Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Из дневников и записных книжек

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Казакевич Эммануил Генрихович / Из дневников и записных книжек - Чтение (стр. 13)
Автор: Казакевич Эммануил Генрихович
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      VIII
      Убеленный снегом прохожий посоветовал Наде сесть в трамвай "А", и Надя быстро очутилась у Петровских ворот.
      Обувной магазин в Петровском пассаже Надя нашла сразу. К двери магазина стоял длиннейший, извивающийся хвост, заполнивший половину пассажа, нескончаемый обувной хвост, тянувшийся инородным телом вдоль витрин с парфюмерией, книгами, канцелярскими товарами. Очередь не двигалась, а только пузырилась, стоя на одном месте, волновалась, сердилась, переругивалась, то добродушно, то свирепо. Ждали галош.
      Надю в магазин не пустили. Напрасно клялась она, что ей галоши не нужны, а нужна ей одна из продавщиц, двоюродная сестра. Железные старухи, стоявшие в проеме двери, даже не оглядывались на нее и только изредка кто-нибудь из них бросал ей оскорбительную фразу, вроде:
      - Бог подаст.
      Или:
      - Молодая, а уже научилась врать.
      К счастью, из дверей выглянула востроглазая девушка-продавщица в синем халате. Узнав, что Надя пришла к Соне, она накричала на старух, и они сразу присмирели, притихли. Наде было очень стыдно, что из-за нее так грубо кричали на старых женщин, она к этому в деревне не привыкла.
      Войдя в магазин, Надя увидела в дальнем углу Соню. Соня стояла за прилавком и смотрела куда-то вдаль, не то пригорюнившись, не то просто задумавшись. Она ничего не делала, так как полки магазина были совершенно пусты, если не считать белых коробок из-под обуви. Соня удивилась, увидев Надю так рано. Она подняла доску прилавка, пропустила Надю за прилавок и прошла вместе с ней в заднюю дверь. Здесь, в узком коридорчике, почти простенке, среди ящиков, в резком запахе кожи, пеньки и стружки, Надя рассказала Соне о событиях сегодняшнего утра. При этом она постыдилась рассказать о своем полупритворном обмороке, плаче и причитаниях, и Соня, внимательно посмотрев на сияющее, необыкновенно красивое в этот момент лицо Нади, сказала с чувством и не без затаенной, хотя и беззлобной зависти:
      - Ты такая красивая, что тебя без очереди всюду пустят.
      - Не всюду, - ответила Надя с некоторым замешательством по поводу не совсем заслуженной похвалы. - Сюда, в магазин, не пустили.
      - Сюда! - воскликнула Соня презрительно и добавила сумрачно: - Сюда и ангела божьего не пустят...
      Она поманила за собой Надю, и они поднялись по узкой лестнице вверх, в небольшой, тоже уставленный ящиками склад, где запах обуви был еще сильнее, чем внизу, хотя обуви и тут не было в помине. Соня открыла дощатую дверь, но войти в комнату они не могли, так как там было необыкновенно тесно: в маленькой комнатушке стояли три канцелярских стола и один письменный, у каждого из столов стоял стул, а на каждом стуле сидел человек. Причем сидели они так тесно, что спинка каждого стула упиралась в задний стол, а животы людей упирались в край их столов. Казалось, им нельзя было вздохнуть, не раздвинув столы.
      Письменный стол, самый большой из всех, стоял в центре. На нем красовался самый большой письменный прибор. Он был покрыт сильно поблекшим красным сукном, облитым разноцветными чернилами. За этим столом сидел полный человек, суровый, с красным лицом, в защитной гимнастерке и защитной фуражке.
      - Лев Степанович, - сказала Соня, стоя на пороге. - Ко мне из деревни сестра приехала. Разрешите пойти с ней, проводить ее домой. Еще заблудится.
