Он был большой остряк, этот Дядя Ваня по фамилии Лебедев, и охотно отвечал на вопросы публики.
Например:
— Дядя Ваня, почему в чемпионате не участвует Сальватор Бамбула?
— Чемпион Экваториальной Африки борец среднего веса Сальватор Бамбула в данный момент болеет корью и находится на станции Жмеринка под наблюдением опытных детских врачей.
…Прежде чем начиналась сама борьба, еще предстояла церемония демонстрации запрещенных приемов, которую с блеском проводил Дядя Ваня, вызвав для этой цели на ковер двух каких-нибудь борцов, сноровисто показывающих запрещенные, опасные для жизни приемы: «колье де горж», когда один борец зажимал горло другого борца и выворачивал ему шею захватом сзади, затем так называемый «гриф», то есть сжимание как клещами запястья противника, вследствие чего могла треснуть кость, ну и, конечно, удар головой ниже пояса или что-нибудь ужасное, применявшееся в джиу-джитсу, но строжайше запрещенное в корректной французской борьбе.
Запрещенные приемы проделывались быстро, наглядно, с чисто артистическим блеском и очень нравились публике, впрочем горевшей от нетерпенья поскорее увидеть самую борьбу. Но уж таков был ритуал, и это искусственное затягивание времени и подогревание общего настроения публики придавали зрелищу особую остроту.
После запрещенных приемов по команде Дяди Вани борцы поворачивались друг другу в затылок и под звуки марша удалялись по узкому проходу между двух аванлож за занавес.
— Ван Риль, Голландия, — беззвучно повторяли мои губы, а сердце леденело от восторга и счастья, — Мурзук, Абиссиния; Омер де Бульон, Франция; Мюллер, Германия; московский богатырь Иван Шемякин; непобедимый чемпион мира Иван Поддубный; Саракики и Окитаро Оно, Япония; Ян Спуль, Рига; петербургский любитель, студент, пожелавший скрыть свое имя под инициалами А. Ш.; Дядя Пуд — борец самого тяжелого веса, самый толстый человек в мире, одиннадцать пудов двадцать три фунта, Россия; вятский великан Григорий Кащеев, на два дюйма выше Петра Великого, — тощий, с обезьяньими руками, висящими ниже колен, с головой микроцефала и лицом, имевшим такой вид, будто в него ударила лошадь двумя подковами сразу и отпечатала на нем надбровные дуги, между которыми еле виднелся вдавленный носик с раздутыми ноздрями, — чудовищный сон моего детства; затем негр Сальватор Бамбула с ловким маслянистым телом и курчавыми, как бы закопченными волосами, для описания которого потребовалось бы по меньшей мере перо автора «Саламбо»; Збышко-Цыганевич, Польша; и прочие, и прочие, все чемпионы мира, все непобедимые, все знаменитые, чьи имена до сих пор заставляют дрожать мое сердце.
…Арена пустела, но тут же оказывалось, что в стороне от ковра уже поставлен небольшой столик для общественного жюри, составленного Дядей Ваней из местных знатоков и любителей спорта: одного журналиста, одного студента, одного представителя четвертого сословия — портового грузчика, железнодорожного кондуктора или кого-нибудь в этом роде, что придавало жюри некий широко представительный, надклассовый характер и гарантировало высшую справедливость. Судьи рассаживались лицом к ковру за столик, покрытый большими цирковыми афишами, и для пущей важности раскладывали перед собой какие-то бумаги-протоколы, бюллетени, блокноты. Разумеется, жюри подбиралось самим Дядей Ваней из своих друзей, собутыльников и репортеров-бутербродников. Многозначительно посоветовавшись вполголоса с судьями при мертвой тишине затаивших дыхание зрителей, Дядя Ваня с присущей ему преднамеренно медлительной торжественностью, однако с чуть заметной веселой игрой своего мощного баритона объявлял первую пару и вызывал борцов на арену. Они выходили на ковер, оставляя на нем следы опилок, устремлялись друг к другу, обменивались коротким рукопожатием, отскакивали, поворачивались вокруг своей оси и по свистку Дяди Вани начинали вкрадчиво сближаться, обхаживая друг друга, наконец упирались друг в друга лбами и под нежнейшие звуки вальса «Светлячки» ритмично оплетали и расплетали свои голые руки, в то же время зорко следя друг за другом и норовя воспользоваться малейшей оплошностью противника для того, чтобы бросить его лопатками на ковер каким-нибудь эффектным приемом вроде «тур дё тет», «бра руле», «двойной нельсон» или «прямой пояс».
