Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Время, вперед !

ModernLib.Net / Отечественная проза / Катаев Валентин Петрович / Время, вперед ! - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Катаев Валентин Петрович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      У Корнеева было очень подвижное лицо. Он ходил, подергивая носом и гримасничая.
      "В конце концов девочку можно выписать из Москвы сюда. Девочка - это не оправдание. Живут же здесь другие дети. И ничего с ними не делается. Пусть она не выдумывает. Мужу наконец надо все написать. Надо телеграфировать. Можно "молнию". Мы не дикари. Он коммунист. Он не может не понимать..."
      - Товарищ прораб!
      Корнеев не слышал.
      Мося вскочил на буфера, затанцевал на них, закружился и задом спрыгнул на эту сторону. Он задыхался.
      - Товарищ Корнеев!
      Корнеев очнулся.
      - Кончили? - спросил он.
      - Кончили.
      - Сколько?
      - Девяносто кубов.
      Мося торжествовал. Он с трудом гасил неистовое сверканье глаз. Он нетерпеливо заглядывал Корнееву в лицо.
      Корнеев молча взял рапортичку.
      Состав освободил переезд. Паровоз фыркнул нефтью на туфли Корнеева. Три маленькие кофейные капли. Почти незаметно. Но досадно.
      "Начинается", - с отвращением подумал Корнеев.
      Издали вход в тепляк казался не больше записной книжки. Вблизи он представлял громадные ворота. Во тьму ворот входили извилистые рельсы узкоколейки.
      Корнеев молча дошел до тепляка, приложил рапортичку к воротам и подписал химическим карандашом.
      Он только спросил:
      - Вторая смена на месте?
      И больше ничего. Мося уложил девяносто кубов, - а он больше ни слова! Как будто это в порядке вещей.
      Мося обиженно спрятал рапортичку в кепку и официально доложил:
      - Вторая смена собирается, товарищ прораб.
      - Хорошо. Маргулиес там?
      - Нету.
      Корнеев подергал носом.
      - Хорошо.
      Над воротами было прибито множество плакатов:
      "Сюда вход прогульщикам и лентяям вход строго воспрещается".
      "Курить строжайше запрещается. Товарищ брос папиросу! За нарушение штраф 3 руб. И немедлена под-суд".
      "Даешь 7 и 8 батареи к 1 сентября!"
      И прочее.
      Плакаты были обильно украшены символическими рисунками пронзительного колорита. Тут были: дымящаяся папироска величиной с фабричную трубу, адская метла, выметающая прогульщика, трехэтажный аэроплан удивительнейшей конструкции с цифрами 7 и 8 на крыльях, курносый летун в клетчатой кепке с пропеллером, вставленным в совершенно неподходящее место.
      Внутри тепляк казался еще громаднее, чем снаружи.
      В воротах стоял часовой. Он не спросил у Корнеева и Моси пропуска. Он их знал.
      Мимо ворот, звонко цокая и спотыкаясь по рельсам узкоколейки, на шоколадной лошади проехал всадник эскадрона военизированной охраны с оранжевыми петлицамп. Он круто повернул скуластое казацкое лицо, показав литую плитку злых азиатских зубов.
      Внутри тепляк был громаден, как верфь, как эллинг. В нем свободно мог бы поместиться трансатлантический пароход.
      Большой воздух висел, как дирижабль, на высоте восьмиэтажного дома, среди легких конструкций перекрытия; тонны темного воздуха висели над головой на тончайшем волоске сонного звука кирпича, задетого кирпичом.
      Две пары туфель - желтых и белых - быстро мелькали по мосткам, проложенным сквозь километровый сумрак.
      Корнеев резал тепляком, чтобы сократить расстояние. Мося почти бежал несколько впереди, бегло поглядывая на Корнеева.
      Корнеев молчал, покусывая губы и выразительно шевеля бровями.
      Мося кипел. Ему стоило больших трудов сдерживаться. И он бы не стал сдерживаться. Плевать. Но обязывало положение. Десятник на таком мировом строительстве - это чего-нибудь да стоит.
      "Десятник должен быть образцом революционной дисциплины и выдержки" (Мося с горьким упоением хватался за эту фразу, придуманную им самим).