      - Сестра, говоришь? - лениво спросил человек в гимнастерке. Покажись, какая ты там... - Увидев смущенное лицо Нади и полуприкрытые длиннейшими ресницами глаза, он продолжал: - Вот ты какая! Гм... Полненькая. Что ни говорите, а деревня - это есть деревня. Воздух, здоровая жизнь... Вы что, в Москве первый раз? Ладно, иди, Софья, проводи ее домой. Тут мы без тебя обойдемся. Галоши будут ли, еще неизвестно. Если будут, то немного, пар двести. - Он снова обратился к Наде, приподнявшись и оглядывая всю ее: - Да, вам в одиночку ходить в Москве поменьше надо, Москва - это город такой! В Москве держи ухо востро.
      Лев Степанович встал, отодвинул стул, что немедленно отозвалось на заднем столе, который, отодвинувшись, чуть не придушил старика бухгалтера, сидевшего у самой стены. Выйдя из-за стола, Лев Степанович спустился вместе с девушками по лестнице и вместе с ними вошел в магазин под взглядами десятков глаз, устремленных на него из-за витрин и из проема двери. Он двигался медленно, оглядывая углы магазина строго, его ножки в защитных галифе и хромовых сапожках в обтяжечку, пружинили. Острыми глазками из-под рыжих бровей он смотрел то вправо, то влево без всякой цели - просто это выглядело хозяйственно и внушительно и как бы компенсировало несколько пустоту магазинных полок.
      Очередь, по-видимому, знала Льва Степановича или определила его ранг по хозяйскому виду - его приход вызвал оживление, очередь вся запузырилась от волнения и тут же затихла, ожидая больших событий. Подобно тому как хороший актер не смотрит на публику, так и Лев Степанович не обращал внимания на очередь, как будто ее не было, но сознание своего значения было разлито по его лицу, а в его чуть сутулой толстой спине и в его походке чуть-чуть носками внутрь - во всем этом была этакая властительная расслабленность всех частей тела вплоть до век, сонно полуопущенных на внимательные, совсем не сонные глаза.
      Пока Соня одевалась, Надя стояла у стены возле большого зеркала. Лев Степанович, сделав круг по магазину, подошел к ней и встал с ней рядом напротив зеркала, переваливаясь с носков на пятки и пружиня, и так они постояли молча друг возле друга, как на фотографии, после чего он подмигнул ей в зеркало и пошел к выходу. Железные старухи в ужасе попятились перед ним. Он встал в проеме и, словно не видя очередь, сказал подошедшим Наде и Соне:
      - Проходите, проходите. Ты, Софья, можешь не возвращаться, Тоня с Клавой сами справятся. - Встретившись глазами с Надей, он улыбнулся. Заходите к сестричке, не стесняйтесь. Мы тут народ гостеприимный, Москва она хлебосольная.
      Когда девушки вышли из пассажа, Надя спросила:
      - Что он у вас, военный?
      Соня удивленно взглянула на нее.
      - Почему военный? А, по одежке!.. Какой он военный!.. Он не военный, а вор.
      У Нади округлились глаза.
      Прежде чем ехать домой, Надя попросила Соню проводить ее до Фединого общежития. Она хотела сообщить Феде о том, что случилось с ней в приемной Калинина. Они пошли к Охотному ряду. Наде было страшно и неприятно снова входить в этот дом, и Соня вызвалась сходить сама, а Надя осталась ждать ее на улице под слабым снегом, сменившим бурную пургу. Однако Соня вскоре вернулась: Феди в общежитии не оказалось. Более того, кто-то из студентов, живших с ним в одной комнате, сказал, что он и не ночевал в общежитии. Тогда они направились к университету на Моховую. Там тоже Соне сказали, что Феди на факультете нет. Не было его и в бюро ячейки, куда Соню кто-то направил.
      Соня заблудилась в длинных замысловатых коридорах старинного здания, гулких от эха ее шагов, со сводчатыми окнами, светящими тусклым светом в их дальних концах - окнах, которые, когда к ним приближаешься, оказываются прорубленными в необычайной толщины стенах. Двери по бокам коридоров глухие и таинственные и, казалось, никогда не открывающиеся, манили Соню, представлялись ей ведущими в покои изумительной красоты, полные чудес, именно сказочных чудес - птиц с драгоценным оперением и черных людей в чалмах и неведомых зверей - всего того, что Соня слышала или читала именно в сказках, а не в книгах, где говорится о реальной жизни.