До сих пор, повторяя про себя эти волшебные слова моего отрочества, я испытываю некоторое волнение, даже наслаждение.
Со своим роговым свистком во рту Дядя Ваня весьма напоминал разъевшегося городового, хотя на самом деле был интеллигентный человек и даже редактировал журнал «Русский спорт».
Пока борцы возились, примериваясь друг к другу, Дядя Ваня обхаживал их, якобы следя за соблюдением правил борьбы, а когда борцы переходили в партер, то есть боролись стоя на коленях или лежа на ковре, то он иногда тоже становился на колени, даже на четвереньки и заглядывал под борцов, желая точнейшим образом установить, коснулись ли ковра обе лопатки того, кто был снизу, или только одна лопатка, что было чрезвычайно важно, так как побежденным считался лишь тот, чьи обе лопатки были прижаты к ковру одновременно — хотя бы на один миг. И тогда Дядя Ваня торжественно провозглашал, сверху донизу озирая форум:
— На четвертой минуте Иван Заикин положил Спуля на обе лопатки приемом «бра руле» в партере.
По окончании оваций вызывалась следующая пара.
Как описать мне эту красивую возню на ковре двух полубогов, их пластичные движения, их напряженные, бычьи шеи, их наколенники, их напульсники на запястьях атлетических рук, их сопенье, напряженные выдохи и вздохи, мычание, звонкие шлепки по плечам и загривкам — так называемые «макароны», всегда вызывавшие восхищение галерки, причем непременно чей-нибудь рыдающий голос кричал из-под купола:
— Неправильно!
На что Дядя Ваня немедленно отвечал на самых низких нотах своего голосового регистра:
— Правильно!
Как изобразить двух схватившихся борцов, минутную неподвижность, а затем вдруг какое-нибудь молниеносное «тур дё тет», когда ноги в щегольских белых «борцовках» летят вверх, противоестественное сплетение блестящих от пота тел напоминает некое единое спрутообразное существо с двумя человеческими головами с ежиками волос, повернутыми одна вверх, другая — вниз, их налитые кровью глаза — и вопль восторга, бурные аплодисменты партера и рев галерки…
Ритуал чемпионата французской борьбы был строго традиционен: одна из борющихся пар — непременно — якобы в пылу спортивного азарта налетала на судейский столик; жюри якобы в ужасе разбегалось; кто-то под общий смех зрителей падал, ронял студенческую фуражку, которая катилась по арене, валились на опилки чернильница, колокольчик; бумаги разлетались во все стороны. В общем, это был маленький спектакль, комическое антре, о котором потом вспоминали простодушные зрители как о счастливой случайности, в то время как все это было заранее подстроено.
Кроме того, всегда перед последней парой борцов зрителей подстерегала ужасная неожиданность. На арену быстро входил метранпаж из типографии в своей традиционной синей блузе, из-под которой выглядывал крахмальный воротничок и галстук, и клал на судейский столик только что отпечатанную, еще сырую афишу завтрашней борьбы. Дядя Ваня, надев маленькое пенсне, так не шедшее к его вульгарному, толстоносому лицу, брал афишу в руки и громко ее читал; оказывалось, что самые интересные пары будут бороться именно завтра, хотя еще вчера всем зрителям казалось, что интереснее, чем сегодня, не будет уже никогда. Искусственное подогревание интереса к чемпионату было строго продумано, и Дядя Ваня — тонкий знаток психологии цирковой публики — с величайшим мастерством составлял афиши с таким расчетом, чтобы каждая следующая была интереснее предыдущей. Для этого требовался большой талант.