      Прораб молчит, и десятник будет молчать. Плевать.
      Мося прекрасно понимал: ни Корнеев, ни Маргулиес это дело так не оставят и обязательно умоют Харьков. Это ясно.
      Но какая смена будет бить рекорд? И когда? В этом все дело. Тут вопрос личного, Мосиного, самолюбия.
      Если рекорд будет бить вторая или третья смена - это хорошо. Очень хорошо. Но если - первая?
      Первая заступает в ноль часов - и в ноль кончается Мосино дежурство. Можно, конечно, отказаться от смены, по какой другой дурак десятник захочет уступать Мосе славу?
      Значит, если будет рекорд ставить первая смена, тогда все произойдет без Моси. Это ужасно. Этого не будет. А вдруг?
      Мося не выдержал:
      - Товарищ Корнеев!
      Мося даже хватил на ходу кулаком по огнетушителю, который в масштабе тепляка казался размером не больше тюбика зубной пасты.
      Все предметы в тепляке виделись маленькими, как в обратную сторону бинокля.
      Мося отчаянно размахивал руками.
      - Товарищ Корнеев! В конце концов!..
      В лоб надвигалась большая вагонетка (Корнеев и Мося сбежали с рельсов). Она их разъединила. На уровне бровей качалась литая поверхность жидкого бетона.
      Два голых по пояс, скользких парня в широких брезентовых штанах, опустив мокрые чубатые головы, напирали сзади на железную призму вагонетки.
      Мускулы на их спинах блестели, как бобы.
      Клякса бетона упала на белую туфлю. Корнеев остановился и старательно вытер ее платком. Все же осталось сырое пятно. Досадно.
      Мося обеими руками схватился за кепку, как за клапан котла, готового взорваться от скопившихся паров.
      - Ох!
      Еще немножко - и он бы загнул Корнееву "правого оппортуниста на практике".
      Нет! Такой способ выражаться не подходит для разговора хорошего десятника с хорошим прорабом.
      Надо иначе.
      - Товарищ прораб, - сказал Мося плачевно и вместе с тем развязно. Товарищ прораб, пусть мне больше никогда не видеть в жизни счастья... Мордой об дерево... Я извиняюсь... Но - это же факт!.. Даю триста пятьдесят, и если хоть на один замес меньше - рвите с меня голову... Ребята ручаются... Дайте распоряжение второй смене, товарищ, и вы увидите...
      Сзади грохнуло и дробно зашумело: вывалили бетон из вагонетки в люк. Заливали плиту под печи пятой батареи.
      Шли по шестой.
      - Ладно, ладно, ладно... - рассеянно бормотал Корнеев.
      Он всматривался в даль, не видать ли где Маргулиеса. Маргулиеса нигде не было. Корнеев прибавил шагу.
      С плиты шестой батареи снимали опалубку. Обнажался молодой зеленоватый бетон. Из него торчали мощные железные крючья - концы арматуры. В масштабе тепляка они казались маленькими пучками шпилек.
      VI
      Черепаха ковыляла па вывернутых лапах. У нее был сверхъестественный панцирь, крутой и высокий, как перевернутая миска, и печальная верблюжья морда с усами.
      Кляча шла по болоту, понурив шею и опустив пегий хвост. Торчали кости, отвисала нижняя челюсть, из прищуренного глаза падала слеза, крупная, как деревянная ложка.
      Велосипед стоял на неровных колесах с неправдоподобным множеством спиц.
      Бригада работала в три смены. Каждая имела своего бригадира. Так и говорили:
      Смена Ханумова. Смена Ермакова. Смена Ищенко.
      Черепаху, клячу и велосипед окружал одинаковый ландшафт - фантастически яркие папоротники, исполинская трава, карликовый бамбук, красное утопическое солнце.
      Ханумов сидел на черепахе. Ермаков задом наперед - на кляче. Ищенко ехал на велосипеде.
      Бригадиры были настолько не похожи на себя, насколько портрет может быть не похож на оригинал. Однако у Ханумова была пестрая тюбетейка, у Ермакова - яркий галстук, а у Ищенко - явно босые ноги. И это делало сходство неопровержимым, как хороший эпитет.