      Многочисленные объявления на досках и просто на стенах коридоров вперемежку со стенгазетами, воззваниями насчет сбора утиля, "социалистическими обязательствами", и призывами вступить в Осоавиахим или общество "Долой неграмотность" тоже не в силах были развеять ощущение чудесного, которое испытывала никогда не учившаяся деревенская девушка в стенах Московского университета, куда она попала впервые. Иногда, вконец запутавшись в коридорах, Соня открывала первую попавшуюся дверь. За дверью оказывалась аудитория, иногда потрясающе пустынная, большая, без единого человека, с огромным количеством столов и скамеек; там жило эхо, оно встречало Соню глумливым откликом на открываемую дверь и на робкий Сонин вопрос: "Можно?" Иногда же за дверями аудиторий оказывалась толпа молодых ребят и девушек, десятки безмерно веселых глаз оглядывались на Соню, и их присутствие казалось еще более странным и чудесным, чем пустота в тех, других аудиториях. Парни и девушки сидели за столами, лекторы стояли на кафедрах и говорили, географические карты придавали стенам очень ученый и в то же время лазурно-зеленый, весенний вид; иногда взблескивали стеклянные колбы и пробирки на столах, и нос улавливал запах серы, эфира и спирта.
      Наконец Соня выбралась из путаницы коридоров и вышла к Наде, которая стояла на улице возле высокой решетки ограды и уже вся покрылась медленно идущим снегом.
      Они пошли к трамвайной остановке, и после того, как картины университетских коридоров и аудиторий потускнели в сознании Сони, она подумала о Феде и встревожилась. Прошлой ночью она следила за Федей неотступно, так как в семье Туголуковых любили посудачить о молодом незнакомом родиче: вчера она не знала о несчастье, постигшем Ошкуркиных, но присущая ей почти звериная чуткость помогла Соне уловить на лице Феди и во всем его облике загнанность - тоже сродни звериной и поэтому близкую ей. Теперь же, сопоставив факты, она испугалась за него и подумала, не наложил ли он на себя руки.
      То, что не приходило в голову юной, жизненно неопытной Наде, пришло в голову Соне-сиротке, хотя она была ненамного старше, по той простой причине, что и она часто думала о том, чтобы наложить на себя руки. Она, впрочем, ничего не сказала Наде, не захотела тревожить девушку, полную в этот момент радостной удовлетворенности собственной удачей и уверенности в будущем.
      IX
      Федя Ошкуркин, увидев поздний трамвай, бросил веселую компанию у развалин Симонова монастыря потому, что почувствовал, что больше не сможет выдержать шум, смех и крики, и потому еще, может быть, что вид разрушенного монастыря слился в его душе с ощущением собственной разрушенной жизни. Трамвай шел в парк через Ильинку и Варварку. У Ильинских ворот Федя соскочил и пошел к общежитию, но у самого общежития раздумал туда идти. Ему было бы невмоготу смотреть на спокойные лица товарищей по комнате. Он пошел к центральному телеграфу на Тверскую улицу и тут, в помещении междугородной телефонной станции, в тепле и негромком шуме немногочисленных и меняющихся посетителей, просидел часа полтора.
      Вокруг тоже сидели люди - некоторые дремали, а другие выглядели деловитыми и энергичными, как средь бела дня. То одного, то другого вызывали из окошка, и тогда они скрывались в кабинках, и их лица были видны из-за стекол кабинок. Видно было, как их рты открывались и закрывались, как они энергично размахивали руками и трясли головами, но ничего не было слышно.
      Страшная мысль, беспрерывно гнетущая Федю, не переставала терзать его. Но она тоже как бы скрылась в кабинку и, словно отгороженная стеклом, была не слышна, не кричала в нем, как раньше, истошно и беспрерывно, и от этого было (немного) легче.
