в нем ехали железнодорожное начальство и наша поездная бригада, а заодно с ней и Борис перебрался в него. Мы с Пашей заняли освободившееся купе и наговорились всласть.
— Ну что, Паша, — спросил я его, — не разоблачат ли меня в конце концов и не вытурят ли?
— Не вытурят, — ответил он сдержанно.
Что-то было за этим.
— Паша, у меня же никаких бумаг нет!
— Доедешь, — повторил он.
Приходилось переходить на другую тему:
— Паша, а помнишь, как Ратаевский отбивался, будто он не утаил те золотые?
Паша вспыхнул:
— Убивать таких гадов надо!
— Как — убивать?
Паша понял это как технический вопрос:
— А очень обыкновенно: каблуком.
Он не глядел на меня, сидел бледный и злой. Но мы были старыми друзьями. Он решил что-то мне рассказать, поборол гнев и начал:
— Я их всех ненавижу. Много, много лет. С тех пор, как отца...
Голос его прервался. Он вновь поднял голову:
— Я тебе не рассказывал. Отец был машинистом на паровозе, это в последние годы, а так все ездил сначала кочегаром, потом помощником. Развился у него ишиас, у многих машинистов от разницы температуры у топки и снаружи, от сквозняков, от высовывания в окна бывает эта болезнь. Он уволился с дороги. Пошел работать на паровую мельницу механиком. Котельная маленькая, котел «Бабкок и Вилькокс» старый, с полсотни лет, требовал ремонта. Отец говорил, хозяин Гончаров не слушал, ну котел взорвался, и отец сварился.
Я весь съежился:
— Как — сварился?
Даже после всех этих лет Паша не мог спокойно говорить об этом:
— Охватило всего перегретым паром, и с него вся кожа слезла. Он мучился двое суток и умер. Вот я их всех и ненавижу... Нас осталось пятеро. Котельный инспектор за взятку составил акт, что взрыв и несчастный случай произошли по недосмотру механика. И ничего мать с хозяина получить не смогла.
Мы помолчали.
— Как же мать вас всех подняла? — спросил я.
— Ну как? — неохотно и скупо отвечал Павел, видимо насилуя себя. Порыв прошел. — Пошла сначала белошвейкой по домам, шила поденно, по рубль с четвертаком в день, работа непостоянная, часто без хлеба сидели... Потом в прислуги... к таким господам, как этот... Сколько стыда и горя натерпелась. Меня на последние гроши вытянула, я, как мог, тянул сестренку, и вот только революция... Слушай, ты, — внезапно обратился он ко мне, — мы с тобой товарищи, во всем товарищи, я тебе верю, во всем верю, и я тебя с ними не путаю, ты это знай...
После маленькой паузы он добавил:
— Только ты вот чудной немного, заучился, что ли? — Он впервые улыбнулся. — Ты не бойся, доедем, как надо, никто тебя не тронет.
Но желание задавать вопросы овладело мной не на шутку, я снова спросил:
— А что за человек этот Листер? Что он и кто он?
Паша опять замкнулся:
— Ну, кто. Ты же слышал: военный.
— А теперь что?
— Теперь? Опять же слышал: едет лечиться в Туркестан.
Голос Паши звучал уже чуть раздраженно. Я явно пережал педаль.
— Паша, а как приедем, что будешь делать?
— Как приедем, видно будет. Найдут дело.
— Кто найдет?
Паша помедлил, потом сказал, и в голосе его зазвучала нотка важности и гордости.
— Партия найдет. Я еду в распоряжение Туркбюро. Туркестанского бюро ЦК партии, — повторил он раздельно.
— Паша, а Толмачевы тебе понравились?
— Понравились, — просто ответил он. — Из тех, да не паразиты.
— А Катя?
Паша чуть покраснел. В спорте это был запрещенный удар — ниже пояса.
— А что?
Все было ясно без слов.
— Ну, давай ложиться, — сказал он, не подымая глаз.
Мы разделись в темноте, легли, и каждый стал думать свою думу.
Паша был прост и откровенен во всем, кроме, как я видел, некоторых тем, которых я не должен был касаться. Но это нормально. Революция научила нас уважению к тайне товарища. Каждый из нас знал, что он был волен спрашивать товарища о чем угодно, но что тот не был волен на все отвечать.