«Боже мой, — с отчаянием думали любители борьбы с галерки, потратившие на сегодняшний спектакль последний полтинник и надеявшиеся увидеть самые лучшие пары. — Боже ж ты мой, оказывается, завтра будут бороться два непобедимых чемпиона мира: сам великий Иван Поддубный и волжский богатырь Иван Заикин, лучший техник борьбы двадцатого века». Причем они будут бороться не как-нибудь, а до результата: унылой, томительной ничьей не будет. Завтра зрители могут собственными глазами увидеть, как лопатки одного из кумиров будут прижаты к ковру. Подобное зрелище невозможно пропустить! Было от чего прийти в отчаяние. И бедняки с галерки всеми правдами и неправдами добывали полтинники, даже закладывали в ломбард части своего скудного гардероба и праздничные платки своих многострадальных супруг.
Французская борьба была чем-то вроде всеобщего запоя: она отвлекала от политики, примиряла с неприглядной действительностью.
Сколько раз мне приходилось вымаливать у папы или у тети полтинник или даже сорок копеек на цирк, узнав, какие замечательные пары будут бороться завтра. Ни папа, ни тетя не разделяли моего увлечения борьбой, которую считали низменным, недостойным интеллигентного человека зрелищем, вульгарным балаганом.
…Когда интерес к чемпионату все же начинал иссякать и сборы падали, Дядя Ваня прибегал к испытанному средству. В один прекрасный день объявлялось, что в наш город прибыл новый борец, скрывающийся под черной маской; он вызывает на борьбу весь чемпионат и откроет свое лицо лишь в том случае, если его положат на лопатки.
Черная маска не участвовала в параде и появлялась на арене внезапно, как гром с ясного неба, выскакивая вдруг из бокового прохода, и с этого мига весь город, охваченный чем-то вроде повального безумия, лихорадочно гадал, кто скрывается под черной маской. Заключались пари. Высказывались самые невероятные предположения. Перебирались все мировые борцы.
Может быть, это легендарный сибиряк Святогор, а может быть, сам Лурих Первый, слухи о смерти которого оказались неверными. А вдруг это непобедимый кавказец Майсурадзе или загадочный борец среднего веса, чех по национальности, Поспешиль, еще ни разу не выступавший в нашем городе, известный нам лишь по открыткам, или, наконец, увертливый крепыш Слуцкий из Киева, с Подола, которому знатоки французской борьбы предсказывали блестящее будущее?
Черная маска исчезала так же внезапно, как и появлялась. Это не была обычная бальная черная бархатная полумаска. Вся голова таинственного борца была обтянута до самой белой жирной шеи мешком из черного трико с двумя круглыми дырами, откуда блестели незнакомые глаза, зловещие, как у палача.
Мы ломали головы над вопросом, откуда он появлялся и куда потом исчезал.
Воображение рисовало мне картину ночного города, освещенного странной луной уголовных романов, змеиный блеск гранитных мостовых и стремительную пролетку на резиновых шинах, в которой мчится, закрыв лицо плащом, борец Черная маска. Путая следы, он мчится из цирка, где только что бросил на лопатки своего очередного соперника, в гостиницу. Конечно, это самая шикарная наша гостиница «Лондонская», на Николаевском бульваре, между Пушкиным и дюком де Ришелье. В крайнем случае — «Бристоль» на Пушкинской, рядом с Биржей, построенной в стиле венецианского Дворца Дожей. В моем представлении на Черной маске должен быть блестящий цилиндр, как у Макса Линдера, и в руках драгоценная трость из палисандрового дерева с набалдашником из чистого золота. Он несметно богат и знаменит, как и все прочие чемпионы мира.