      Федя сам не заметил, как очутился опять на Тверской; он неизвестно почему вышел и удивился, что не заметил, - удивился и усмехнулся, так как это значило, что он был весь целиком погружен в свои мысли, а между тем ему казалось, что он ни о чем не думает, а так только - живет, сидит и дышит. Но коль скоро он оказался на улице, он не стал возвращаться на телеграф, а пошел вверх к Страстной площади и опять словно бы упал в какой-то глухой колодец, не то сосредоточенной мысли, не то полного бездумья. Очнулся он, почувствовав чью-то руку, просунувшуюся под его левый локоть и схватившую его неуверенно, но цепко. Он посмотрел налево и увидел устремленное ему навстречу женское лицо, вначале показавшееся ему старым оттого, что челка, брови и ресницы были седыми от снега. Но это было очень молодое лицо, в этот миг напряженное и строгое. Глаза из-под заснеженных ресниц сверкали как будто сердито.
      - Скажите, что я с вами, - шепнула женщина быстро и повелительно.
      Федя ничего не понял, и только пронзительные милицейские свистки и остервенелые женские крики ниже Моссовета заставили его внимательно посмотреть на пятнистую от метели улицу. Десятка два женщин, из которых некоторые жались к слабо освещенным витринам, а другие пытались бежать вниз, к Охотному, превратили Тверскую в какой-то непонятный театр, в какое-то мгновенное завихрение людских судеб вперемежку с вертящейся снежной заварухой. И Федя почувствовал себя тоже частью этого завихрения, одной из ее снежинок, и оттого, что он в его положении мог еще, оказывается, кому-то в чем-то помочь, показалось ему даже забавным.
      В этих женщинах, мятущихся по заснеженной мостовой, визжавших, хрипло ругавшихся невозможной площадной бранью и жавшихся к витринам, было нечто омерзительное. Но не менее омерзительно выглядело то, как милиционеры гонялись за ними, путаясь в длинных шинелях, грубо хватали их, тащили или теснили куда-то, в какую-то подворотню или парадный подъезд, избранный как сборный пункт облавы.
      Когда Федя со своей спутницей прошел мимо милиционеров, те поглядели на них подозрительно, но ничего не сказали. Федя и его спутница почти дошли до Страстной площади, девушка тем не менее не выпускала Фединой руки и шла молча, очень чинно, стараясь маленькими ножками ступать в ногу с Федей. И оттого, что она так пыжилась и не без натуги делала широкий шаг маленькими ножками, Феде чудилось в ней что-то детское, а во всей ситуации и в том, как они вдвоем шли, - что-то юмористическое. И он подумал о том, что если бы то же самое случилось вчера, то он, вероятно, как идейный комсомолец и враг распущенности, передал бы эту девицу в руки милиционеров и уж во всяком случае не стал бы ее укрывать от них. А сегодня, после всего случившегося с ним, он уже не мог этого сделать.
      Как только они достигли Страстной площади, Федина спутница робко оглянулась на Тверскую через правое плечо, задев головой Федино левое. Обнаружив, что милиционеры исчезли и все вошло в обычную колею, она сразу же отпустила Федину руку, весело, хотя и несколько хрипло захохотала, повернулась лицом к Тверской и закричала:
      - Ну что, менты проклятые? Поймали?
      От нее пронзительно пахло одеколоном и вином. На ней была короткая рыжая жакетка "на рыбьем меху" и лиловая шелковая блестящая юбка. А на жакетке была худенькая рыжая лисья головка с блестящими стекляшками вместо глаз, и лицо девушки было похоже на эту лисью головку - тоже с острой голодной мордочкой и блестящими золотистыми глазами.
      На Страстной площади было еще несколько женщин, видимо, тоже вырвавшихся из кольца облавы и знакомых Фединой спутнице. Они бегали одна к другой, громко шептались и смеялись, только одна плакала громко, перемежая плач отборными ругательствами: у нее в суматохе потерялась сумочка. Федина спутница отбежала от него к одной из женщин, а с той вместе побежала к третьей. Федя постоял и пошел мимо памятника Пушкину влево по бульвару. Однако не успел он отойти несколько шагов, как она догнала его и сказала полувопросительно, без интереса, как бы по обязанности:
      - Пойдем?
