Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Последнее искушение Христа

ModernLib.Net / Современная проза / Казандзакис Никос / Последнее искушение Христа - Чтение (стр. 4)
Автор: Казандзакис Никос
Жанр: Современная проза

 

 


Центурион прищурил глаза и искоса смотрел на него. Он собрал все силы и сдержал руку, которая уже поднялась, чтобы развалить ударом кулака старую бунтарскую голову. Он обуздал свой гнев. Риму не было выгодно убивать старика; этот проклятый непокорный народ мог снова встать на ноги и снова начать разбойную войну. Риму не было выгодно вновь совать руку в осиное гнездо евреев. Поэтому он сдержал порыв, обмотал плеть вокруг руки, повернулся к раввину и сказал хриплым голосом:

— Ты здесь — уважаемый человек, старик, и только поэтому я отношусь к тебе с почтением. Я, Рим, окажу тебе честь, которой ты сам себя лишаешь. Поэтому я не подниму на тебя плеть. Я выслушал твой приговор, а теперь приговор вынесу я.

Он повернулся к цыганам, стоявшим в ожидании по обе стороны креста, и крикнул:

— Распять его!

— Я вынес приговор, — спокойно сказал раввин, — вынес его и ты, центурион. Но приговор должен вынести еще и некто третий, самый могущественный.

— Император?

— Нет! Бог.

Центурион рассмеялся:

— Я — уста императора в Назарете, император — уста Бога во вселенной. Итак, Бог, император и Руф вынесли приговор.

Сказав это, он размотал обвивавшую его руку плеть и направился к вершине горы, яростно стегая попадавшиеся под ноги камни и тернии.

— Бог воздаст тебе, детям твоим и детям детей твоих, окаянный! — прошептал какой-то старик, воздев руки к небу.

Между тем стальные всадники окружили крест. Толпа внизу рокотала, люди приподнимались на носках, дрожа от волнения, — свершится или не свершится чудо? Многие пристально вглядывались в небо, ожидая, что оно разверзается, а женщинам уже мерещились в воздухе разноцветные крылья. Почтенный раввин, упираясь коленями в широкие плечи кузнеца, напряженно вглядывался, что же происходит там, наверху, везле креста, за конскими ногами и красными плащами всадников. Он смотрел на вершину надежды и на вершину отчаяния, смотрел и молчал: он ждал. Почтенный раввин знал, очень хорошо знал, каков он, Бог Израиля. Бог этот был безжалостным, имел свои собственные законы, свои десять заповедей, Он давал — да, давал! — слово и держал его, но не спешил. У Него своя мера, и ею измерял Он время: поколения сменяли поколения, а слово его все пребывало неподвижным в воздухе, так и не спускаясь на землю. А когда оно спускалось — о, какие страдания терпел тот избранник, которому Бог вверял слово свое! Сколько раз на протяжении всего Святого Писания убивали избранников Божьих, а Бог так и не простер длани, чтобы снасти их! Почему? Почему? Разве они не исполняли волю Его? Или эта воля состояла в том, чтобы все избранники Его подвергались убиению? Раввин вопрошал, но не решался заставить свой разум продвинуться дальше. «Бог есть бездна, — думал он, — бездна, так лучше и не приближаться к ней!»

Сын Марии все еще сидел поодаль на камне, крепко обхватив руками дрожащие колени, и наблюдал. Цыгане схватили Зилота, подошли римские стражники и со смехом и бранью потащили его, силясь поднять на крест. Овчарки увидели борьбу, поняли смысл происходящего и вскочили.

Старая, величественная мать оторвалась от скалы, к которой она прислонялась, и направилась к сыну.

— Будь мужественным, дитя мое! — воскликнула она. — Не дай им услышать твоего стона, не посрами себя!

— Это мать Зилота, — тихо сказал почтенный раввин, его благородная мать из рода Маккавеев.

Толстая веревка уже дважды опоясала Зилота под мышками, к перекладине креста приставили лестницу и принялись медленно поднимать его. Он был крупного телосложения, тяжел, и в какое-то мгновение крест накренился, готовый упасть. Центурион пнул ногой сына Марии, тот встал, шатаясь, взял тесло и пошел укреплять крест камнями и клиньями.