В то время, шатаясь по городу в своих гимназических, сшитых на вырост шинелях и выслеживая таинственную Черную маску, мы с моим закадычным другом Борей Д. даже и не подозревали, что борцы чемпионата — эти полубоги с могучими затылками и нафабренными усами, украшенные лентами с медалями, чемпионы многих стран и даже всего мира, якобы живущие в лучших отелях и разъезжающие на рысаках, — на самом деле совсем не богатые и невзрачные мещане, ютящиеся вместе со своими семьями в дешевых меблирашках недалеко от цирка, а их жены стирают в лоханках детские пеленки, свои кофточки и трико своих мужей, а также жарят на керосинке котлеты с вермишелью, лепят голубцы и вареники и кормят грудью своих младенцев, родившихся во время странствий разноплеменного чемпионата по разным городам Российской империи и заграницы.
А сами чемпионы с полинявшими усами, в егеровских фуфайках с короткими рукавами или в ситцевых рубахах, в спущенных подтяжках играли за непокрытым столом в домино, шашки или подкидного дурака распухшими от частого употребления, засаленными картами с обтрепанными уголками, делая копеечные ставки и складывая их в жестяную коробочку от монпансье Жоржа Бормана.
Да и фамилии у них большей частью были простые, мещанские, и это Дядя Ваня давал им звучные псевдонимы, заставлявшие вздрагивать наши еще детские, доверчивые сердца и тревожить воображение целого города в течение нескольких месяцев, пока длился чемпионат.
Успеваемость в гимназиях падала, студенты забрасывали под кровать римское право, офицеры манкировали строевыми занятиями, дамы сходили с ума, представляя себе мраморные торсы борцов, их крепкие шеи, выбритые подмышки, припудренные «лебяжьим пухом».
Поддавшись общему сумасшествию, мы с Борей на последние копейки покупали открытки с портретами чемпионов и выслеживали Черную маску, по нескольку часов ожидая в тени подъезда минуты, когда взмыленный рысак примчит к воротам цирка подпрыгивающую пролетку на дутиках, откуда выскочит Черная маска. Умирая от страха, мы шатались по очным переулкам, томились у входа в «Лондонскую», где на тротуаре стояли зеленые кадки с лавровыми деревцами, даже иногда уныло сидели на вокзале в зале третьего класса — в первый нас не пускали, — глядя как зачарованные на дверь, ведущую на перрон, откуда появлялись пассажиры прибывающих поездов. Увы, наши розыски ни к чему не приводили. Черная маска была неуловима. Теперь-то я знаю, что, по всей вероятности, в это время он сидел где-нибудь в цирковом буфете — разумеется, уже без маски, в черной мещанской чуйке — и пил чай в компании своих товарищей по чемпионату, ругая на чем свет стоит сквалыгу Дядю Ваню, не заплатившего за последние два месяца, или же играл в меблирашках в лото по маленькой, закрывая выпадающие цифры морскими ракушками, собранными на Ланжероне.
Бывали экстренные случаи, когда, кроме Черной маски, появлялась Красная маска, и это снова подогревало интерес к чемпионату.
Тогда нечто вроде повального безумия снова охватывало город, и высшая точка этого безумия была борьба Черной и Красной масок до результата. Тут цирк ломился от публики, цены подскакивали вдвое, даже втрое. В конце концов зрители узнавали, кто скрывался под черной и красной маской. Потный борец стаскивал со своей бритой головы маску. Обычно это был какой-нибудь известный, но почему-то выпавший из памяти чемпион.
Чемпионат кончался. Борцы уезжали все вместе со своими женами, детьми, кастрюлями, керосинками куда-нибудь в другой русский город, а то и за границу, например в Константинополь, на полугрузовом пароходе австрийского Ллойда по льготному тарифу, в третьем классе, то есть превратившись в трюмных пассажиров. Там, в трюме, при зеленом свете бегущих мимо иллюминатора морских волн, они в своих егеровских фуфайках продолжали играть по копейке, по сантиму, по пиастру в домино, выкладывая на качающемся столе костяшки в виде длинной черной ящерицы с белыми пятнышками.