      Среди допотопного пейзажа черепаха и кляча выглядели метафорами, несвоевременно перешедшими из Эзопа или Крылова в новейшую французскую живопись школы Анри Руссо.
      Велосипед - наоборот. Он был допотопен, как литературная деталь, перенесенная из новеллы Поля Морана в литографию старого энциклопедического словаря, с видом каменноугольной флоры.
      Эти три картинки, резко и наивно написанные клеевой краской на картоне, были прибиты слишком большими плотничьими гвоздями над входом в конторку прораба Корнеева.
      Наскоро сколоченная из свежих нетесаных досок, конторка стояла недалеко позади тепляка. Она относилась к тепляку, как шлюпка к океанскому пароходу.
      В конторе щелкали счеты.
      Первая смена кончила. Вторая еще не начинала. Задерживали опалубщики. Ребята из первой и второй смен сидели на бревнах, ругаясь между собой по поводу картинок.
      В Шурином хозяйстве был достаточный запас метафор для определения самых разнообразных оттенков скорости.
      Шура пользовалась ими с беспристрастной точностью аптекаря, отвешивающего яд для лекарства. Она могла бы взять улитку, могла бы взять паровоз, телегу, автомобиль, аэроплан, что угодно. Наконец, могла взять величину отрицательную - рака, который пятится назад, чего, как известно, настоящие раки никогда не делают.
      Однако она, по совести взвесив все показатели за прошлую декаду и сравнив их со старыми,
      - выбрала черепаху, клячу и велосипед.
      Это была совершенно справедливая оценка. Но картинки уже восьмой день кололи сменам глаза. Их меняли слишком редко - раз в декаду. За последние восемь дней показатели резко изменились. Ханумов на сто двадцать процентов вырвался вперед. Ищенко отставал. Ермаков обошел Ищенко и догонял Ханумова. Ханумову уже мерещился паровоз. Ермакову - по крайней мере, автомобиль.
      А старые картинки, как назло, висели и висели, наказывая за старые грехи, и должны были еще висеть два дня.
      Худой длинноносый парнишка из ханумовской смены с ненавистью смотрел на черепаху.
      - При чем черепаха? Какая может быть черепаха? - говорил он, тяжело раздувая ребра. - Какая может быть черепаха?
      Он уже скинул брезентовую спецовку и окатился водой, но еще не пришел в себя после работы. Он сидел, положив острый подбородок на высоко поднятые острые колени, в розовой ситцевой рубахе с расстегнутыми воротом и рукавами, с мокрым висящим чубом. Он ежеминутно плевался и облизывал тонкие розовые губы.
      - Выдумали какую-то черепаху!
      Другой, из ермаковских, весельчак в лаптях и пылевых очках, задирал:
      - Им неудобно, ханумовским, на черепахе сидеть. Чересчур твердо. Они, понимаешь ты, на автомобиле привыкли.
      За своего вступились ханумовские:
      - А вам на кляче удобно?
      - Они, кроме клячи, ничего в своей жизни не видели.
      - Врешь, они в прошлый раз на телеге скакали.
      - Это вы две декады подряд с улитки не слазили, - резал весельчак. - А еще красное знамя всюду за собой таскаете. На черепушке его возите, красное знамя. Надо совесть иметь.
      Подошли новые. Столпились. В лаптях; босиком; в спецовках; без спецовок; в башмаках; русые; вымывшиеся; грязные; в зеленоватой муке цемента, как мельники; горластые; тихие; в майках; в футболках; в рубахах; ханумовские; ермаковские; разные; но все - молодые, все - с быстрыми, блестящими глазами...
      - Кроме шуток. Какая может быть черепаха, когда мы сегодня за семь часов девяносто кубов уложили?
      - А мы вчера сто двадцать и позавчера девяносто шесть.
      - Девяносто пять.
      - А вот - девяносто шесть. У нас в конторе один куб замотали.
      - Вы его расплескали по дороге. Все доски к черту заляпали. Бетон денег стоит.
      - Не ты за него платишь.
      - А кто платит?