      Он ничего не ответил и пошел дальше по бульвару, но она и на этот раз догнала его и пошла с ним рядом.
      - Ты кто? - спросила она. - Студент? Может, у тебя денег нет? Ничего, пойдем без денег. У тебя, наверно, ночевать негде? Не пьяный, а ходишь ночью...
      Он продолжал идти, и она сказала обиженно:
      - Ты что, немой, что ли?
      - Чего вам нужно от меня? - сказал Федя.
      Что-то в этой фразе, сказанной большим и сильным человеком маленькой бульварной потаскушке, поразило ее. Она смиренно сказала:
      - Если у вас ночевать негде, то вы можете пойти ко мне.
      Он не понял ее слов, и только несколькими мгновениями позже у него в мозгу начали медленно отпечатываться эти слова по очереди: "если, у вас, ночевать, негде" и так далее. Тогда он посмотрел на нее, усмехнувшись, и она поняла его усмешку как согласие, взяла его снова под руку, и они пошли по белому бульвару к Никитским воротам.
      - Да, действительно, у меня денег нет, - сказал он, сделав несколько шагов и с досадой остановившись. - На кой я вам сдался? У меня, может, копеек пятьдесят - шестьдесят. Ведь этого мало?
      - А как ты думал? - сорвалась она с тона. - Тоже предложил полтинник! За полтинник куры... - Но посмотрев ему в лицо, она прервала себя и сказала опять тихо и ласково, хотя уже на "ты": - Я же сказала. Такому парнишке и без денег с удовольствием. А чего? Ты что думаешь? Только про деньги и думаю? Не обязательно.
      Она повела его по Бронной направо, куда-то к Патриаршим прудам, в безлюдные темные переулки. Оба молчали. Вдруг она сказала нервно:
      - Чего ты молчишь? Знаешь, с тобой ходить небольшое удовольствие. Тоже кавалер! Молчит все время. С тобой страшно даже, честное слово! Ну скажи что-нибудь.
      - Что мне сказать?
      - Что-нибудь. Хоть про погоду.
      - Метель.
      - Да, метет, заметает. Ну и что такого? Ты так сказал "метель", что мне страшно стало, честное слово. Как артист. Странный ты какой-то. Как тебя зовут?
      - Федором.
      - Федя! Люблю это имечко! Федор! Федор Шаляпин. Федор Качалов.
      - Он не Федор.
      - Нет, Федор.
      - Он Василий.
      - Василий? А кто же Федор?
      - Я Федор.
      - Хи-хи... Тоже знаменитость!.. А почему ты не спрашиваешь, как меня звать?
      - Как вас зовут?
      - Ты послушный. Меня зовут Любой... Почему ты не говоришь: "Ах, любовь!"? Так все сразу говорят, как узнают, что меня Любой зовут. А ты не говоришь. А как зовут Кторова? Не знаешь. Анатолий.
      Наконец она замолчала и замедлила шаги. Они стояли перед большим домом с красивым, несколько вычурным подъездом, похожим на боярское крыльцо. Однако повела она Федю не к подъезду, а во двор, и здесь, через черный ход - еле заметную обшарпанную дверь, к которой надо было спуститься на две ступеньки вниз, - они прошли в кромешной темноте в довольно большую кухню, слабо освещенную маленькой лампочкой, заключенной в железную сетку.
      Заметив при тусклом свете лампочки, что Федя весь в снегу, Любка жестами предложила ему отряхнуться, они вышли обратно за дверь, здесь она, вставши на цыпочки, сняла с него шапку, ударила ею о стену, затем шапкой же стала стряхивать снег с его куртки, со своей жакетки. Потом они вернулись и прошли через кухню в коридор. Они прошли коридор из края в край. Возле самой дальней двери Любка остановилась, прислушалась и потянула за ручку. Дверь была заперта. Любка негромко выругалась и постучалась. Старушечий голос спросил: "Кто там?" "Я", - ответила Люба и слегка оттолкнула Федю в сторону. Дверь отворилась. Любка вошла одна, притворив за собой дверь, и Федя остался стоять в темном коридоре, который был освещен только далекой полоской тусклого света, падавшего из двери кухни. Он закрыл глаза и так стоял с закрытыми глазами, равнодушный ко всему, даже к своему глупому положению в этом коридоре перед этой дверью, где он оказался без надобности и откуда должен был бы уйти, если бы не равнодушие и душевная усталость, заставлявшая его стоять тут, как стоят неодушевленные предметы - скамейка, фикус, сундук.