После этого разговора у меня еще больше защемила совесть. Мои вопросы, с которыми я наседал на Пашу, имели особую подкладку, хотя во всем этом я не отдавал тогда себе отчета: я держал себя так, будто нам нечего было скрывать друг от друга, и заставлял его переходить к обороне именно потому, что в глубине души больше всего боялся наступления. Я без конца спрашивал его, чтобы не дать случая ему спрашивать меня. Но я знал, что Паша не отвечал на некоторые вопросы из чувства долга; я же преследовал глубоко личные цели. Ведь я обманывал Пашу, скрывая от него истинную цель своей поездки. На самом деле я собирался немедленно же по прибытии в Туркестан, любыми правдами или неправдами, пробраться дальше за рубеж, в Индию. Как только представилась бы такая возможность, я бы уехал в ту же минуту, даже не попрощавшись с Пашей, который, ничего не подозревая, был просто орудием для выполнения моего плана.
Глава II
ЧАЙХАНА-МАЙДАН
1
Не буду описывать всего пути, да он и не имеет прямого отношения к рассказу. Ехали мы почти шесть недель. Проехали Заволжье, синие дали оренбургских степей, Голодную степь за Аральским морем, простояли несколько суток в Ташкенте, но все это я помню очень смутно. Дело в том, что в результате «заготовок» дров, в которых участвовали мы все, хотя я что-то не припоминаю участия Бориса в этих предприятиях, я очень скоро свалился с плевритом и почти весь остальной путь пролежал в жару. Как сквозь сон помню строгое и уже немного чужое лицо Александры Ивановны, ее крепкую руку, которой она поддерживала меня под спину, когда выслушивала; Катю, озабоченно глядящую па термометр; Пашу. Я не вышел в город в Ташкенте — я был еще слишком слаб, — и жажда воздуха, движения, новизны появилась только на дальнейшем перегоне до Ферганы. Меня везли туда, не спрашивая. Слишком бессилен и безразличен был и я, чтобы спросить. Эшелон с подарками остался в Ташкенте, наш же вагон прицепили к другому товарному поезду.
Вот приезд в Фергану и все последующее я помню в мельчайших деталях. Поезд тащился еще медленнее, чем прежде, но как раз за это время я стал оживать и набираться сил. Целыми днями я сидел на подножке нашего вагона, вдыхая благодатный воздух степи. Летевшая от паровоза сажа слепила мне глаза и оседала на лице и на руках, но моим легким нужен был воздух, и я не уходил, пока не начинала кружиться голова.
В Фергане мы оставили вагон на попечение проводника, и все порознь отправились в город.
Какое чудо был этот город! Узбеки в пестрых халатах, в тюбетейках, многие в чалмах; ишаки и верблюды, важно шествовавшие с вьюками на своих горбах; арыки, текущие через город, шумящие тенистые ивы и тополя над ними; нескончаемые живописные базары с горами риса, лука, фруктов и миндаля. Мне еще по дороге приходило в голову, что следовало научиться говорить немного по-узбекски, хотя бы обиходным словам, но больше знать я не хотел. На первый взгляд такая сознательная ограниченность может показаться странной, но так оно было. Я специализировался на Индии, а санскритская грамота — ревнивая богиня и не терпит соперниц. Вот почему, приехав в Туркестан и не зная ни ислама, ни арабской культуры, ни тюркских языков, я и не стремился их узнать.
Я вышел из вагона с некоторым предубеждением против той страны, в которую приехал. Конечно, это был уголок Центральной Азии, мечта стольких известных всему свету путешественников и искателей приключений, но все же это был только Ближний Восток, и притом его окраина; моя же душа, мои помыслы, моя фантазия принадлежали далекой Индии. Мой край был дальше, загадочнее. Узбеки, киргизы, караван-сараи, мечети были интересны; но подождите, я не дам себя отвлечь: я держу путь в еще более неизведанную и таинственную область — Лагор, Бенарес, Дели, старую Индию с ее дворцами, храмами, древними городами и великой тайной поэзии и искусства.
