Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Адские машины желания доктора Хоффмана

ModernLib.Net / Современная проза / Картер Анджела / Адские машины желания доктора Хоффмана - Чтение (стр. 17)
Автор: Картер Анджела
Жанр: Современная проза

 

 


И вот когда чалая кобыла отвлеклась от хлопот с очагом и увидела, как я скорблю над своей, как она, вероятно, думала, откинувшей копыта возлюбленной, она отнюдь не переменила свое настроение, а просто-напросто дала волю материнскому инстинкту — подошла и взглянула на Альбертину, после чего произнесла несколько громких, смиренных, но исполненных упрека слов в адрес своего господина и жалостливо погладила рукой лицо Альбертины. Думаю, она собиралась вымыть согретой водой столешницу, поскольку стол был весь изгваздан, а дом она, похоже, содержала в образцовой чистоте; но вместо этого вдруг сняла кастрюлю с крюка и жестами поманила меня залезть внутрь и вымыться; сама же, сделав из сена мягкую седелку, смочила ее и осторожно обтерла Альбертину, смывая с нее кровь и всяческую мерзотину. Кентаврова кастрюля оказалась для меня очень даже удобной сидячей ванной, а когда я кончил свое мытье, она жестом велела мне, чтобы обсохнуть, усесться у очага, а сама принялась укладывать Альбертину на соломенное ложе, но я, заметив, как подрагивают веки моей возлюбленной, не мог остаться от нее в стороне.

Кобыла опять заговорила с мужем, а потом обратилась с вопросительной интонацией и ко мне. Я решил, что она, должно быть, спрашивает, не супругой ли мне приходится Альбертина, и поэтому ответил ей примерно теми же звуками, но в категорически утвердительной форме. Она, похоже, была ошарашена, но тут же улыбнулась нам нежнейшей улыбкой и, уложив рядком, укрыла соломой, под которой мы и замерли под негромко бубнящий над нами катехизис.

Ночью кобыла, должно быть, о многом переговорила со своим мужем, по крайней мере поутру он явился к нашему лежбищу и принялся униженно целовать мне ноги, поскольку Альбертина была моей супругой и, следовательно, собственностью, а посему он должен был испросить моего прощения. Из глаз его текли слезы. Из-за меня он исстегал себя хлыстом. Потом он ушел проводить утреннюю службу, а когда вернулся, я уселся завтракать вместе со всем семейством на где-то раздобытый кобылой специально для меня деревянный обрубок, все же мужчины уселись, если можно так выразиться, на корточки и по-деревенски ели руками с деревянных блюд, а женщины дожидались, пока мужчины завершат свою трапезу, чтобы в свою очередь приняться за еду. Но Альбертина не могла пошевельнуться, а тем более встать с постели и с трудом сделала пару глотков, когда я попытался напоить ее молоком.

Их рацион отличался поистине сельской простотой. Женщины перетирали зерно в каменных ручных мельницах и пекли плоские, напоминающие тортилью лепешки, они ели их с собранным в лесных бортях медом, в котором к тому же умели сохранять самые вкусные и нежные фрукты. Иногда поджаривали на раскаленных углях початки кукурузы. Утром и вечером доили в деревянные бадейки кактусы, сквашивали молоко, получая из него кислый, но бодрящий и подкрепляющий напиток, а также приготовляли плоские белые сыры, отличавшиеся нежным сладковатым привкусом и крошащейся текстурой. Они возделывали фруктовые сады и огороды, на которых выращивали разнообразные корнеплоды; травянистые растения собирали в лесу, как и грибы, которые особенно любили есть сырыми, сдобрив растительным маслом и уксусом. Из ягод они приготовляли сладкий сироп, но Священный Конь не раскрыл им алкогольных тайн, и поэтому их религия оставалась не более чем спартанской, трезвенной вариацией на дионисийские темы, а плоды лоз шли лишь на джемы и, в виде уксуса, на заправки для салатов. Умеренность вегетарианской диеты обеспечивала им стальные мускулы и безукоризненные ослепительно-белые зубы. Умирали они только из-за несчастных случаев или от старости, а старость приходить к ним не спешила.