      - Контора платит.
      - Вот это да! Слыхали? Это ловко! С такими понятиями только и остается сидеть всю жизнь на кляче задом наперед.
      - Что ты нам глаза клячей колешь? Пускай ее убирают отсюда, куда хотят, эту клячу.
      И вдруг:
      - Пока не уберут - не станем на работу. Подумаешь - кляча! А когда мы на плотине в пятьдесят градусов мороза голыми руками....
      И пошло:
      - Пока не уберут - не станем!
      - От людей совестно!
      - Будет!
      - Не станем!..
      - Хоть бы их дождем, этих подлых животных, посмывало!
      - ...Когда здесь дождь в год два раза...
      Из конторки вышел хмурый Ханумов. Действительно - в тюбетейке.
      Сильно курносый и сильно рябой - будто градом побитый, - коренастый, рыжий арзамасский татарин. А глазки голубые. От русского не отличишь. Разве скулы немного косее и ноги покороче.
      Он вышел из конторки в новых красных призовых штиблетах, волоча большое красное знамя.
      Два месяца тому назад ханумовцы с боем вырвали переходящее знамя. С тех пор держались за него зубами. Шагу без знамени не делали. На работу шли и с работы шли с песнями, под знаменем. А работая, втыкали его в землю где-нибудь поблизости от места, чтобы видно было. За получкой ходили всей сменой со знаменем.
      И однажды в передвижной театр на "Любовь Яровую" тоже пошли под знаменем - пришлось его сдавать на хранение в буфет. Там оно стояло весь спектакль за бочкой с клюквенным квасом.
      - Ну, - сказал Ханумов с еле уловимым татарским акцентом и развернул знамя.
      Он косо посмотрел на черепаху и стукнул древком в черную кварцевую землю.
      - Наклали два раза, а теперь восьмой день сидим на ней. И еще два просидим, курам на смех. Очень приятно.
      Он сердито и трудно кинул знамя на поднятое плечо.
      - Становись, смена.
      Ханумовцы встали под знамя.
      Бежал моторист, вытирая руки паклей. Он сдавал механизм ермаковским. Он бросил паклю, вошел в тень знамени - и тотчас его лицо стало ярко-розовым, как освещенный изнутри абажур.
      - Все?
      - Все.
      - Пошли!
      Смена пестрой толпой двинулась за Ханумовым.
      - Слышь, Ханумов, а как же насчет Харькова? - спросил худой парень, вытирая лоб вывернутой рукой в широко расстегнутом розовом рукаве.
      - За Харьков не беспокойся, - сказал сквозь зубы Ханумов, не оборачиваясь. - Харьков свое получит.
      Тут подвозчица Луша, коротконогая, в сборчатой юбке, ударила чистым, из последних сил пронзительным, деревенским голосом:
      Хаа-раа-шо-ды страдать веса-ною
      Д'под зелена-да-ю сасы-ною...
      И ребята подхватили, зачастив:
      Тебе того не видать,
      Чего я видала,
      Тебе так-да не страдать-да,
      Как-да я страдала...
      Они с работы возвращались в барак, как с фронта в тыл. Они пропадали в хаосе черной пыли, вывороченной земли, нагроможденных материалов. Они вдруг появились во весь рост, с песней и знаменем, на свежем гребне новой насыпи.
      VII
      Маргулиес шел напрямик, от гостиницы к тепляку.
      Он жмурился против солнца и пыли. Солнце било в стекла очков. Зеркальные зайцы летали поперек пыльного, сухого пейзажа.
      С полдороги к нему пристал Вася Васильев, комсомолец ищенковской смены, по прозвищу "Сметана". И точно, - круглый, добрый, белый, - он как нельзя больше напоминал сметану.
      Тонкая улыбочка тронула черные шепелявые губы Маргулиеса. Он еще пуще сощурился и пытливо взглянул на Сметану. Под оптическими стеклами очков близорукие глаза Маргулиеса блестели и шевелились, как две длинные мохнатые гусеницы.
      - Куда путь держишь, Васильев?
      Сметана махнул рукой на тепляк.
      - Что же так рано?
      - Не рано, - уклончиво сказал Сметана.