      Потом дверь открылась, и Люба поманила его пальцем. Он вошел в комнату причудливых очертаний, со скошенным потолком, освещенную, как и кухня, лампочкой в железной сетке, обставленную очень скудно, с двумя маленькими окнами и огромной, почти во всю стену дубовой дверью, которую пытался, но не мог закрыть убогий платяной шкафчик. По расположению комнаты и по большой двери Федя вскоре догадался, что комнатка сделана из прихожей, примыкающей к парадному подъезду - тому самому, похожему на боярское крыльцо.
      В комнатке стояла только одна кровать - довольно большая, с никелированными шарами на спинках. Но теперь, ввиду его прихода, часть постельных принадлежностей лежала на полу и на них сидела полуголая старуха в платке. Она заканчивала свое несложное устройство на полу расправляла рядно, служившее простыней, и натягивала на себя одеяло.
      - Здравствуйте, - сказал Федя.
      - Здравствуйте, - ворчливо ответила старуха, после чего недовольно промолвила: - Больно поздно стали приходить. Чего-нибудь вылить небось не принесли? Только "здравствуйте" принесли!.. - Она заворочалась, заворчала, зачертыхалась, но вскоре обратила внимание на скромность и сдержанность гостя, на его стеснительность и связанность, молчаливость и деревянность, и тогда она внимательно посмотрела на него маленькими выцветшими глазками, в которых, несмотря на всю, с Фединой точки зрения, позорность ситуации, еще сохранились остатки нормального человеческого и материнского выражения, - и сказала довольно ласково (видимо, его лицо, с большим чистым лбом и русыми, несколько вьющимися волосами и серо-голубые глаза под пшеничными бровями, потемневшие от страдания, произвели на нее впечатление и удивили ее):
      - Чего вы стоите? Раздевайтесь, - и добавила одобрительно и немножко завистливо: - Подхватила паренька... Красивый паренек, - и наконец закончила неодобрительно: - такому пареньку жениться надо, а не по б..... ходить.
      Люба хихикнула и сказала:
      - Понравился ты бабке Милке. - И, зная, что это редкий случай, чтобы кто-нибудь из посетителей понравился бабке, она тоже внимательно посмотрела на Федю и неожиданно прильнула к нему, глядя ему в глаза снизу вверх, крикнула бабке: "Будет тебе! Спи!" и, все так же глядя ему в глаза, нащупала левой рукой выключатель на стене и погасила свет.
      - Я не буду, - сказал Федя.
      Ее ручки, расстегивавшие ему полушубок, замерли. Она прошептала:
      - Раздевайся, глупенький.
      - Я не буду, - повторил он.
      Она начинала сердиться, но сдержалась.
      - Ты чего? - спросила она. - Ты не бойся, я здоровая.
      - Я не буду, - сказал он, пытаясь встать.
      Она прошептала ему на ухо бранное, оскорбительное слово. Он промолчал. Оцепенение снова охватило его. Он думал о том, что если бы ока от него отстала, он бы тут же сидя заснул или просто пересидел бы до утра. Оцепенела и она, и в комнате стало очень тихо - в этой тишине стало слышно, как где-то в подполье пищат мыши.
      - Чудак, - сказала Любка шепотом и хихикнула смущенно. - Не хочешь, не надо. Очень ты мне нужен. Может, ты святой? В церковь ходишь? Или у тебя машинка не работает? - Не дождавшись ответа, она медленно отделилась от него, отодвинула лицо, убрала руки, отодвинулась вся. Потом легла на кровать к стене. Посидев, он снял полушубок и шапку и тоже лег на кровать.