Итак, в Фергане мы разбрелись кто куда — по делам или просто так, — и я попал на площадь, со всех сторон обставленную чайханами. Какая чудная вещь чайхана! Она открыта с трех сторон, только сзади стенка, скрывающая помещение хозяина. Три же открытые стороны держатся на столбах с навесом над ними. Столов или стульев нет, и вся чайхана представляет собой сплошной, покрытый коврами помост с проходом посередине. Залезьте на ковры, подожмите ноги, позвольте чайханщику принести вам чайник чая и пиалу (он сделает это, не спрашивая), и вы оторвались от Европы, вы — часть мудрого и вместе с тем бездумного Востока; глядите, как развертывается перед вами, подобно пестрому ковру, процессия жизни; хотите — перебирайте четки или бормочите молитвы, хотите — прихлебывайте терпкий зеленый чай и обменивайтесь немногословными репликами с друзьями, хотите — сидите и думайте, а не то просто сидите.
Но тогда я, конечно, еще не вжился в Восток и не достиг необходимой степени мудрого спокойствия, и в ту пору доминирующим моментом во мне, несмотря на слабость и усталость, оставалась жажда новизны и чувство нетерпеливого любопытства. И, кроме того, меня грызло сознание необходимости подыскать какую-нибудь работу, чтобы прожить до побега. Я не хотел более быть в тягость Паше и не хотел слишком долго его обманывать.
К сожалению, так просто сидеть я не умею, и, как известно, если ждать необыкновенного, оно так и не случится. Очень скоро я обнаружил бесплодность пустого глазения по сторонам. Поэтому по прошествии некоторого времени я вынул из кармана свой незаконченный перевод индийских стихов, положил его около себя и стал ждать вдохновения.
2
Мое внимание привлек громкий разговор, происходивший за перегородкой и становившийся шумнее. Говорили по-узбекски. Что говорили, я, конечно, не понимал. Потом люди вышли из-за перегородки и, продолжая спор, постепенно продвигались вперед, пока не остановились недалеко от меня. Полный старик без тюбетейки и сапог, в домашнем одеянии, был, очевидно, хозяин чайханы. Во втором я без труда узнал чайханщика, принесшего мне чай. Третий, очень высокий, широкоплечий молодой узбек, видимо, приехал из кишлака. Открытое, простое лицо его было обветренно, одежда выглядела выцветшей и изношенной, дорожные сапоги запылены, в руках он держал самодельную камчу.
Временами он порывался куда-то идти, но те двое кричали на него, хватали за рукав и уговаривали. Внезапно взгляд хозяина упал на меня и на мои бумаги. Какая-то мысль мелькнула у него в глазах. Он повернулся к молодому крестьянину и, понизив голос и сделав жест в моем направлении, сказал ему что-то. Тот после минутного колебания кивнул головой и подошел ко мне.
— Селям-алейкум, — сказал он вежливо.
Каким-то чудесным способом я сообразил и ответил:
— Алейкум-селям.
Этим я только ввел его в заблуждение, так как он стал быстро объяснять мне что-то по-узбекски.
Мне еле-еле удалось прервать его. Я стал непрерывно отрицательно качать головой и повторять: «Не понимаю, не понимаю». Затеплившаяся было у него в глазах надежда погасла. Но я продолжал смотреть на него без малейшего следа нетерпения или досады и с таким неподдельным интересом и симпатией, что он решился мобилизовать все свои познания русского языка.
— Твой пиши бумага, — сказал он мне, указывая на лежавшие возле меня тетрадь и карандаш. — Мой — рахмат[3]. — Он низко поклонился, прижав руки к сердцу.
Я поднял вопросительно брови.
— Лейла украл! — сказал он.
— Кто украл? — спросил я.
— Лейла украл, сестра украл, — повторил он, и в его глазах появилось бешенство, кулаки сжались.
Постепенно, с помощью других, удалось разобраться. Старик мираб в их кишлаке решил взять Лейлу, сестру стоявшего передо мной молодого человека, себе в жены и похитил ее. Ей было только тринадцать лет, и она давно уже была помолвлена с сыном соседа. Но семья Лейлы была должна мирабу много денег и он ссылался на то, что покойный отец Лейлы обещал отдать се ему в жены, если не заплатит долга.
Я без всяких колебаний принялся за дело и записал все имена на бумагу. Говорившего со мной брата увезенной и неизвестно где спрятанной девочки звали Рустамом. Чайханщики были его земляками и всячески удерживали его от принятого им решения — задушить своими руками мираба и силой вырвать из плена сестру Лейлу. Я покачал головой и сказал, что это всегда успеется, и лучше испробовать другие пути.
Я сложил бумагу и положил в карман. В двенадцать я должен был встретиться с Пашей. Оставалось еще полтора часа.
— Твой где будешь? — спросил я на местном «моя-твоя», которым начал стихийно овладевать.