      - Ищенко когда заступает? - заметил Маргулиес. - В шестнадцать заступает?
      - Ну, в шестнадцать.
      - А теперь восемь?
      - Восемь.
      - Ну?
      Они еще раз посмотрели пытливо друг другу в глаза и улыбнулись. Только Маргулиес улыбнулся почти незаметно своим выставленным вперед ртом, а Сметана - так широко, что у него двинулись уши.
      - Вот тебе и ну, - сказал Сметана, взбираясь кряхтя на насыпь.
      - Так-так, - бормотал Маргулиес, оступаясь на подъеме и трогая землю пальцами.
      Они хорошо поняли друг друга.
      Маргулиес понял, что ищенковцы уже знают про Харьков и на всякий случай посылают вперед разведчика. Сметана понял, что Маргулиес тоже все знает, но еще ничего не решил и до тех пор, пока не решит, ничего не скажет.
      Каждый день профиль площадки резко менялся. Он менялся настолько, что невозможно было идти напрямик, не делая крюков и обходов. Здесь не было старых дорог. Каждый день приходилось идти, прокладывая новые пути, как через неисследованную область. Но тропа, проложенная вчера, уже не годилась сегодня. В том месте, где она вчера поднималась вверх, сегодня была яма. А там, где вчера была яма, сегодня прорезывалась кирпичная стройка.
      Они молча сбегали в широкие траншеи, вырытые за ночь экскаватором. Они шли в них, как по ходу сообщения, видя вокруг себя глину, а над собой узкое небо и ничего больше. Они вдруг наталкивались на головокружительно глубокие котлованы (на дне их люди казались не больше обойных гвоздиков) и, верхом обходя их, перебрасывали через голову телефонные и электрические провода, как на фронте.
      В то время, как они шли поверху, навстречу им низом двигалась с песнями и со знаменем смена Ханумова.
      Сметана посмотрел сверху на пеструю тюбетейку Ханумова, на его призовые башмаки, на тяжелое древко знамени на поднятом плече.
      - Вот рыжий черт! - сказал Сметана.
      Маргулиес мельком взглянул вниз и опять чуть-чуть улыбнулся. Теперь для него все стало окончательно ясно. Он уже точно знал, что ему скажет Корнеев, как будет смотреть и ходить вокруг, болтая руками, Мося...
      Конечно, обязательно появится Семечкин. Без Семечкина дело не обойдется.
      Едва они подошли к колючей проволоке позади конторки Корнеева, - к двум зеркальным зайчикам, летающим перед Маргулиесом, прибавился третий, отраженным никелированной пряжкой тощего портфеля. Тощий портфель болтался в длинной, жилистой руке Семечкина, возникшего сзади из-за штабеля водопроводных труб.
      Семечкин тихо и густо покашлял, как бы прочищая большой кадык, и в суровом молчании подал Маргулиесу и Сметане холодную потную руку.
      На нем были брюки галифе. Желтые туфли. Тесемки - бантиком. На худом лице с белесой жиденькой растительностью - большие непроницаемо-темные, неодобрительные очки. Возле губ - розовенькие, золотушные прыщики. Вязаный галстук с крупной медной защипкой, серый пиджак. На лацкане три значка: кимовский, осоавиахимовский и санитарный. Кепка со срезанным затылком и козырьком - длинным, как гусиный клюв.
      Надо было перебираться через колючую проволоку (вчера ее здесь не было). Сметана шел вдоль заграждения, отыскивая лазейку.
      Маргулиес как бы в нерешительности осматривал столбик.
      Семечкин стоял, расставив ноги, с портфелем за спиной, и подрагивал коленями. Он бил себя сзади портфелем под коленки. Коленки попрыгивали.
      Сметана нашел удобное место. Он придавил ногой нижнюю ослабшую проволоку, поднял рукой следующую и, кряхтя, полез в лазейку, но зацепился спиной и ругался, выдирая из рубахи колючки.
      Маргулиес задумчиво шатал столбик, как бы пробуя его крепость.