Но спокойной их жизнь была лишь на первый взгляд. Каждый день недели, так же как и каждую в году неделю, озаряла для них непрерывная божественная драма, разворачивающаяся в голосах певцов и в круговороте года, так что жили они в общем-то в драматургической атмосфере. Это придавало женщинам некое достоинство, которого иначе они были бы лишены, ибо даже самое незначительное домашнее занятие — когда они убирали навоз, приносили из родника воду, вычесывали вшей из грив и хвостов друг у друга — представало будто разыгранным в божественном театре, и каждая кобыла вроде оказывалась воплощением архетипической Суженой Кобылы, например, когда та чистила Небесное Стойло; и пусть даже Суженая Кобыла была всего-навсего кающейся грешницей, без нее все же никак было не обойтись страстям Священного Коня.

Вследствие этого целый день, с первой и до последней минуты, они оставались поглощены все до единого — и мужчины и женщины — своей работой; они ткали и покрывали вышивкой богатейшую ткань мира, в котором обитали, и, как всегда случается с Пенелопами, работе их не было видно ни конца ни края. Главным в их деятельности казалась ее бесконечность, ибо в конце года они распускали свою пряжу, а затем с солнцеворотом после кратчайшего в году дня вновь принимались за работу. И центральной точкой, где сплетались все нити мира, было дерево-лошадь на Святом Холме, поскольку оно являлось живым скелетом Священного Жеребца, оставленным в качестве властного напоминания о себе самим божеством; их поведение регулировалось тем, как дерево реагировало на время года, а Священный Жеребец умирал, когда с него опадали листья. И, однако, при всей своей святости дерево это служило всего-навсего своего рода человекообразными растительными часами, ибо оно лишь сообщало им, когда надлежало исполнять ту или иную хоровую кантату. Ведь, как я говорил, их драма была достаточно всеобъемлющей, чтобы сохранять предельную гибкость, и, если бы дерево однажды ночью в щепы разнесла молния, Лошадиная Церковь вобрала бы это событие в новую мутацию своего центрального мифа — после разве что периода некоторой переориентации.

Кентавры не были сказочными животными, с ног до головы они были мифичны. Более того, временами я думал, что на самом деле они — вовсе не кентавры, а люди, чья уверенность, будто вселенная — это лошадь, укоренилась так глубоко, что они не замечали самых очевидных фактов, намекавших, что это не совсем так.

Их язык оказался намного проще, чем показалось на первый взгляд. В его основе лежали звуковые скопления и чутье, и, несмотря на существенные отличия от любого человеческого языка, разобраться в его сути человеку было вполне по силам; не прошло и трех недель, как мы с Альбертиной уже настолько овладели его азами, что могли поддерживать примитивный разговор с нашими хозяевами, и благодаря этому узнали, в какое оцепенение повергло кентавров наше появление. Мы умудрились разорвать их жизненный цикл, и они никак не могли выбраться из болезненного периода перестройки и перелицовки. Они обыскали все свои святые книги, но так и не нашли ни одной формулы гостеприимства. Мы оказались первыми посетителями, свалившимися им как снег на голову, за всю их чисто легендарную историю; а когда мы научились правильно произносить «доброе утро», их замешенное на ужасе оцепенение достигло головокружительных высот, ибо в языке кентавров просто-напросто не было подходящего звука, чтобы определить чувствующее, способное к общению существо, не являющееся в своей основе лошадью.