Мария, мать его, была уже не в силах выносить это. Ей было стыдно видеть своего сыночка, своего родимого, вместе с распинателями, она совладала с сердцем и направилась туда, прокладывая путь локтями. Геннисаретские рыбаки из жалости сделали вид, будто не замечают ее, и она устремилась в пространство между конями, чтобы забрать сына и увести его прочь. Старухе соседке стало жаль Марию, она схватила ее за руку и сказала:

— Не делай этого, Мария! Куда ты идешь? Они же убыот тебя!

— Иду забрать оттуда моего сына, — ответила Мария зарыдала.

— Не плачь, Мария, — снова сказала старуха. — взгляни: там есть и другая мать, которая стоит неподвижно и смотрит, как распинают ее сына. Взгляни на нее, наберись мужества,

— Я плачу не только о моем сыне, соседка, — сказала Мария. — Я плачу и об этой матери.

Но старуха, которая, должно быть, многое выстрадала жизни, покачала головой с поредевшими волосами.

— Лучше быть матерью распинателя, чем матерью распинаемого, — тихо сказала она.

Однако Мария не слышала этих слов, — она уже поспешно поднималась в гору, а ее затуманенный слезами взгляд искал повсюду сына, но все вокруг тоже затуманилось, потускнело, и в густой мгле мать смогла разглядеть только коней, стальные доспехи и огромный, от земли и до самого неба, свежевытесанный крест. Один из всадников обернулся, увидел Марию, поднял копье и кивком велел ей уйти. Мать остановилась, нагнулась и из-под конских животов увидела, как ее сын, стоя на коленях, поднимает и опускает тесло, чтобы укрепить крест между камнями.

— Дитя мое, — крикнула она, — Иисусе!

Крик матери был таким душераздирающим, что поглотил весь шум, поднятый людьми, конями и лающими от голода собаками. Сын обернулся, увидел мать, лицо его помрачнело, и он принялся стучать еще яростнее. Цыгане поднялись по подвесным лестницам, растянули Зилота на кресте, привязав его веревками, чтобы тот не соскользнул, и принялись прибивать ему руки гвоздями. Тяжелые капли крови брызнули на лицо Сыну Марии. Он вздрогнул, бросил тесло, отпрянул к лошадям и очутился рядом с матерью казнимого. Он весь дрожал, ожидая услышать, как разрывается плоть. Вся его кровь собралась теперь в его ладонях, жилы вздулись, кровь пульсировала в них с такой силой, что они, казалось, готовы были разорваться. В каждой ладони он ощущал округлости, словно то были шляпки гвоздей, причинявшие ему боль.

— Дитя мое, — снова раздался голос матери, — Иисусе!

Протяжный стон послышался с креста — дикий голос, идущий не из человеческого нутра, но из недр земных:

— Адонаи!

Люди услышали голос, разрывавший им сердца. А может быть, этот голос принадлежал им самим— людям? Или земле? Или же распинаемому, в которого вонзился первый гвоздь? Все слилось воедино, распинали всех — Народ, землю, Зилота, — и все они стенали. Кровь била струей, брызгая на лошадей. Крупная капля упала на губы Сыну Марии. Она была теплой, соленой, и распинатель зашатался, но мать подоспела к нему, схватила в объятия и не дала упасть.

— Дитя мое, — снова проговорила она, — Иисусе…

Глаза его были закрыты, он чувствовал невыносимую боль в руках, в ногах, в сердце. Величественная старуха неподвижно смотрела, как ее сын терзается на двух перекладинах креста, кусала губы и молчала. И вдруг она услышала у себя за спиной присутствие Сына Плотника и его матери. Гнев поднялся в ней, она обернулась. Вот он — смастеривший крест для ее сына, иудей-отступник, вот мать, родившая его! Ей стало больно от того, что сыновья-предатели продолжают жить, а ее сын терпит мучения и стонет на кресте. Она простерла руки к Сыну Плотника, приблизилась и стала над ним. Тот поднял глаза и увидел ее — бледную, гневную, неумолимую. Увидел и опустил голову. Губы матери Зилота зашевелились.