      Семечкин издал носом густой неодобрительный звук, пожал плечами, лихо разбежался, прыгнул, сорвал подметку и, завертевшись волчком, стал на четвереньки по ту сторону. Он быстро подобрал портфель и поскакал на одной ноге к бревнам.
      Пока он подвязывал телефонной проволокой подметку, Маргулиес крепко взялся правой рукой за столбик, левой застенчиво поправил очки и кепку и вдруг, почти без видимого усилия, перенес свое маленькое, широкое в тазу тело через проволоку и, не торопясь, пошел, косолапо роя острыми носками землю, навстречу Корнееву.
      Рядом с черепахой, клячей и велосипедом Шура Солдатова прибивала кирпичом новый плакат: харьковцы тянут на веревке большую калошу, в которой сидит Ханумов в тюбетейке, Ермаков в галстуке и босой Ищенко.
      Красное утопическое солнце освещало допотопный пейзаж, окружавший калошу. Калоша потеряла свое скучное значение. Калоша стала метафорой.
      Под калошей крупными синими буквами было написано:
      "Харьковцы берут наших бетонщиков на буксир.
      Харьковцы дали невиданные темпы - за одну смену 308 замесов, побив мировой рекорд. А мы в калоше сидим.
      Довольно стыдно, товарищи!"
      Шура стояла на цыпочках на табуретке, закусив губы, и приколачивала плакат кирпичом.
      Маргулиес прошел мимо нее и мельком прочел плакат. Улыбнулся.
      Шура хватила себя кирпичом по пальцу. Она густо покраснела, но не обернулась, не перестала прибивать.
      Недалеко лежала куча толя. Солнце жгло толь и сосновые доски тепляка. От них шел горький горячий запах креозота и скипидара. Запах сирени. Может быть, слишком горячий и сильный для настоящей сирени. Может быть, слишком химический. И все же дул горячий ветер, было утро, неслась пыль, бумажки кружились хороводом у тепляка, и сильно и горько пахло - пусть химической сиренью.
      Маргулиес на минутку зашел в конторку Корнеева просмотреть счета.
      VIII
      Корнеев взял с подоконника кружку и зачерпнул воды из ведра, прикрытого дощечкой. Он жадно напился. Вода имела сильный привкус медицинского бинта. Водопровод был временный. Воду хлорировали. Но Корнеев давно привык к аптекарскому вкусу хлорированной воды. Он его не чувствовал. Он подошел к Маргулиесу и пересунул фуражку на затылок, открыв потный лоб с белым пятном от козырька.
      - Ну, что же думаешь?
      - Насчет чего? - рассеянно сказал Маргулиес.
      - Насчет Харькова.
      Не поднимая густых бровей от бумажек, Маргулиес озабоченно похлопал себя по бедрам. Он вытащил из пиджака бумажный кулечек. Подкладка кармана вывернулась ситцевым ухом. Просыпалась земля, камешки. Маргулиес, не глядя, протянул кулек Корнееву.
      - На, попробуй. Какие-то засахаренные штучки. Вчера в буфете. Очень вкусно. Кажется, дыня.
      Корнеев попробовал и похвалил.
      Маргулиес положил в рот подряд пять обсахаренных кусочков.
      Мося терся у двери. С нетерпением, доходящим до ненависти, он смотрел на длинные пальцы Маргулиеса, неторопливо, как щипцы, достающие из кулечка лакомство. Маргулиес тщательно обсосал кончики пальцев.
      - Я еще сегодня ничего не ел, - застенчиво сказал он. - Попробуйте, Мося. Четыреста граммов три рубля. Ничего себе.
      Мося вежливо подошел и заглянул в кулек одним глазом, как птица.
      - Берите, берите.
      "Рот затыкает конфетами..." - злобно подумал Мося. Но сдержался. Он устроил на своем широкоскулом глиняном лице улыбку, такую же сладкую и сверкающую, как вынутый цукат.
      - Товарищ Маргулиес... Даю честное благородное слово... Пусть мне никогда не видеть родную мать. Пусть мне не видеть своих сестричек и братиков. Дайте распоряжение второй смене.
      Он с мольбой посмотрел на Корнеева.
      - Товарищ прораб, поддержите.