Но поскольку нашли они нас на Святом Холме, они доподлинно знали, что мы — с небес, хотя никак не могли решить, что этот знак означает. Ломая себе голову над этой проблемой, они тем временем приняли некоторые гигиенические предосторожности. Они не разрешили нам присутствовать на своих заутренях и вечернях и к тому же ни на секунду не оставляли нас наедине — из страха, что мы можем наделать новых, еще более неудобоваримых чудес, прежде чем они исхитрятся как-то нас переварить. В остальном они относились к нам вполне доброжелательно, а от гнедого я даже получил разрешение попастись среди его книг — и вскоре целые дни напролет уже бередил свои старые таланты разгадывателя кроссвордов, пытаясь разрешить загадку их рун.

Бедная Альбертина долго оправлялась от своего тяжкого испытания. Мы с чалой кобылой ухаживали за нею, поили теплым молоком, смешанным с медом, кормили сытной кукурузной кашей, держали в тепле и вообще заботились, как могли, но горячка не оставляла ее три дня, и целых две недели она практически не могла ходить, а лишь с трудом ковыляла. Она была храброй девушкой и скоро перестала вздрагивать при виде гнедого, а дети тем временем робко приносили ей лесную землянику на подносе из свежих листьев или же букетики маков и тихонько росших среди кукурузы колокольчиков, ведь она была такой святой. Пока чалая кобыла хлопотала по дому, я усаживался с книгами у ног Альбертины, и она рассказывала мне, как поступает обычно каждый тоскующий по родному дому, о своем детстве в Schloss'e[31] Хоффмана, где ей так редко удавалось увидеть своего казавшегося маленькой Альбертине совершенно замечательным отца, о своей хрупкой матери с непроницаемыми глазами, которая умерла так скоро, и о каких-то кроликах, птичках и прочих детских игрушках. Она не говорила о войне и исследованиях отца; казалось, ей просто было приятно чуть передохнуть и набраться сил. Меня она попросила поглядывать, не появится ли воздушный патруль, и поэтому каждое утро я взбирался на Святой Холм и обшаривал взглядом небесный окоем; и хотя всякий раз, кроме облаков и птиц, я ничего в небе не замечал, она не отчаивалась и говорила: «Может быть, завтра…» Мои путешествия на холм лишь укрепили уверенность кентавров, что мы — существа если не божественные, то уж всяко сверхъестественные.

Чем больше я был рядом с ней, тем сильней ее любил.

Наконец передо мной забрезжил свет в том, что касалось космогонии кентавров.

Книги Священного Жеребца были написаны кистями, которые они обычно использовали в процессе татуировки, на своего рода пергаменте, изготовленном из коры специальных деревьев, листья которых росли на манер конского хвоста, ибо они верили в развернутую систему значимых соответствий. Их схожее с клинописью письмо было основано на отметинах их собственных копыт, и, хотя все мужчины умели читать, только Писцу дозволялось практиковать искусство письма. Знание этого навыка носило герметический характер и передавалось исключительно по отцовской линии — старшему сыну. Когда жена Писца никак не рожала ему сына, проблема наследования вставала так остро, что ему разрешалось, бросив старую жену, взять себе новую — единственный случай, когда у них допускался развод. Но при всем при том письменность их отличалась предельной простотой, это была система отметин, размеры которых в точности соответствовали звукам, и после буквально нескольких уроков, полученных от изумленного гнедого, я уже вполне сносно в ней разбирался.

Сами себя они звали Омраченным Семенем Темного Лучника, хотя имя это считалось столь ужасным, что его нельзя было произносить вслух, один только Кантор мог прошептать его на ухо своему преемнику, когда тот проходил длящуюся три недели инициацию. Именно осведомленность о нависшем над ними проклятии, чреватом вечным осуждением, и укрепляла их в столь пылком благочестии, ну а на спинах же у себя они оттискивали Каинову печать. И очевидно, для них было делом чести жить в своем увечье максимально достойным образом. Этот-то донимающий их контрапункт, невысказанный, но все же известный, придавал их набожности такую страстность.