— Будь ты проклят! — медленно и сурово произнесла она хриплым голосом. — Будь ты проклят, Сыне Плотника, и как ты распинал, так сам да будешь распят!

Затем она повернулась к его матери.

— А ты, Мария, да выстрадаешь то, что выстрадала я! Сказав это, мать Зилота отвернулась и устремила взгляд на сына. Магдалина обнимала основание креста, касалась ног Зилота и оплакивала его. Ее волосы и руки тоже были все в крови.

Цыгане тем временем уже делили одежду распятого, разрезав ее ножом. Рубище они разыграли но жребию. Оставалась еще белая головная повязка с крупными пятнами крови.

— Оставим ее Сыну Плотника, — решили они. — Он тоже неплохо поработал, бедняга.

Тот сидел, скрючившись, на солнце и дрожал от озноба. Цыгане бросили ему окровавленную повязку.

— Вот твоя доля, мастер, — сказал один из них. — До следующего распятия!

А другой засмеялся:

— До твоего распятия, мастер! — сказал он на прощание и дружески похлопал Сына Марии по спине.



Глава 5


— Идемте, дети! — воскликнул почтенный раввин, раскрыв объятия, словно собирая воедино все это пребывающее в смятении и отчаянии скопление мужчин и женщин. — Идемте! Я открою вам великую тайну. Крепитесь!

Они устремились бегом по узким улочкам, подгоняемые сзади всадниками. Казалось, что снова прольется кровь, хозяйки с пронзительными криками запирали двери. Почтенный раввин дважды упал на бегу, снова стал кашлять и харкать кровью. Иуда и Варавва подхватили его на руки. Запыхавшиеся люди всей толпой достигли синагоги, втиснулись туда и, заполнив даже окружающий здание двор, закрылись изнутри, накрепко заперев ворота.

Все напряженно ожидали слов раввина. Какую тайну мог открыть им среди стольких горестей старец, чем он мог успокоить их сердца? Они страдали уже долгие годы — от несчастья к несчастью, от распятия к распятию — а посланники Божьи, в рубище, в цепях, с пеною на устах все снова и снова приходили из Иерусалима, с реки Иордан, из пустыни, спускались с гор — и всех их распинали.

Люди начинали гневно роптать. Стены, украшенные пальмовыми ветвями и пентаграммами, священные свитки на аналое с высокопарными словами — Избранный Народ, Земля Обетованная, Царство Небесное, Мессия — не могли уже быть для них утешением. Надежда печериц притупилась, и на смену ей пришло отчаяние. Человек спешит, а Бог — нет. Ждать больше они уже не могли. И живописанные надежды, занявшие обе стены синагоги, уже не вводили их в заблуждение.

Читая как-то в юности Иезекиля, раввин вдруг привел в безумный восторг, закричал, заплакал, пустился в пляс, но так и не обрел покоя. Слова пророка стали изнутри него плотью, он взял кисти и краски, заперся в синагоге и, охваченный священным неистовством, принялся покрывать стену своими видениями в надежде обрести наконец покой: бескрайняя пустыня, черепа и косы, целые горы человеческих костей, поверх всего — небо, ярко-красное небо, словно раскаленное железо, а с середины неба протянулась исполинская рука, ухватившая за шиворот и держащая в воздухе пророка Йезекииля. Видение переросло собственные границы, перекинулось на другую стену, и вот уже Иезекииль стоял, увязнув по колени в костях, с ярко-зеленым разинутым ртом, из которого шла лента с красными письменами: «Народ Израильский, народ Израильский, явился Мессия!» Кости выстраивались рядами, поднимались черепа, полные зубов и грязи, и страшная рука вновь устремлялась с неба, держа на ладони новосозданный, исполненный света, весь из изумрудов и рубинов Новый Иерусалим. Народ рассматривал росписи, качал головой и роптал. Зло взяло почтенного раввина.

— Что вы там бормочете? — крикнул он. — Не верите в Бога отцов наших? Еще одного распяли — значит, еще на один шаг приблизился к нам Избавитель! Вот в чем смысл распинания, маловеры!