— Моя — здесь, — ответил Рустам твердо. — Мой жди.
Совершенно незаметно сцена вокруг меня переменилась. Кто-то отодвинул в сторону мою тоненькую книжку санскритских стихов, кто-то наливал мне горячий чай, возле меня появилась тарелка со сластями и печеньем.
Я вспотел от смущения и унижения. Это было постыдно похоже на плату. Что же я, наемный базарный писец, который за рубль готов служить правому и виноватому? Нет, я готов был вмешаться лишь потому, что возмутился несправедливостью, что хотел исправить зло, что мне понравился Рустам и я обещал помочь спасти его сестру от дикого насилия. Но отказаться от угощения на Востоке не так легко. Это могло быть воспринято как обида; да, чего доброго, они подумают, что я не желаю делить хлеб-соль с туземцами. После некоторых колебаний я выпил пиалу зеленого чая и съел пару леденцов. Рустам и хозяева из деликатности, не желая показаться навязчивыми, ушли к себе за перегородку.
3
Я был вновь один. Я уже привык к чайхане и теперь более внимательно оглядел площадь вокруг. Такие же чайханы окружали ее со всех сторон. В них кое-где на помостах восседали узбеки, молодые и старые, пили чай и беседовали. Я заметил, что чайхана напротив была короче нашей и между ней и примыкавшим сзади проулком было неширокое пространство, занятое будкой со стеклянной передней стенкой и целым никелированным набором кранов для воды и сиропа.
Я решил, что, когда допью до конца зеленый чай (к которому я еще не привык), пойду и напьюсь холодной газированной воды. Так я и сделал. Оставив свои бумаги и санскритскую книжку на ковре, я пересек площадь и подошел к ларьку. За кранами и трубками почти петроградского типа, какими я помнил их с детства, еще до войны, и какие вновь появились во время нэпа, стоял темнокожий человек лет тридцати с густыми черными бровями и очень правильными чертами лица. Он мельком взглянул на меня и спросил с сильным восточным акцентом:
— Вода — сироп?
Я кивнул, взял стакан и с наслаждением выпил.
Сквозь донышко стакана я увидел, что продавец внимательно смотрит на меня. «Он не может быть узбеком, — подумал я, — в нем нет ничего тюркского или монгольского».
— Вы что, не узбек? — спросил я.
Зубы его блеснули в какой-то почти неуловимой светской улыбке.
— Грек, — ответил он, — Кристи Кангелари. Ходи пить вода мой киоск. Круты дальше!
Он сказал, что он грек, но акцент у него обыкновенный кавказский. Странно. Впрочем, чего я ждал? Что он откроет рот, и польются гекзаметры, и я услышу умолкнувший звук благородной эллинской речи? Это был вульгарный торговец, и говорил он как большинство торговцев-южан.
— А твой, — спросил он, в свою очередь, — сейчас приехал?
Я кивнул.
Внезапно он повернулся, схватил мухобойку и безошибочным движением убил осу, севшую на кран с сиропом. У него был совершенно атлетический разворот плеч.
— Что же, вы из Греции? — спросил я немного по-школьнически.
— Нет, — ответил он, — мы Кавказ. Анапа знаешь?
Ах, вот почему у него кавказский акцент!
Я отошел.
Становилось жарко. Холодная вода принесла лишь минутное обманчивое облегчение, и я чувствовал себя теперь хуже, чем прежде. Я пошел обратно к чайхане.
Издали мне показалось, что на моем месте кто-то сидит. Нет, я ошибся: на соседнем. Но сидевший, видимо, наклонился над моей книжкой.
Подойдя ближе, я увидел, что это был узбек. Мы, естественно, оглядели друг друга. Он смотрел на меня, вероятно, потому, что я был европеец, русский и в маленькой Фергане даже такой невидный юноша, как я (я был совсем как жердь после лихорадки и походил на длинную тень), мог привлечь внимание, я же — потому, что мне сразу бросилось в глаза его очень красивое, хотя и не слишком приятное лицо с тонко вырезанными чертами и особенно ясно прорисованными глазами.
— Здравствуйте, — кивнул он приветливо. — Извините за бесцеремонность — я думал, что кто-то забыл.
Было приятно слышать безукоризненную русскую речь. Я невольно улыбнулся в ответ. Мы были примерно одних лет.
— Как хорошо вы говорите по-русски, — сказал я. — Вы, — я сконфузился, боясь сделать ошибку, — русский?