Я срезал с содержания толстый риторический филей, обрубил все побочные истории о второстепенных героях и в результате остался со следующим схематическим костяком: Суженая Кобыла выходит замуж за Священного Жеребца, от которого сразу же беременеет, но, будучи еще жеребой, изменяет ему со своим прежним воздыхателем, Темным Лучником. Подстрекаемый ревностью, Темный Лучник убивает Священного Жеребца, послав ему стрелу прямо в глаз. Умирая, Священный Жеребец предрекает Темному Лучнику, что дети его родятся ублюдками. Чтобы скрыть следы своего преступления, Темный Лучник и Суженая Кобыла, предварительно его сварив, съедают Священного Жеребца, но страну немедленно охватывает запустение, и, каясь, они тридцать девять дней яростно предаются самобичеванию. (Что соответствует посту кентавров в середине зимы, который, должно быть, являл собою поистине поразительное зрелище, но мы пробыли среди них недостаточно долго, чтобы сподобиться его лицезреть.) На сороковой день Кобыла в результате тяжелейших родов рожает хвостом вперед — кого бы вы думали? — самого Священного Жеребца, который и возносится в Небесное Стойло в образе своего собственного жеребенка. Остальная часть литургического года была занята длительным и властным всепрощением, а также многочисленными уроками Жеребца — по искусству пения, технике кузнечного мастерства, выращиванию кукурузы, культуре кактусов, приготовлению сыров, уроками письма — и изложением почти бесчисленных предписаний, которым им надлежало следовать в жизни, чтобы замолить свои грехи. А затем, возмужав, Священный Жеребец спускался с неба и вновь женился на Суженой Кобыле.

Так вот почему они так низко ставили женщин! И почему не прикасались к мясу! И почему повесили сломанный лук на дерево-лошадь! И я понял, что они не столько плели ткань ритуала, чтобы прикрыть ею себя, а скорее использовали ритуальные орудия, дабы подпереть стены мироздания.

Не менее меня интересовалась самой материей, тканью жизни наших хозяев и Альбертина — но отнюдь не из простого, почти детского любопытства, схожего с моим собственным. Она была поглощена проблемой статуса реальности кентавров, и чем больше об этом говорила, тем больше меня восхищал ее безжалостный эмпиризм, ибо она была убеждена, что, пусть даже каждый деревенский мужчина плотски и познал ее, животные эти являлись лишь эманациями ее собственного желания, почерпнутого из темных бездн подсознания и овеществленного. Она сказала мне, что, в соответствии с теорией ее отца, все подлежащие субъекты и объекты-дополнения, на которые мы наткнулись в разболтанной грамматике Смутного Времени, произошли из этого источника — моих желаний, или же ее, или графских. Графских, конечно, в первую очередь, потому что он жил на более короткой ноге со своим подсознанием, чем мы. Но сегодня, чего доброго, свой день независимости празднуют уже наши желания, считала она.

Я припомнил слова другого немецкого ученого и процитировал их:

— «В подсознании ничто не может быть вылечено или уничтожено».[32] Но мы же видели, что граф уничтожен, а я сам уничтожил вождя каннибалов.

— Уничтожение — не более чем иной аспект бытия, — категорически отрезала она, и мне пришлось этим удовлетвориться.

И тем не менее мы ели хлеб кентавров и набирались от него сил. И я-то видел, что если и впрямь все было так, как она думала, то значение этих призраков трудно переоценить, ибо само существование систематически организованной актуальности, на чьих соломенных подстилках мы спали, чей язык вынуждены были изучить, всей этой сложной реальности с ее огоньком в сердце и сыром на столе, с ее развернутой теологией и великолепными рукописями, сама эта конкретная, подлинная, самодостаточная вселенная была порождением одной феноменальной динамики, результатом случайного становления, первым из чудесных цветов, которые должны были произрасти на земле, подготовленной к этому ее отцом — средствами, упоминаний и даже намеков на которые она избегала, исключая разве что обмолвки о их связи с желанием, лучистой энергией, постоянством видения. Мы в таком случае жили в полном соответствии с самостийными законами некоторой совокупности искусственно подлинных явлений.