Он схватил свиток с аналоя и порывистым движением развернул его. Через открытое окно внутрь проникал солнечный свет. Аист спустился с неба и уселся на крыше стоявшего напротив дома, словно тоже желая послушать.

Радостный голос, ликуя, вырывался из сокрушенной груди:

— Трубите в победную трубу на Сионе! Возгласите весть ликования в Иерусалиме! Воскликните: Явился Иегова к народу своему! Встань, Иерусалим, воспряньте духом! Взгляни: на восходе и на закате гонит Господь чад своих. Выронявлись горы, исчезли холмы, все древа источают благоухание. Облачись в одеяния славы твоей, Иерусалим: да будет счастье народ Израильскому во веки веков!

— Когда? Когда же? — раздался голос из толпы. Все повернулись на этот голос.

Тощий, сморщенный старичок приподнялся на носках и воскликнул:

— Когда? Когда же, старче?

Раввин гневно свернул пророчества.

— А ты торопишься? — спросил он. — Торопишься, Манассия?

— Да, тороплюсь, — ответил старичок, и слезы, потекли у него из глаз.

— Некогда мне, помирать пора.

Раввин вытянул руку и указал ему на увязшего в костях, Иезекииля.

— Ты воскреснешь, Манассия. Смотри!

— Я стар и слеп и потому ничего не вижу.

Тогда заговорил Петр. День уже клонился к закату, а ночью предстояло рыбачить на Геннисаретском озере, и поэтому он спешил.

— Ты обещал открыть нам тайну, старче, которая утешит сердца наши, — сказал он. — Что это за тайна?

Все столпились вокруг почтенного раввина, затаив дыхание. Из стоявших во дворе все кто мог протиснулись внутрь. Было очень душно, воздух пропитался запахом человеческих тел. Служитель бросил в курильницу кедровой смолы, чтобы воздух стал чище.

Стараясь сохранить самообладание, почтенный раввин поднялся на скамью.

— Дети мои, — сказал он, вытирая пот. — Сердца наши переполнены крестами. Время заставило мою черную бороду поблекнуть, а затем сделало ее и совсем седой, зубы выпали у меня изо рта. Долгие годы взывал я о том же, о чем воззвал сейчас почтенный Манассия: «Доколе? Доколе, Господи?! Неужели я умру, так и не увидев Мессии?»

Я все вопрошал, и однажды ночью свершилось чудо: Бог ответил. Нет, чудо было не в этом, ибо, всякий раз, когда мы спрашиваем, Бог отвечает нам, но плоть наша покрыта грязью, нечувствительна, и потому мы не слышим. Но в ту ночь я услышал — это и было чудо.

— Что ты услышал? Расскажи нам все, старче! — снова громко спросил Петр.

Он расчистил себе место локтями и теперь стоял прямо перед раввином. Старец наклонил голову, посмотрел на Петра и улыбнулся.

— Бог такой же рыбак, как и ты, Петр. Он тоже ходит ловить рыбу по ночам, особенно в, полнолуния, А в ту ночь круглая луна плыла по небу — по небу, которое было белым, как молоко, было таким милосердным и благосклонным. Я не мог сомкнуть очей, мне было тесно в доме, и тогда я пустился в путь по узеньким улочкам, вышел из Назарета, поднялся в горы и сел на камень, устремив взгляд на юг — туда, где стоит священный Иерусалим. Луна наклонилась, смотрела, на меня и улыбалась, словно человек. Я тоже смотрел на нее, на ее уста, на ее веки, разглядывал уголки ее глаз и стонал, потому как чувствовал, что она говорит, разговаривает со мной в тиши ночной, но я был не в силах разобрать слова… Ни один листок не колыхнулся внизу на земле, неубранное поле благоухало хлебом, а с окрестных гор — Фавора, Гельвуя и Кармилаг — струилось молоко. «Эта ночь — Божья, — подумал я. — Полная луна — лик Божий в Ночи, и таковыми будут ночи в грядущем Иерусалиме.»

И лишь подумал я так, слезы наполнили очи мои, печаль овладела мною и овладел мною страх: я был стар, так неужели мне суждено умереть прежде, чем очи мои нарадуются на Мессию?