…А мы оставались в городе и до следующего чемпионата устраивали свою собственную борьбу по всем правилам искусства где-нибудь на берегу моря или в Отраде на глухой полянке, разбивая арену среди бурьяна, посыпая ее морским песком и окружая ракушниковыми строительными камнями, похожими своим цветом на абрикосовую пастилу.
Для наших родителей это было настоящим бедствием: все вязаные вещи похищались из шкафов и сундуков и шли на костюмы борцов. В особенности страдали чулки, из которых мы делали маски, безжалостно выкраивая ножницами кружки для глаз.
Девочки сидели вокруг арены и аплодировали нам, а мы, в полосатых купальных костюмах, в трусиках, с лентами через плечо, устраивали парад, появляясь один за другим из кустов боярышника, показывали запрещенные приемы, и я выходил в маске из тетиных ажурных чулок и, желая удивить публику своим атлетическим сложением и мускулатурой, как у моего кумира Ван Риля, сгибал и разгибал свои слабые, еще почти детские руки с утолщениями в суставах, поворачивался анфас и в профиль, выставляя напоказ свои черные башмаки, старательно выбеленные зубным порошком, в то время как в дачных палисадниках над пыльными осенними цинниями и шпажником уже бесшумно кружились пухлые древесно-серые ночные бабочки и мотыльки, а из моря поднималась еле заметная, бледная, как облако, луна…
Бибабо и бильбоке
Недавно прочел я в «Милом друге» Мопассана, что Форестье, стоя у камина, курил папиросу и играл в бильбоке. Играл он отлично и каждый раз насаживал громадный шар из желтого букса на маленький деревянный шпенек… Промахнувшись на тридцать седьмом ударе, он открыл шкаф, и в этом шкафу Дюруа увидел штук двадцать изумительных бильбоке, перенумерованных, расставленных в строгом порядке, словно диковинные безделушки из какой-нибудь коллекции…
Это мне напомнило, что в детстве, в юности у нас тоже были распространены бильбоке, которые, впрочем, делались все на один манер: красные деревянные лакированные игрушки, искусно выточенные из дерева, — балясинка, на одном конце которой была чашечка, а другой конец был заострен. На шелковом длинном шнурке болтался привязанный к балясинке красный деревянный шарик с просверленной в нем круглой дыркой. Можно было ловким движением руки подбрасывать этот шарик так, чтобы он с приятным хлопаньем попадал в чашечку, а можно было подставить острый конец и насадить на него шарик…
Посадить шарик в чашечку было, конечно, гораздо легче, чем попасть острием в его дырочку, но среди нас, гимназистов, попадались великие мастера, делавшие это запросто. Почти у всех мальчиков и девочек в ранцах и карманах лежали бильбоке, и в каждую свободную минуту их извлекали на свет божий, и раздавались звонкие деревянные щелчки шариков, не попавших в чашечку, и плотное хлопанье — попавших.
Шарики садились на острие почти беззвучно.
Потом эта игрушка как-то постепенно вышла из моды. В памяти у меня осталось только слово «бильбоке». Оно вызывало представление об удивительно приятном, музыкальном звуке щелкающего деревянного шарика и о темно-красной лакированной поверхности всей этой игрушки, искусно выточенной кустарями, вроде тех мельниц, счетов, пасхальных писанок, бирюлек и волчков, которые так украшали наше детство.
Помню, однажды появилась новая игрушка, окончательно вытеснившая бильбоке.