Поскольку у кентавров не было слова для «гостя» или даже «пришельца», в конце концов они начали относиться к нам с несколько нервозным сочувствием; но пока они не расширили свою литургию, чтобы включить в нее и нас, мы оставались в лучшем случае раздражающей несообразностью, отвлекающей их от величавой пышности ритуальной жизни. У нас не было ничего, чему бы мы могли их научить. Они знали все, что им необходимо было знать, и когда я попытался рассказать гнедому, что несравненно большее число общественных установлений распространилось по миру благодаря слабым, двуногим, тонкокожим созданиям, почти не отличающимся от нас с Альбертиной, он недвусмысленно заявил, что я лгу. Они были людьми и потому могли со знанием дела порассуждать об обмане; гуигнгнмами они не были.

Когда мы научились бегло разговаривать на их языке, а Альбертина поправилась, они отправили ее работать на поля вместе со своими женщинами — пришла пора жатвы. Женщины собирали налившиеся за лето початки и на своих спинах приносили их в деревню. Когда все было собрано, они принимались за молотьбу, совмещаемую на общественном гумне с исполнением наполовину светских, приуроченных к уборке урожая песен. Скоро Альбертина стала смуглой, как индианка, поскольку желтоватый пигмент ее монголоидной кожи воспринимал солнечные лучи столь же дружелюбно, как было свойственно и моей коже. Она возвращалась домой золотыми вечерами, увитая злаками, как пасторальное языческое божество, и голая, как драгоценный камень, ибо кентавры не вернули нам нашу одежду, а у нас не возникало надобности прикрыться, так как стояла неизменно теплая погода. Но даже когда все ее раны исцелились, она не разрешала мне к себе притрагиваться, хотя и не объясняла почему, повторяя только, что время еще не назрело. Так мы и жили, словно любящие брат и сестра, даже если я чуть-чуть и побаивался ее, ибо временами у нее в глазах просверкивали темные опаляющие молнии, а лицо опутывала сеть чеканных линий — прорись статуи философа. В такие моменты ощущение ее несходства со мной лишало меня сил, ведь она была единственной наследницей царства своего отца, а царством этим был весь мир. У меня же не было ничего. Близкое знакомство не свело на нет ни ее странность, ни ее магнетизм. С каждым днем я находил Альбертину все более и более удивительной и, когда мы были вместе, целыми часами не мог оторвать от нее глаз, словно насыщаясь ее видом. Насколько я помню, она тоже не сводила с меня глаз.

Но мы были пленниками кентавров и не знали, обретем ли когда-нибудь свободу, если только воздушный патруль ее отца не заметит нас.

Так как я был мужчиной, они не позволяли мне выполнять какую-либо работу и, казалось, с облегчением взирали на то, как я с их молчаливого дозволения слонялся по деревне и вызнавал все, что только мог узнать. Возможно, они далее думали, глядя, как я корплю над книгами, что смогут когда-либо сделать меня участником своих церемоний, может быть, чернилоносителем, может — помощником экзекутора. Не знаю. Но знаю, что они строили относительно нас какие-то планы. Разговаривая между собой, Кантор, Мастер Татуировки, Кузнец и Писец всегда переходили на шепот. А встречались они теперь все чаще и чаще, и шепот их почти не смолкал. А по вечерам, окруженный распевающим хором, Писец усаживался у себя в стойле за стол и записывал что-то в большую новую книгу.