Я стремительно поднялся, священное неистовство охватило меня, я снял пояс, сбросил одежды и остался перед оком Божьим в чем мать родила. Чтобы Он увидел, как я постарел, иссох и сморщился, словно фиговый лист осеныо, словно обглоданная птицами виноградная гроздь, носящаяся в воздухе голой ветвью. Пусть же он увидит меня, сжалится надо мной и не медлит более.

Я стоял нагим перед Господом и чувствовал, как лунный свет пронзает мою плоть. Я целиком превратился в дух, слился с Богом и услышал глас Его, который звучал где-то снаружи, где-то вверху надо мной, но внутри меня. Внутри меня, ибо оттуда, изнутри, приходит к нам истинный глас Божий.

«Симеон, Симеон, — услышал я. — Я не позволю тебе умереть прежде, чем ты не увидишь, не услышишь, не коснешься Мессии собственными руками!» «Господи? Повтори это!» — воскликнул я. «Симеон, Симеон, я не позволю тебе умереть, прежде чем ты не увидишь, не услышишь, не коснешься Мессии собственными, руками!» Я обезумел от радости, стал прихлопывать руками, притоптывать ногами, пустился плясать нагим в лунном сиянии Сколько времени длилась эта пляска? Мгновение, равное вспышке молнии? Тысячелетия? Я утолил свой голод, почувствовал облегчение, оделся, подпоясался, спустился в Назарет. Увидев меня, петухи на крышах сразу же начинали петь, солнце смеялось, просыпались птицы, двери распахивались, приветствуя меня, а весь мой убогий домишко, от порога до крыши, его окна и двери — все сияло рубином. Деревья, камни, люди, птицы чувствовали, что вокруг меня пребывает Бог, и даже сам кровопийца центурион остановился передо мной в изумлении.

— Что с тобой случилось, почтенный раввин? — спросил он меня. — Ты загорелся, словно факел, смотри, не сожги Назарет!

— Но я не стал отвечать ему, чтобы не осквернять своего дыхания.

Долгие годы храню я эту тайну, тщательно пряча ее на груди. В полном одиночестве, ревниво и гордо радовался я ею и все ожидал, но сегодня, в этот черный день, когда новый крест вонзился в сердца наши, сил моих больше нет, мне жаль людей, и поэтому я решил возгласить радостную весть: «Он идет к нам, Он уже недалеко, Он здесь, где-то поблизости, Он остановился испить воды из колодца, съесть кусок хлеба у печи, в которой только что испекли хлеб, но, где бы Он ни был, Он явится, потому что Бог, который всегда верен своему слову, сказал: „Ты не умрешь, Симеон, прежде чем сам не увидишь, не услышишь, не коснешься Мессии собственными руками!“ С каждым днем я чувствую, как силы оставляют меня, и чем меньше их остается, тем ближе к нам Избавитель. Теперь мне восемьдесят пять лет, и медлить более Он уже не может!

— А что, если ты проживешь тысячу лет, старче? — вдруг прервал его безбородый, тщедушный, косоглазый человечишка с узкой заостренной физиономией. — А что, если ты и вовсе не помрешь, старче? Видали мы и такое: Енох и Илья живут себе до сих пор — сказал он, и его косящие глазки лукаво заиграли.

Раввин сделал вид, будто не слышая этих слов, но шипение косоглазого острым ножом вонзилось ему в сердце. Он повелительно поднял руку.

— Я желаю остаться наедине с Богом, — сказал раввин. — Уходите!

Синагога опустела, народ разошелся, старик остался в полном одиночестве. Он запер ворота, прислонился к.стене, на которой повис в воздухе пророк Иезекииль, и погрузился в раздумья. «Бог всемогущ и вершит то, что ему угодно, — рассуждал он. — Может быть, и прав умник Фома? Только бы Бог не определил мне жить тысячу лет! А что, если Он решит, что я вообще не должен умереть? Как же тогда Мессия? Неужели тщетна надежда племени Израилева? Тысячи лет носит она во чреве своем! Слово Божье и питает его, словно мать, вынашивающая плод. Она пожрала нашу плоть и кость, довела нас до изнеможения. Только ради этого Сына и живем мы. Исстрадавшееся племя Авраамово взывает, освободи же его наконец, Господи! Ты Бог и можешь терпеть, но мы уже не в силах терпеть, смилуйся над нами!»