      Корнеев быстро сделал два круга по комнате. Комната была так мала, что эти два круга имели вид двух поворотов ключа.
      - В самом деле, Давид. Надо решать. Ты ж видишь - ребята с ума сходят.
      - Определенно, - поддержал Мося. - Ребята с ума сходят, вы же видите, товарищ Маргулиес. Дайте распоряжение Ермакову.
      Корнеев круто подвернул под себя табуретку и сел рядом с Маргулиесом.
      - Ну? Так как же ты думаешь, Давид?
      - Это насчет чего?
      Корнеев вытер ладонью лоб.
      Рука Маргулиеса оставалась на весу. Он забыл ее опустить. Его занимали исключительно счета. Его отвлекали лишними вопросами. В руке качался кулек.
      Мося выскочил из конторки. К чертовой матери! Довольно! Надо крыть на свой риск и страх, и никаких Маргулиесов. Дело идет о чести, о славе, о доблести, а он - сунул брови в паршивые, тысячу раз проверенные счета и сидит как бревно. Нет! Надо прямо к ребятам, прямо - к Ермакову. А с такими, как Маргулиес, дела не сделаешь.
      Мося кипел и не мог взять себя в руки. Он готов был кусаться.
      Мося родился в Батуме, в романтическом городе, полном головокружительных колониальных запахов, в городе пальм, фесок, бамбуковых стульев, иностранных матросов, контрабандистов, нефти, малиновых башмаков, малярии; в русских субтропиках, где буйволы сидят по горло в горячем болоте, выставив бородатые лица с дремучими свитками рогов, закинутых на спину; где лаковые турецкие горы выложены потертыми до основы ковриками чайных плантаций; где ночью в окрестностях кричат шакалы; где в самшитовых рощах гремит выстрел пограничника; где дачная железнодорожная ветка, растущая вдоль моря, вдруг превращается в ветку банана, под которой станционная баба на циновке торгует семечками и мандаринами; где аджарское солнце обжигает людей, как гончар свои горшки, давая им цвет, звук и закал...
      У Моси был неистовый темперамент южанина и не вполне безукоризненная биография мальчишки, видавшего за свои двадцать три года всякие виды.
      Три месяца тому назад он приехал на строительство, объявив, что у него в дороге пропали документы. В конторе постройкома по этому поводу не выразили никакого удивления.
      Его послали на участок.
      Первую ночь он провел в палатке на горе. Он смотрел с горы на шестьдесят пять квадратных километров земли, сплошь покрытой огнями. Он стал их считать, насчитал пятьсот сорок шесть и бросил.
      Он стоял, очарованный, как бродяга перед витриной ювелирного магазина в незнакомом городе, ночью.
      Огни дышали, испарялись, сверкали и текли, как слава. Слава лежала на земле. Нужно было только протянуть руку.
      Мося протянул руку.
      Две недели он катал стерлинг. Две - стоял мотористом у бетономешалки. Он проявил необычайные способности. Через месяц его сделали десятником. Он отказался от выходных дней.
      Его имя не сходило с красной доски участка. Красная доска стала его славой.
      Но этого было слишком мало.
      Неистовый темперамент не мог удовольствоваться такой скромной славой. Мося спал и видел во сне свое имя напечатанным в "Известиях". Он видел на своей груди орден Трудового Знамени. Со страстной настойчивостью он мечтал о необычайном поступке, о громком событии, об исключительном случае.
      Теперь представлялся этот исключительный случай. Мировой рекорд по кладке бетона. И он, этот мировой рекорд, может быть поставлен на дежурстве другого десятника.
      Эта мысль приводила в отчаяние и бешенство.
      Мосе казалось, что время несется, перегоняя самое себя. Время делало час в минуту. Каждая минута грозила потерей случая и славы.
      Вчера ночью Ермаков напоролся щекой на арматурный прут. Железо было ржаво. Рана гноилась. Повысилась температура. Щека раздулась.
      Ермаков вышел на смену с забинтованной головой.
      Он был очень высок: белая бульба забинтованной головы виднелась на помосте. Ермаков проверял барабан бетономешалки. Помост окружала смена, готовая к работе.
      Было восемь часов.