Понаблюдав за процедурой татуировки, я обнаружил, что демонстрируемое при этом искусство было столь же великолепно, сколь жестока была технология. Первым делом они выбирали в старинных фолиантах с прорисями канонических изображений подходящий рисунок и наносили его кистью на кожу. А дальше начинались мучения, поскольку художник не пользовался относительно человечными иглами; в освященном сундуке у него хранилась артиллерия трехгранных шил и долотец. Перетирал и смешивал красители он собственноручно. Вместе со своими сыновьями, они же — ученики, он уходил в лес на поиски разных компонентов для этих смесей, и краски, полученные из добытых из земли минералов или высушенных и растертых в пыль растений, сплошь и рядом оказывались достаточно ядовитыми, чтобы шпарить их кожу ничуть не хуже крутого кипятка, и уж во всяком случае — чтобы вызвать страшный зуд, хотя кожа на человеческих частях кентавра была не в пример грубее человеческой. Поэтому часто случалось видеть, как поутру после посещения Мастера мальчики яростно скреблись своими полузатканными узорами спинами о шершавые стволы деревьев. Во время татуировки стойло Мастера находилось на полпути между анатомическим театром и часовней.

Его жена тщательно мыла, скребла стол и доставала соломенную подушку, на которую и ложилась лицом очередная юная жертва, укладываясь ничком на стол, в то время как три сына Мастера выстраивались, сопровождая свои действия пением, в шеренгу; один из них держал в руках шила, другой — краску, третий — миску с водой и губку. Встав во главе стола, затягивал свою песнь Кантор; песнь служила проводником симпатической магии татуируемой эмблемы, повествуя, как тот, кто носит на своей шкуре оттиснутое изображение лошади, обретает лошадиные достоинства и добродетели, а Мастер, погрузив левой рукой кисть в чернила, брал в правую шило или долото — в зависимости от желаемой толщины проводимой линии, — протирал его влажной кистью и проталкивал красящее вещество под кожу. А затем третий сын стирал кровь с кожи губкой. Каждый сеанс длился ровно час. День Мастера Татуировки до отказа был забит работой. На исполнение самых сложных рисунков, призванных украшать отпрысков церковных сановников, уходило до года времени; что же касается женщин, то чудовищные муки приносили им участки вокруг сосков. Постоянным фоном мучений была песнь, религия служила единственным болеутоляющим.

Работа над татуировкой сына гнедого подходила к концу. Еще несколько часов работы, и он превратился бы в истинный шедевр религиозного искусства, столь же бессмысленный, сколь и великолепный. Но мы так и не увидели его в окончательном, смехотворном блеске, ибо однажды за завтраком гнедой сказал мне:

— Сегодня она не пойдет на поле. Я зайду после молитв за вами обоими и заберу вас на Святой Холм.

И он улыбнулся — хмуро и, пожалуй, даже с неким расположением или скорее с чуть стоическим молчаливым согласием на мое присутствие за его обеденным столом, где я не мог благопристойно расположиться на четвереньках, и даже на присутствие Альбертины, которая спокойно дожидалась вместе с его супругой и дочерью своей очереди, чтобы приняться за еду.

У нас не было ни малейшей мысли, что произойдет с нами на Святом Холме, — ну да, мы же находились в Смутном Времени. Нам не оставалось ничего другого, как помочь чалой кобыле убрать со стола и вымыть деревянные подносы, а затем — дожидаться его возвращения. Благодаря изучению книг, я знал, что на сегодня не намечено никакого специального ритуального действия. Мы находились в процессе ПЕРЕДАЧИ БОЖЕСТВЕННОГО ЗНАНИЯ НОМЕР ДВА, относящейся к искусству Кузнеца. И, однако, надо же быть таким глупцом, во мне не зашевелилось ни одно подозрение. Когда кентавры увидели, как страшно изранило Альбертину их насилие, они сообразили, что мы скроены и сшиты далеко не так крепко, как они, и с физической точки зрения обращались с нами с величайшей осторожностью. И все же не думаю, что они хоть в какой-то степени сознавали, до чего мы хрупки на самом деле. Для них это было просто невозможно. И как все взрослые, они были абсолютно уверены, будто всегда знают, что лучше, а что хуже.

Но первые опасения все же зародились во мне, когда я увидел торжественно выстроившихся перед стойлом гнедого кентавров и услышал, как Кантор заводит песню, которую я до сих пор ни разу не слышал.