      Они лежали рядом молчаливые и неподвижные. Он вскоре забыл, где находится, и, только изредка вспоминая об этом, думал, что до сегодняшней ночи в сущности не подозревал, что есть и такая сторона жизни в Москве, хотя она, эта сторона жизни, находилась рядом с ним, с его общежитием и его университетом, с его ячейкой и его райкомом. И он думал о том, что, вероятно, никогда не узнал бы об этой стороне жизни, если бы не случилось то, что с ним случилось, если бы он не оказался вышибленным из обычной колеи. О девушке, лежавшей рядом с ним, он не думал совсем. Комсомольское правоверие и крестьянская добропорядочность отделяли его от нее как бы железной стеной. Он даже и заснуть долго не мог не только из-за своих мыслей, но и потому, что в этой постели ему чудилась физическая нечистота, но потом он все-таки заснул.
      X
      Первое, что Федя Ошкуркин увидел проснувшись, был большой железный крюк, торчавший без всякой надобности из стены почти под самым потолком. Этот крюк способен был изуродовать любую комнату, даже самую нарядную, а здесь, в этой бесформенной прихожей, превращенной в жилье, с потолком, наполовину скошенным под углом в сорок пять градусов, - очевидно, над ним шла лестница на второй этаж, - с обшарпанной мебелью и вытертыми до дыр занавесками, он был совсем омерзителен. Занавесок же тут было почему-то много, жители этой комнатенки, видимо, считали их неким шиком. Занавески висели на шкафу, на окошке, и на двух дверях - заколоченной - к улице и действующей - в коридор. Кроме того, один из уголков комнаты был тоже огорожен грязной ситцевой занавеской.
      Окинув взглядом комнату, Федя убедился, что никого здесь нет - ни Любки, ни старухи. Надо было встать и уйти, и он уже готов был это сделать, но снова взгляд его упал на крюк, и он стал смотреть на этот крюк, так что вскоре крюк стал двоиться у него в глазах.
      Снова и снова Федя хотел встать и уйти, но потом подумал, что ему некуда идти, некуда и незачем. И он лежал, несмотря на обычную свою щепетильность в отношении к людям; ему было все равно, если кто придет и придя застанет его на постели и будет недоволен или даже будет возмущаться вслух. Ему теперь все это было безразлично. Ему казалось, более того - он был уверен, что он встанет только для того, чтобы повиснуть на этом крюке. Та основательность, с которой был вбит крюк, завораживала его, он чувствовал - ему даже казалось, что он это делает, - что, раскачивая этот крюк, пытаясь вырвать его из стены, он обязательно встретится с колоссальной силой сопротивления; крюк даже не шелохнется, настолько он намертво вбит, и, видимо, в незапамятные времена, и неизвестно зачем разве только затем, чтобы дождаться его, Феди; чтобы дождаться, пока он, Федя, выйдет из телеграфа на улицу, и девушка схватит его под руку, и он спасет девушку от милицейской облавы, и придет сюда, где его ожидает этот крюк, вбитый, может быть, еще до рождения Феди и все равно предназначенный для него.
      Федя с трудом глотнул, ему уже казалось, что горло его стянуто веревкой.
      - Дяденька, вы еще не встали? - послышался детский голос, и мальчик лет двенадцати показался из-за занавески.
      Меньше всего ожидал Федя увидеть здесь ребенка и, встретившись с ним взглядом, покраснел и быстро встал с постели. Он не думал, что что-нибудь может теперь поднять его с постели, - он не мог предвидеть появления ребенка. Глаза мальчика, большие и ясные, смотрели на Федю без презрения и без укоризны, но с привычным равнодушием, которое укололо Федю сильнее чего-либо другого. В этом детском взгляде было такое молчаливое понимание ничтожества людей, такое спокойное знание изнанки жизни, что Федя, олицетворявший в этот момент для мальчика эту изнанку, почувствовал себя глубоко униженным. Однако именно это чувство заставило Федю сбросить с себя хотя бы немного тяжелое оцепенение, отвлечься от железного крюка и заговорить с мальчиком - вначале через силу, с трудом произнося слова, а потом, после разумных и ясных - под стать его глазам - ответов мальчика с некоторым даже удовольствием.