Он ходил взад и вперед по синагоге, день близился к концу, росписи угасали, тень поглотила Иезекииля. Почтенный раввин смотрел, как вокруг сгущаются тени, на память пришло все, что он повидал и выстрадал на своем веку. Сколько раз, с каким страстным желанием устремлялся он из Галилеи в Иерусалим, из Иерусалима — в пустыню, пытаясь отыскать Мессию. Но всякий раз надежда его оканчивалась новым крестом и он, посрамленный, возвращался в Назарет. Однако сегодня…

Раввин обхватил голову руками.

— Нет, нет, — прошептал он с ужасом. — Нет, не может быть!

Дни и ночи напролет трещит теперь его голова, готовая разорваться: новая надежда вошла в него, надежда, не вмещающаяся в голове, словно безумие, словно демон, — надежда, которая гложет его. Это было уже не впервые: вот уже годы, как это безумие запустило когти в его голову. Раввин гонит его прочь, но оно возвращается и если не отваживается прийти днем, то приходит ночью — во мраке или в его сновидениях. Но сегодня, сегодня, в самый полдень… Что, если это, действительно, Он?

Раввин прислонился к стене, закрыл глаза. Вот Он снова проходит мимо, задыхаясь, несет крест, а воздух вокруг него содрогается, как содрогался бы вокруг архангелов… Он поднимает глаза: никогда еще почтенному раввину не приходилось видеть столько света в глазах человеческих! Неужели это не Он? Господи, Господи, почему ты мучишь меня? Почему не отвечаешь?

Пророчества молниями рассекали его разум, его старческая голова то наполнялась светом, то в отчаянии погружалась во мрак. Нутро его разверзалось, и оттуда являлись патриархи, вновь устремлялся внутри него, а нескончаемый в свой нескончаемый путь его народ, твердолобый, весь в ранах, во главе с круторогим бараном-вожаком Моисеем, из земли рабства в землю Ханаанскую, а ныне — из земли Ханаанской в грядущий Иерусалим. И дорогу им проторивал не патриарх Моисей, а кто-то другой — голова раввина трещала, — кто-то другой, с крестом на плече…

Одним прыжком он очутился у врат, распахнул их. Воздух хлынул на него, он глубоко вздохнул. Солнце зашло, птицы возвратились в гнезда на ночлег, улочки наполнились тенями, прохлада снизошла на землю Раввин запер врата, сунул массивный ключ за пояс, на какое-то мгновение ему стало страшно, но он тут же решился и, ссутулившись, направился к дому Марии.

Мария сидела на высокой скамье в маленьком дворике своего дома и пряла. День был еще достаточно длинным, стояло лето, и свет медленно отступал с лика земного, не желая уходить совсем. Люди и скотина возвращались с полевых работ, хозяйки разводили огонь, чтобы готовить ужин, вечер благоухал горящими древами. Мария пряла, и мысли ее неустанно вращались вместе с веретеном, воспоминания и воображение сливались воедино. Жизнь ее стала полуправдой-полусказкой, годами трудилась она ради скромного дневного заработка, и вдруг откуда ни возьмись, словно павлин в ярком оперении, явилось чудо и укрыло ее измученную жизнь длинными золотыми крыльями.

— Ты ведешь меня, куда Тебе только угодно, Господи, делаешь со мной — что только Тебе угодно. Ты избрал мне мужа, Ты подарил мне сына, Ты наделил меня страданием. Ты велел мне кричать, и я кричу, велел мне молчать, и я молчу. Да и кто я такая? Горсть глины, которую Ты мнешь в дланях Твоих. Делай из меня все, что Тебе угодно, об одном только молю Тебя, Господи: сжалься над сыном моим!