День был явно необычный, поскольку никто из женщин не вышел на поля. Даже Мастер Татуировки оторвался от рабочего стола, чтобы во главе своих сыновей занять в процессии видное место, а покрытый пятнами сажи вороной Кузнец выбрался из кузницы, когда серый в яблоках Писец встал во главе их всех, а его сын торжественно и чопорно вынес подозрительно новую книгу, над которой в последнее время тот работал. Возможно, выдался какой-то праздник, поскольку женщины несли с собой корзинки для пикника, но слова для «праздников» у них не было. А потом гнедой подхватил нас с Альбертиной на руки, и так мы и отправились из деревни, а он, не прерываясь ни на миг, пел новую песню, называемую ОСВЯЩЕНИЕ ВНОВЬ ОТКРЫТОЙ КНИГИ ПИСАНИЙ.

Легкая дымка тумана укрыла тем утром поля, и нам были видны лишь золотые султаны созревшей кукурузы, оглаживавшие нас на ходу, а слышали мы только словно изукрашенные красным деревом рулады баритона гнедого да приглушенный, ритмичный стук копыт процессии по проселочной дороге. Из-за смутности времени легко было представить его себе зарей вообще всякого времени, его первинкой, поскольку Смутное Время служило времени утробой. Когда меня, как ребенка, нес огромный гнедой, чья стать и весь облик казались настолько благородней моих и чье ощущение сцепленности всей его вселенной было столь непоколебимо, впервые заколебалась моя собственная убежденность, что я — человек по имени Дезидерио, родившийся в определенном городе у определенной матери, возлюбленный определенной женщины… Если я — человек, то что такое человек? Гнедой предложил крайне логичное определение: человек — это лошадь в состоянии крайнего упадка — двуногая, без хвоста и без гривы. Я же — голый, хилый, уродливый карлик, который, не ровен час, качнет забывать, для чего служит его собственное имя. А смуглое существо с грудями, которое гнедой держал в другой руке, — моя самка. Выше талии она была еще приемлема, хотя и уродлива, так как не похожа на лошадь; но ниже пояса — просто отвратительна. И к тому же в глаза бросалась ее незаконченность — на коже у нее не было ни одного из необходимых рубцов. До чего же мы голы! Я уже начал думать о кентаврах как о наших, понимаете ли, хозяевах, хотя Альбертина и предупредила меня: «Давление Смутного Времени — и только оно — заставляет их жить с такой несомненностью!» Вполне может статься, что я и в самом деле искал себе хозяина и господина — чего доброго, всю историю моих приключений можно озаглавить «Дезидерио в поисках Господина». Но обрести господина — Министра, графа, гнедого — я хотел только для того, чтобы на первых порах на него опереться, а потом, чуть погодя, его осмеять.

Знай Альбертина, каким презренным и жалким я был, она бы больше на меня и не взглянула.

Когда мы добрались до Святого Холма, кентавры проржали «Аллилуйя!» и опростались. Потом набросали под дерево принесенной с собой соломы, чтобы нам, когда они спустили нас вниз, не пришлось плюхнуться прямо в конский навоз. Писец прибил новую книгу к дереву. Молитвам не было конца. Мастер Татуировки и Кантор исполняли бесконечную кантату для тенора и баритона, а три мальчика, носившие пыточные инструменты, дожидались их с тупым безразличием деревьев.

Вслушиваясь в пение, я узнал из текста, что же собирался сделать с нами чаемый мною господин.

Мы будем татуированы здесь, прямо на Святом Холме, на который в первый раз спустил нас Священный Жеребец. Он послал нас в мир, дабы открыть своей пастве, до какого ужасающего состояния они могут дойти, если не будут еще строже, чем прежде, придерживаться его догм. Но в своем бесконечном сострадании Жеребец решил воссоединить нас с небесным табуном. Они нанесут на нас его изображение, а затем, чтобы мы стали еще более на него похожи, подкуют нас, набив на ноги докрасна раскаленными гвоздями стальные подковы. После чего заберут в лес и предадут там Духам. То есть диким лошадям, каковые, конечно же, затопчут нас насмерть.