      Опалубщики вгоняли последние гвозди. Арматурщики убирали проволоку.
      Мосино лицо блестело, как каштан.
      - Ну, как дело? - неразборчиво сказал Ермаков сквозь бинт, закрывающий губы. Он с трудом повернул жарко забинтованную голову, неповоротливую, как водолазный шлем.
      Бинт лежал на глазах. Сквозь редкую основу марли Ермаков видел душный, волокнистый мир коптящего солнца и хлопчатых туч.
      - Значит, такое дело, ребята...
      Мося перевел дух.
      - Во!
      Он быстро и деловито выставил руку, взведя большой палец, как курок.
      Еще было время удержаться. Но не хватило сил. Пружинка соскочила со взвода. Мосю понесло. Он сказал - пятое через десятое, - воровато сверкая глазами, облизывая губы, ужасаясь тому, что говорит:
      - Товарищи, определенно... Харьков дал мировой рекорд... Триста шесть замесов за одну смену... Фактически... Мы должны заявить конкретно и принципиально... Постольку, поскольку наша администрация спит... Верно я говорю? Кроем Харьков, как хотим. Ручаюсь за
      триста пятьдесят замесов. На свою ответственность. Ну? Ермаков, подтверди: дадим триста пятьдесят или не дадим? Кровь из носа! А что? Может быть, не дадим? Об чем речь!.. Предлагаю встречный план... Триста пятьдесят, и ни одного замеса меньше. Кто "за"? Кто "против"?..
      Мося кинул косой, беглый взгляд назад и подавился. Корнеев и Маргулиес быстро шли к помосту. Они приблизились.
      Мося съежился. Лукавая улыбка мелькнула по его лицу. Оно стало лопоухим, как у пойманного школьника. Он обеими руками нахлобучил на глаза кепку и волчком завертелся на месте, как бы отворачиваясь от ударов.
      Все же он успел крикнуть:
      - ... Поскольку администрация затыкает рот конфетами!..
      - В чем дело? - спросил Маргулиес.
      Мося остановился и подтянул коверкотовые батумские брючки.
      - Товарищ Маргулиес, - молодцевато сказал он. - Поскольку Харьков дал триста шесть, смена выдвигает встречный - триста пятьдесят, и ни одного замеса меньше. Подтвердите, ребята. Об чем речь, я не понимаю! Товарищ начальник участка, дайте распоряжение.
      Маргулиес внимательно слушал.
      - Больше ничего? - спросил он скучно.
      - Больше ничего.
      - Так.
      Маргулиес положил в карман кулечек, аккуратно чистил руки от сахарного песка - одна об другую, как муха, - взобрался на помост к Ермакову и стал молча осматривать барабан. Он осматривал его долго и тщательно. Он снял очки, засучил рукава и полез в барабан головой.
      - Ну, как щека? - спросил он Ермакова, окончив осмотр.
      - Дергает.
      - А жар есть?
      - Горит.
      - Вы бы сегодня лучше дома посидели. А то смотрите...
      Маргулиес аккуратно выправил рукава, легко спрыгнул с помоста и пошел в тепляк. Так же тщательно, как машину, он осмотрел опалубку. Попробовал прочность арматуры, постучал кулаком по доскам, сделал замечание старшему плотнику и пошел прочь через тепляк.
      Мося плелся за ним по пятам.
      - Товарищ Маргулиес, - говорил он жалобно, - как же будет?
      - А в чем дело?
      - Насчет Харькова. Дайте распоряжение.
      - Кому распоряжение? Какое распоряжение?
      Глаза Маргулиеса рассеянно и близоруко блуждали.
      - Распоряжение Ермакову. Харьков бить.
      - Не может Ермаков Харьков бить.
      - Как это не может? Ого! Триста пятьдесят замесов. Оторвите мне голову.
      - Триста пятьдесят замесов? Сколько это будет кубов?
      - Ну, двести шестьдесят кубов.
      - А Ермакову сколько надо кубов, чтоб залить башмак?
      - Ну восемьдесят.
      - Хорошо. Допустим, вы сделаете восемьдесят кубов, зальете башмак, а потом куда будете бетон лить? На землю?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4