Белоснежный голубь вспорхнул с кровли стоявшего напротив дома, на мгновение задержался у нее над головой, хлопая крыльями, а затем горделиво опустился на устилавшую двор гальку и принялся расхаживать кругами у ног Марии. Распустив хвост, выгнув шею и запрокинув голову, он смотрел на Марию, и его круглый глаз блистал в вечернем свете рубином. Голубь смотрел в небе и говорил с нею, желая поведать какую-то тайну. О, если бы здесь оказался почтенный раввин: он понимал язык птиц и мог бы истолковать… Мария смотрела на голубя, затем, сжалившись над ним, отложила веретено и нежно-нежно позвала его. Голубь радостно вспрыгнул к ней на сведенные вместе колени и, словно в желании этих колен и заключалась вся его тайна, уселся там, сложил крылья и замер.

Мария почувствовала сладостную тяжесть и улыбнулась.

«О, если бы Бог всегда так сладостно нисходил на человека», — подумала она.

И едва Мария додумала это, на память ей снова пришло то утро, когда оба они, обрученные, поднялись на вершину пророка Ильи — на возлюбленную небесами гору Кармил — просить пламенного пророка быть им заступником перед Богом, чтобы родить сына и посвятить его милости Божьей. Вечером того же дня они должны были вступить в брак и еще до рассвета отправились за благословением к огненному громоликующему отшельнику. На небе не было ни облачка, стояла мягкая осень, людской муравейник уже собрал урожай, сусло уже бродило в крупных глиняных чанах, связки смокв сушились на перекладинах. Марии было пятнадцать лет, а жених был седовлас и опирался на роковой расцветший посох, сжимая его крепкой рукой.

В полдень они поднялись на святую вершину, стали на колени, прикоснулись кончиками пальцев к окровавленному острому, граниту и вздрогнули: из гранита вырвалась искра и обожгла палец Марии. Иосиф раскрыл было уста, чтобы вызвать свирепого властелина горы, но не успел: из небесных глубин примчались набухшие гневом и градом тучи и с воем закружились смерчем над острым гранитом. А когда Иосиф бросился, чтобы схватить нареченную и укрыться с ней в пещере, Бог метнул повергающий в трепет перун, земля и небо смешались, и Мария упала навзничь, потеряв сознание. Когда она пришла в чувство, открыла: глаза и огляделась вокруг, то увидела, что Иосиф лежит рядом вниз на черном граните, разбитый параличом.

Мария протянула руку и легко, чтобы не вспугнуть, погладила сидевшего у нее на коленях голубя.

— Свирепо низошел тогда Бог, — прошептала она, — и свирепо говорил со мной. — Что он сказал?

Сбитый с толку множеством окружавших ее чудес, раввин часто расспрашивал Марию:

— Вспомни, Мария. Именно так, посредством грома, разговаривает иногда Бог с людьми. Постарайся вспомнить, чтобы мы могли узнать, какая доля уготована твоему сыну, — говорил он.

— Была молния, старче, она катилась вниз, спускаясь с неба, словно влекомая волами повозка.

— А там, за молнией, Мария?

— Да, ты прав, старче, оттуда, из-за молнии, и говорил Бог, но я не смогла разобрать ясно его слова, прости меня.

Мария ласкала голубя и спустя тридцать лет старалась вспомнить гром и распознать скрытое слово…

Она закрыла глаза, ощутила в ладонях теплое тельце голубя и его бьющееся сердечко. И вдруг — Мария сама не знала как и не могла понять почему, — но в этом она была уверена! — молния и голубь, биение сердечка и гром стали одним целым — и все это был Бог.

Мария закричала и в испуге вскочила с места: впервые она ясно услышала скрытые в громе, скрытые в голубином ворковании слова: «Радуйся, Мария… Радуйся, Мария…»

Да, именно это возгласил ей Бог: «Радуйся, Мария…»

Она обернулась и увидела, как ее муж все открывает и закрывает рот, прислонившись к стене. Уже наступил вечер, а он все старается изо всех сил, обливаясь потом.

Мария прошла мимо него, не сказав ни слова, и стала на пороге, глянуть, не возвращается ли домой сын. Она видела, как тот, повязав волосы окровавленной головной повязкой распятого, спускался на равнину… Куда он пошел? Почему опаздывает? Неужели снова всю ночь до рассвета он проведет в полях?