Девочка-гимназистка лукаво посмотрела на меня из-под полей своей форменной касторовой шляпы с салатно-зеленым бантом, из-под своей русой челочки, затем, таинственно отвернувшись, порылась в своей клеенчатой книгоноске, что-то сделала и вдруг быстро обернулась, протянув ко мне руку, кисть которой превратилась в какое-то странное, забавное и очень милое существо с целлулоидной узколобой, щекастой головкой и глупыми большими глазами. Это существо, одетое в пестрый фланелевый балахончик, имело две фланелевые ручки, которые уморительно двигались, в то время как головка качалась, как у китайского болванчика, и, казалось, делала мне гримасы.
Я сразу понял всю простую механику этой игрушки: на руку надевалась пестрая варежка — вроде купальной перчатки — с тремя пальцами. На средний палец надевалась пустая целлулоидная головка с надутыми щеками, а два других пальца исполняли роль ручек.
Девочка посмотрела на меня лисьими глазками, прозрачными, как леденцы, и захохотала.
— Видел? — сказала она, заставляя пустую головку своей игрушки кланяться мне. — Последняя новость. Называется бибабо. Мне подарили на именины.
Затем бибабо сделал мне прощальный жест обеими фланелевыми ручками, а девочка произнесла скороговоркой:
— Жили-были три китайца: Як, Як-цидрак, Як-цидрак-цидрони; жили-были три китайки: Ципи, Ципи-дрипи, Ципи-дрипи-лям-помпони; и женился Як на Ципе, Як-цидрак на Ципи-дрипи, Як-цидрак-цидрони на Ципи-дрипи-лям-помпони.
И девочка умчалась, громыхая пеналом в своей клеенчатой книгоноске, издали бросив на меня взгляд, похожий на взгляд маленького бибабо.
Скетинг-ринг
В один прекрасный день в нашем городе появились роликовые коньки — заграничная новинка, — о которых мы до сих пор не имели понятия.
Превосходная штука!
Я увидел их впервые, когда по асфальтовому тротуару мимо наших ворот с шумом проехал незнакомый реалист, показавшийся мне гораздо выше своего настоящего роста. На его ногах я увидел металлические роликовые коньки, прочно прикрепленные к ботинкам ремешками с блестящими пряжками.
На каждом коньке было по четыре дутых колесика — два впереди, два сзади, и эти колесики на шариковом ходу с непривычным звуком — шумным, железным шорохом — катились по асфальту, делаясь сами цвета асфальта.
Какое божественное изобретение: кататься летом на коньках!
Как по мановению волшебного жезла роликовые коньки стали продаваться во всех игрушечных и спортивных магазинах, пополнив собою ассортимент летних игрушек: зеленых марлевых сеток для ловли бабочек, овальных жестяных ботанизирок, крокета, бамбуковых удочек с сигаровидными сине-красными поплавками, гамаков из крепкого кокосового шпагата и, конечно, фейерверка.
Роликовые коньки были на разные цены — от дорогих никелированных до сравнительно дешевых, с коричневыми колесиками из прессованного картона.
Всюду, где только были асфальтовые тротуары, с шумом и лязгом проносились мальчики и девочки, упоенные возможностью кататься на коньках летом по городу, где повсюду виднелись дымящиеся котлы асфальта, придающие и без того душному южному лету в городе нечто адское.
Так наступила эпоха роликовых коньков.
…Но это оказалась не только детская забава. Почти одновременно с детьми ею завладели взрослые господа и дамы, превратившие катание на роликовых коньках в некое вечернее, даже ночное развлечение вроде кафешантана. Появилось новое, самое модное слово «скетинг-ринг», в понимании нашем, мальчиков и девочек, звучавшее как-то даже не совсем прилично, даже порочно.
Скетинг-ринг представлял собою асфальтовый каток в специальном закрытом помещении, у входа в который вечером зажигались гелиотроповые электрические фонари и на жаркую улицу вылетали зазывающие звуки матчиша, в которых тоже чудилось нечто порочное.
Туда ходили молодые богатые господа и дамы с роликовыми коньками в руках, иные подкатывали на лихачах, и мы, мальчики, смутно догадывались, что дело тут не только в катании на роликовых коньках.