Докрасна Раскаленный Гвоздь собственной персоной отбросил назад гриву и заржал. Мы слышали каждое его слово. Я чуть повернул голову и увидел, что Альбертина плачет. Я протянул к ней руку и вцепился в нее. Каким бы ни был статус реальности кентавров, у них наверняка достанет сил лишить нас вообще всякой реальности, ибо не было никаких сомнений, что мы умрем оба, если не от первого из таинств, то от второго, ну а если нам повезет пережить и его, третье наверняка нас доконает. Меня посетили своего рода ясность мысли и спокойствие, поскольку обстоятельства совершенно вышли из-под нашего контроля; если мы были жертвами высвободившихся неведомых желаний, то мы должны умереть, ибо если эти желания действительно существуют, мы в конце концов убьем друг друга.

Да. Как раз тогда я подумал об этом.

Мастер Татуировки встал на колени и взял в руки кисть. Альбертина поежилась, почувствовав, как холодный и влажный язык конского волоса облизывает ей хребет, и я крепче сжал ее руку. Прихожане забарабанили копытами. Кантор пел, сопровождая мимикой, думаю, ТАНЕЦ ПИСЧЕЙ КИСТИ КОНСКОГО ВОЛОСА. Не знаю, сколько времени ушло на то, чтобы разрисовать ее спину; не знаю, долго ли разрисовывали меня, но, когда оба рисунка были закончены, они прервали церемонию, ибо пришло время полдничать; нам они тоже принесли немного молока и холодных оладий, хотя встать не разрешили из-за того, что краска еще не подсохла. По окончании краткой трапезы наши испытания должны были возобновиться уже не на шутку. Альбертина дрожала, и я невольно вспомнил, как она выглядела, когда была Ляфлером. Тем не менее я знал, что она намного отважнее меня.

Утро было уже на исходе, ослепительно сияло солнце. Утренний туман рассеялся, и небо сверкало ослепительно чистой голубизной. Она как можно выше привстала на локтях и, прикрыв рукой глаза, вглядывалась куда-то вдаль. И опять я вспомнил, как Ляфлер выискивал признаки шторма, хотя и знал, что ждет она воздушный патруль своего отца. Но я-то не верил в патрули. И все же, когда она задрожала, я вдруг понял, что это не от страха, а от надежды — или, быть может, от предельного напряжения; она еще отчаяннее вцепилась в мою руку, пока ее ногти наконец не вонзились мне в ладонь. Я вспомнил клочок бумаги в кармане костюма слепого владельца порно-шоу. «Мои желания, сосредоточенные на единственной точке…»

Я уверен, что происшедшее дальше было простым совпадением. Абсолютно убежден в этом. Даю голову на отсечение.

— Смотри! — прошипела она, с триумфом переводя дыхание.

Далеко-далеко солнечный луч блеснул на крыльях металлической птицы.

Но это было еще не самое замечательное, не это совпадение было самым ошеломляющим. Возобновились литания, и Кантор чуть ли не взгромоздился на нас в столь исступленном трансе, что мне были видны лишь его молотящие по земле копыта и вихрем кружащие надо мной усеянные капельками пота чресла. Момент высшего экстаза свалил его с ног, он распростерся на земле, судорожно лягая копытами воздух, и во внезапно наступившей гулкой тишине я услышал стрекот мотора, но либо они были слишком преображены вершимым таинством, чтобы его услышать, либо сочли, что это жужжит какая-то мошка в кукурузе. И, ну да, продолжал деловито жужжать сок в дереве-лошади. Тут наступил момент вступить жрецу. Шило поднял вверх кисть и свой пробойник. И вот это было уже Совпадением. В то самое мгновение, когда он склонился, чтобы нанести первый разрез, жужжащее дерево-лошадь взорвалось языками пламени.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21