Мать стала на пороге и увидела почтенного раввина, который приближался, опираясь всем телом на посох священника и тяжко дыша, а седые завитки волос по обе стороны его чела шевелились под дуновением легкого вечернего ветерка, доносившегося с Кармила.

Мария почтительно посторонилась, раввин вошел в дом, ласково взял брата за руку, но не стал говорить с ним. Да и что он мог сказать? Мысли его были погружены во мрак. Он повернулся к Марии.

— Твои глаза сияют, Мария, — сказал он. — Что с тобой? Снова приходил Господь?

— Я распознала, старче! — ответила Мария, не в силах сдержаться.

— Распознала? Что, скажи, ради Бога?

— Слово, звучавшее в громе.

Раввин встрепенулся.

— Велик Бог Израиля! — воскликнул он, воздев руки вверх, — Для того я и пришел, Мария, чтобы снова расспросить тебя. Ибо сегодня распяли еще одну нашу надежду, и сердце мое…

— Я распознала, старче, — повторила Мария. — Сегодня вечером, когда я сидела за пряжей, мне снова вспомнилась молния, и я впервые почувствовала, как гром внутри меня успокаивается, и из-за грома послышался чистый, безмятежный голос — голос Божий: «Радуйся, Мария!»

Раввин рухнул на скамью, сжал виски ладонями и погрузился в раздумья. Прошло довольно много времени, прежде чем он поднял голову.

— И ничего больше, Мария? Постарайся лучше разобрать свой внутренний голос: от того, что нарекут твои уста, может зависеть судьба Израиля.

Слова раввина повергли Марию в ужас. Мысли ее вновь обратились к грому, грудь содрогалась.

— Нет, — прошептала она наконец в изнеможении. — Нет, старче… Он сказал не только это, он сказал еще много другого, но я не могу, пытаюсь изо всех сил, но не могу разобрать больше ничего.

Раввин опустил руку на голову женщины с большими прекрасными глазами.

— Постись и молись, Мария, — сказал он. — Не отвлекайся мыслями о суетном. Что ты видишь — сияние венца, блеск молнии, свет? Я не в силах разобрать этого, потому что лицо твое меняется. Постись, молись и ты услышишь… «Радуйся, Мария!» Ласково начинается слово Божье. Попытайся разобрать, что было дальше.

Стараясь скрыть волнение, Мария подошла к полке с посудой, сняла висевшую там медную кружку, наполнила ее свежей водой, взяла горсть фиников и с поклоном поднесла угощение старцу.

— Благодарю, я не голоден и не хочу пить, — сказал тот. — Присядь. Мне нужно поговорить с тобой.

Мария взяла низенькую скамеечку, села у ног раввина и, склонив голову, приготовилась слушать.

Старец перебирал в уме слова. Высказать то, что он желал, было трудно. Надежда была столь призрачной и неуловимой, что он был не в силах найти слова столь же призрачные и неуловимые, чтобы не перегрузить и не превратить в действительность. Ему не хотелось пугать мать.

— Мария, — сказал наконец раввин. — Здесь, в этом доме, словно лев во пустыне, рыщет тайна… Ты не такая, как другие женщины, Мария, разве ты сама не чувствуешь этого?

— Нет, я не чувствую этого, старче, — пробормотала Мария. — Я такая же, как все женщины. Мне нравятся все женские заботы и радости: я люблю стирать, стряпать ходить за водой к ручью, болтать с соседками, а по вечерам сидеть на пороге дома и смотреть на прохожих. И сердце мое, как и сердца всех женщин, старче, полно страдания.

— Ты не такая, как другие женщины, Мария, — торжественно повторил раввин и поднял руку, не допуская никаких возражений. — А сын твой…

Раввин умолк. Найти слова, чтобы выразить то, что он хотел, было самым трудным. Раввин глянул в небо, прислушался. Птицы на деревьях либо готовились ко сну, либо, наоборот, пробуждались. Свершалось круговращение: день спускался лкодям под ноги.

Раввин вздохнул. Почему дни проходят, почему один день яростно теснит другой, рассветы сменяются сумерками, движется солнце, движется луна, дети становятся взрослыми, черные волосы — седыми, море поглощает сушу, горы осыпаются, а Долгожданный все не приходит.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31