      Признав в Любином братце (а это был, несомненно, ее братец, он был на нее очень похож) своего сотоварища по принадлежности к великому содружеству несчастных, Федя собрал все свои силы, чтобы оправдаться перед ним. И для этого он заговорил с ним просто и серьезно, как с преподавателем или товарищем вузовцем, - о предметах, очень далеких от этой комнаты. Например, он стал ему рассказывать о рыбной ловле, в частности, о ловле щук на кружки. Эти деревянные кружки, окрашенные в два цвета, зеленый и красный, ставятся кверху зеленым цветом. Когда же щука ухватится за наживу, кружок переворачивается красным вверх, рыболов издали следит из лодки за этими кружками. Как только он видит красный кружок, он, подобно железнодорожнику при виде красного света, бросается туда и вытаскивает рыбу. Потом он рассказал мальчику о растении, которое само ловит насекомых и съедает их. Этот коварный и злой цветок ждет, пока комарик или муха сядут на его лепестки и сжимает лепестки, как руку. Потом он поведал ему об опытах по искусственному дождеванию и объяснил, что это принесет в будущем человеку, когда можно будет сделать дождь по заказу.
      Все это он рассказывал ровно и серьезно, и мальчик, не привычный к такому обращению, видевший здесь, в комнате, мужчин только глупых и подлых или оглупевших и оподлевших от водки и низменных страстей, удивился, потом просиял и, засуетившись, только полчаса спустя вспомнил о поручении, которое имел передать "дяденьке" от сестрицы, ушедшей отмечаться на биржу труда: пусть дяденька не уходит, а ждет ее и попьет чай с ним, Костей. И что если он курящий, то здесь в шкафу имеются папиросы "Наша марка".
      Костя повел Федю по длинному коридору в умывальню и уборную и стоял на часах возле той и другой, и, когда Федя выходил оттуда, он уже искал и находил ясный и твердый взгляд Костиных глаз - взгляд вполне мужской неподкупной дружбы.
      Когда они возвращались обратно по коридору в комнату, открывались двери квартир и оттуда выглядывали лица, главным образом женские, и слышался шепот. Под этими взглядами Федя ускорил шаг и шедший впереди мальчик тоже ускорил шаг, и у одной из последних дверей, которая тоже открылась и из-за которой раздалось совсем уж откровенное хихиканье, мальчик быстро повернул лицо к Феде, и Федя увидел его сжатый рот. И тогда Федя замедлил шаги, и, поравнявшись с окном, выходящим направо во двор, остановился и сказал:
      - А метель все метет. Для нас это привычно. А вот на днях мы встречались с одним человеком из Индо-Китая - он тамошний комсомолец, был здесь на пленуме Исполкома КИМа. Так он никак не мог оторваться - все смотрел в окно, удивлялся и шептал: "нэж, нэж..." Это по-французски снег. Он видел снег первый раз в жизни. Мы потом над ним смеялись - он вздумал взять немножко снега с собой в Индо-Китай, чтобы показать своим.
      - Что, положил в карман? - Костя недоверчиво усмехнулся.
      - Да, в оба кармана.
      Костя помолчал и вдруг прыснул, и его смех, захлебывающийся, веселый, безудержный, неумелый и обаятельный, вызвал отклик в длинном коридоре. Двери ракрылись шире, и человеческие лица, раньше следившие за Федей исподтишка, теперь, не скрываясь, высунулись из-за дверей. Потом появились дети - девочки и мальчики. Некоторые выползали в коридор медленно, робко, другие - выскальзывали после сдавленного шепота, толкотни, сопения, третьи - выскакивали как пробки, может быть, подстегнутые подзатыльниками. Они подошли близко и, не здороваясь, смотрели снизу вверх на Федю внимательными глазами разных оттенков - от черных, как шарики из нефти, до голубых, цвета зимнего неба.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16