Разумеется, я ни разу в жизни не был в скетинг-ринге и не видел, что там делается. По слухам, там мужчины и женщины танцевали на роликах вальс, прижимаясь друг к другу, а позже, ближе к полуночи, откалывали «ой-ра, ой-ра!» и кекуок, а вокруг асфальтовой площадки, за деревянными барьерами с бархатным валиком, возвышались столики, покрытые крахмальными скатертями, возле которых на специальных подставках блестели запотевшие серебряные ведра с битым льдом, откуда выглядывали золотые горлышки шампанского «редерер».
Слово «редерер» удивительно складно соединялось со словом «скетинг-ринг» и вызывало желание громко запеть на мотив ойры пересыпскую босяцкую песенку, где скетинг-ринг презрительно и ядовито был переделан в скотский рынок.
«Был вчера на скотском рынке и порвал себе ботинки»,
и так далее.
Ой-ра, ой-ра!
Вижу глухой темный переулок, выходящий на круглую Греческую площадь, и в воротах, под газовым фонарем, женская фигура с роликовыми коньками в руке. Лицо наполовину закрыто тенью шляпки, а наполовину зелено от газового света. Она делает нерешительное движение и шепчет якобы в сторону:
— Молодой человек, хотите, пойдем покатаемся на скетинг-ринге.
Каток
Еще только лужи стали по ночам замерзать и утром лед на них ломался под ногой, как оконное стекло, а уже надо было спешить к сапожнику, чтобы он врезал в каблуки пластинки для коньков.
Зима начиналась пластинками для коньков и появлением стекольщиков, которые поправляли в гимназии зимние рамы, вставляли выбитые стекла и замазывали окна. Стекло и замазка царили в гимназических коридорах. Старая замазка валялась на метлахских плитках — сухая и хрупкая, а новая, распространяя острый запах олифы, лежала на подоконниках в виде округлых глыб с отпечатками пальцев. Замазка была белая и желтая. Белой замазывали окна в актовом зале и в директорской квартире, а желтой — в классах, и коридорах, в «надзирательской», там, где переплеты окон были не белые, но желтые, вернее, коричневые. Зима слышалась в тонком, резком звуке алмаза, которым стекольщики проводили прямые линии по стеклу, приложив к нему линейку, а затем отламывали длинные узенькие полоски, чем-то отдаленно напоминающие внутренности максимальных термометров. Эти стеклянные полоски были квадратного сечения, легко ломались и, в общем, представляли для нас мало интереса в противоположность свежей замазке, которую мы, отщипывая от тяжелых круглых кусков, раскатывали между ладонями, как тесто, превращая в длинные мягкие сосульки с рубчатыми отпечатками наших ладоней. Мы лепили из них разные удлиненные фигурки. Замазка щекотно отлепливалась от ладоней, оставляя на коже приятную влажность олифы. Полоски старой замазки хрустели под ногами, мазали полы, а тоненькие стеклянные обрезки стекла дробились под каблуками.
Может быть, поэтому мне до сих пор первый ледок на лужах кажется оконным стеклом и осень пахнет желтой замазкой, а начало зимы — белой.
Кроме того, начало зимы как бы олицетворялось появлением пластинок для коньков.
Эти железные — может быть, даже стальные! — ромбики с отверстием посередине, напоминающим замочную скважину, врезанные сапожником в каблук «заподлицо» и крепко привинченные, говорили, что наступает время катков.
Каблуки мальчиков звенели по мраморным и чугунным лестницам, по метлахским плиткам коридоров, царапали паркетные полы в классах.
У нас зима устанавливалась медленно, неохотно. Долго опадали желтые листья. Долго чернели обнаженные деревья, не отличаясь цветом своим от осенней земли, тугой и холодной, еще не покрытой снегом.
Но вот наконец распространялась весть, что каток в городском саду замерз.