— Нет, — рассмеялся он. У него оказались неровные зубы. — Я здешний сарт, или, как нас называют теперь, узбек. А вы ведь приезжий?
— Да, — ответил я.
— Откуда же? — заинтересовался он.
— Из Петрограда.
Глаза его округлились и с пристальным вниманием остановились на мне, но только на мгновение. Казалось, он с усилием смахнул их выражение.
— Вы не студент ли?
— Уже нет.
— Не естественник? — Вопрос звучал неискренне.
— Нет, я филолог.
Он вопросительно взглянул.
— Восточные языки, — пояснил я.
— Ах, да, — кивнул он. — Это ведь ваши книжки. Еще раз извините за нескромность. На каком же это языке и где издано?
— Тут помечено, что издано в Афганистане, — сказал я.
Краска сбежала с его лица. Он посерел. «Какой впечатлительный человек», — подумал я и продолжал:
— Но это просто случайность. В Афганистане немало индийцев, и они иногда метят изданные в Индии книги как афганские.
— А... язык? — заикаясь, спросил мой собеседник.
— Санскрит.
Мягко и, как я почувствовал, несколько приторно он обратился ко мне снова:
— Вы что же, бывали в Индии? Или в Афганистане?
— Ни там, ни там.
Постепенно краска вернулась на его лицо.
— Но вы должны хорошо знать Индию, раз вам знаком язык.
Я уже разгорелся к этому времени:
— Индию хорошо никто не знает. Индия — целый океан. Послушайте, что по этому поводу сказал один знаменитый путешественник по Индии, проведший многие годы в странствованиях по ней. Он сделал тысячи наблюдений во время своих путешествий, написал и опубликовал пять огромных научных трудов. И вот, когда ему на докладе в одном из важнейших географических обществ мира задали тот же вопрос, что вы мне: хорошо ли он знает Индию, — он сказал: «Что из того, что я годы ездил взад и вперед по Индии... Индия слишком велика и бездонна, чтобы ее можно было легко узнать. Я могу судить об Индии не больше, чем червяк, прогрызший книгу от корки до корки, может судить о ее содержании».
Это понравилось моему собеседнику, как понравилось мне, когда я это впервые услышал. Он счастливо засмеялся и проговорил:
— Хорошо сказал.
После маленькой паузы он поднял голову и вновь обратился ко мне:
— Да, но вы не обыкновенный червяк. Вы червяк, умеющий читать.
— Немного, да. Но я еще не добрался до книги.
— Ваш чай остыл, — заметил он. — Я велю подать горячего. Вам нравится кок-чай?
Я смотрел на него молча. Он рассмеялся:
— А, понимаю. Еще не привыкли, и он вам не по вкусу.
Он сделал знак стоявшему в отдалении чайханщику, тот подошел. Мой новый знакомый распахнул свой пестрый ситцевый халат, под ним оказался другой, тонкий, шелковый, и вынул из-за пояса блестящую серебряную коробочку ювелирной работы. Он раскрыл ее, высыпал на руку щепотку черного чая и передал чайханщику. За это время я успел разглядеть коробочку. Это была серебряная офицерская лядунка с накладным золотым двуглавым орлом. Таких трофеев я в Петрограде видел немало. Заметив мой пристальный взгляд, он бросил небрежно:
— Славная безделушка. Купил здесь на базаре.
Через несколько минут на ковре появился чайник с крепким ароматным чаем, какого мы уже давно не пили в России, и неизменное блюдце со сластями.
Я принялся пить с наслаждением, поблагодарив его взглядом.
— Давайте представимся друг другу, — сказал он, — а то неловко, не знаешь, как обращаться. Я — Файзулла.
— Глеб, — отозвался я. Фамилия на Востоке была, по-видимому, излишней.
— Ну и что же, вы думаете когда-нибудь попасть в Индию? — продолжал, как бы преследуя какую-то мысль, Файзулла.
— Не знаю, как удастся. Может быть, вы бывали там? — парировал я. Мне не очень нравилось, что он меня выспрашивает.
— К счастью, нет.
— Почему «к счастью»?
— Так, знаете, — со вздохом, смысл которого был понятен только ему, произнес Файзулла, — в эти края не тянет.
— Вы не любите путешествовать? — удивился я. — Что может быть лучше? Неужели вы никуда не ездили?