При слове «каток» мне представляется ключ для завинчивания коньков: бородка в виде круглого утолщения, с отверстием квадратного сечения и сердечко с двумя дырочками, что делало его похожим на свиной пятачок, заканчивающийся острым шпеньком. Этим шпеньком выковыривался первый снег, набившийся в скважины пластинок. Затем коньки вставлялись особым шипом в эту скважину, круто поворачивались и прикручивались к ботинку особыми цапфами. Для большей надежности сквозь косые прорези в задней части коньков пропускался ремешок и туго затягивался на самую последнюю дырочку. После этого, чувствуя, как увеличился мой рост, я неуклюже шел из жарко натопленной раздевалки по морозно громыхающим дощатым сходням на опасно блестящий, еще неиспорченный зеркальный лед. Шатаясь с непривычки и хватаясь руками за легкие от мороза сосновые перила, я съезжал на ледяное поле катка, отражавшее электрические лампочки, развешанные над главной площадкой катка, над его аллеями и глухими закоулками, где было все же темнее, чем в других местах, и присутствовало что-то любовное.
Почти пустой каток быстро наполнялся.
Играл духовой оркестр, и его парадные такты отражались от больших домов центральной части города.
Сердце замирало.
Уже несколько знаменитых любителей-конькобежцев, склонившись вперед и заложив руки за спину, полосовали каток, совершая круг за кругом и перекладывая на особо крутых поворотах свои длинные «норвежки», свистевшие как ножи, и уже посередине катка выписывал вензеля знаменитый студент-фигурист в канадском свитере и вязаной шапочке, натянутой на красные уши.
Это именно здесь однажды, стремительно разбежавшись по сходням на своих фигурных «гагенах», коренастый рыжий человек с прямым пробором, без шапки, вылетел на лед и без перерыва алмазно расписался на льду: «Сергей Уточкин» — и даже сделал залихватский росчерк, что вызвало общий восторг и долго потом не могло забыться.
…Сердце мое продолжало замирать, и вот наконец я увидел ее…
Она, робко передвигая ножки в совсем еще детских ботинках на пуговицах, скользила, поминутно останавливаясь и переводя дух, в своих новеньких «снегурочках» с закрученными носами. Одной рукой она держалась за спинку стула-саней, а другой, спрятанной в муфточку, балансировала и, увидев меня, замахала этой маленькой меховой муфточкой. Мы поздоровались, и она, не без усилия оторвавшись от спасительного стула и найдя опору во мне, протянула мне свои руки. Мы схватились накрест. Одна моя рука влезла в теплое гнездышко ее муфты и осторожно пожала там ее слегка влажные теплые пальчики, вынутые из варежки. Потом я сжал и всю кисть ее руки, показавшуюся мне нежной, беспомощной, как еще неоперившийся птенчик.
Скрестив руки, мы ритмично катались по кругу, стараясь попадать в ногу, и когда оказывались под голой электрической лампочкой, то наши тени исчезали, а потом снова появлялись, но уже с другой стороны, иногда двоились, троились, превращаясь в теневую звезду.
А духовой оркестр играл волшебно-печальный вальс, и такты, которые мягко отбивал пыхтящий турецкий барабан, улетали за предел катка, отдаваясь в бриллиантово освещенных витринах Дерибасовской. И в душе моей было нечто такое щемящее, что я готов был заплакать от счастья, а потом, провожая ее домой, чувствовал запах ее шерстяной шубки с котиковым воротником, слегка надушенным каким-то знакомым цветочным одеколончиком, свежим, как весенний сад, и мы сжимали в муфте влажные ладони друг друга, сплетали пальцы, и я нес на ремешке ее коньки вместе со своими, и коньки наши звякали друг о друга, а по тротуару звонко стучали и царапали плитки лавы наши каблуки с врезанными в них стальными пластинками, и я видел искоса ее розовое, как крымское яблочко, лицо и чистенькое, хорошенькое ушко, выглядывающее из завитушек волос, слегка тронутых инеем.
Как некогда написал Фет: «Дерзкий локон в наказанье поседел в шестнадцать лет».