— Да нет, я достаточно поездил и во многих местах побывал, но далеко отсюда.
— Где же? — полюбопытствовал я.
— Везде понемногу, — уклонился он.
— И что же вам больше всего понравилось? — настаивал я.
Он засмеялся и сказал:
— Вероятно, сказочный остров Ципангу.
Теперь округлились уже мои глаза. «Сказочный остров Ципангу» — это рассказы о Японии, одна из любимых книг моего детства. Я загорелся. Передо мной сидел человек интеллигентный, способный, моих лет, с которым я мог говорить и который бывал на Востоке. И не в Индии, а еще дальше.
— Так вы были в Японии!.. — медленно и задумчиво повторил я и почувствовал, что вся затаенная тоска и желание дальних путешествий должны были прозвучать в моем голосе.
Внезапно мой собеседник отстранился от меня. В глазах его читалась не то злоба, не то испуг. Он волновался:
— Нет, нет, это я так сказал. Просто в детстве слышал. Я не знал, что вы знаете эту книжку. Я пошутил. Я, конечно, там не был.
Взгляд его вновь упал на мою индийскую книжку, и он быстро переменил тему:
— А что это у вас по-индийски?
— Поэзия, — вздохнул я.
Весь мой энтузиазм по отношению к любимому предмету вылился наружу, и я со всем жаром молодости потянулся к сочувствию, я жаждал найти аудиторию, поделиться с кем-то. Перед нами лежала залитая солнцем площадь, у нас не было никаких забот, я был возбужден непривычно крепким чаем. О чем было говорить со своим ровесником, как не о поэзии?
— Знаете, что я перевожу? Знаете вы это место в «Сакунтале»?
— Нет, не знаю, — ответил он.
Я поглядел на него. Черты лица изящны, глаза ясны, но интеллектуального блеска, который я знал, который был в глазах моих товарищей по университету, готовых просиживать дни за книгами или проводить длинные белые ночи на набережных Невы за спорами, — этого в нем не было.
— Хотите, я вам прочту свой перевод — я сделал в поезде, — предложил я и, не дожидаясь ответа, продекламировал. Потом я сделал небольшую паузу, сознавая, что постыдно напрашиваюсь на одобрение.
Он был изысканно вежлив:
— Чудесный перевод. В особенности конец.
Это было неверно. У него отсутствовал настоящий вкус. Конец был самым неудачным местом, и я решил его изменить. Но я уже не мог остановиться, мной овладел, демон какой-то экзальтированной болтливости.
— А знаете вы это место у Анандавардхана[4]? — болтал я. — Последнее купание небесной девы в драгоценном блистающем бассейне. Царь видит ее и говорит: «Мое сокровище, в хрустальном ты бассейне...»
— Как это? — задумчиво переспросил Файзулла.
Неопределенное выражение появилось в его глазах. Не насмешка ли? Нет, скорее какое-то лукавство, озорство или затаенная мысль, обращенная к самому себе.
— А хорошо ли? — вдруг тихо спросил он. — Может быть, лучше звучало бы: «Мое сокровище, ты в мраморном бассейне...»
— Нет, — с горячностью возразил я, — вот я же помню оригинал, — и я привел эту строчку по-санскритски.
Но тут меня охватило академическое сомнение. А что, если он прав? Все-таки это стихотворение IX века. Может быть, он видел другое издание или другой вариант? Или мы вообще говорили о разных вещах?
— А как вы помните? — спросил я. — Где вы видели?
Новое выражение мелькнуло в глазах Файзуллы. Опять что-то похожее на испуг.
— Нет, нет, — поспешно заверил он меня. Его голос дрогнул. Он облизнул губы. — Конечно, вы правы. Я нигде не видел. Как вы сказали? «В хрустальном бассейне»? Конечно, так лучше. Я просто так сказал...
Какая-то тень нависла над нами. Я поднял голову.
— А, Глеб! — развязно сказал Ратаевский. — Я уже несколько минут слушаю ваши разглагольствования; хотя ничего не понимаю. Можно посидеть с вами?
И откуда он взялся?
— Я не знал, что и вы в Фергане, — буркнул я.
— Что, надеялись избавиться от меня в Ташкенте? Нет, там еще долго не будут играть, ремонтируют театр, а мне поручили поехать посмотреть, что и как в Фергане, на случай гастролей.
Я подвинулся и дал ему место.
— Познакомьте меня с вашим другом, — попросил он.