Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пламень

ModernLib.Net / Отечественная проза / Карпов Пимен / Пламень - Чтение (стр. 10)
Автор: Карпов Пимен
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Тогда Гедеонов бросил в пустоту глухо:
      — Значит, быть великому бунту. Вино новое будет творить сам Сатана. Оно и лучше. У Сатаны я пристроюсь, как у родного… Чтоб жить и душить мужиков (без этого я не могу). Эй, стража!.. Сюда!..
      Стража тут как тут.

IX

      Из раззолоченного гранитного дворца Крутогорова ночью же увезли в старую, облезлую крепость, в подземный каземат.
      Везли Крутогорова шумными улицами. Жуткие вились за ним, с горящими глазницами, призраки. Острым западали в сердце ножом предсмертные ночные голоса и зовы: город гудел и выл, как стоголовое чудовище… заливал багровым заревом небо, кровавым заревом. Выбрасывал из своих пастей тучи смрада. И жрал, жрал молодые трепетные жертвы, разбросанные по заплесневелым мертвым каменным трущобам… Гул улицы не заглушал стонов людских.
      Только двуногие веселились, разодетые, в раззолоченных, пропитанных кровью дворцах и капищах… Из-за огромных зеркальных окон, из-за дверей кабаков неслись визги, крики и песни скоморохов, публичных девок и актерш, пьяные голоса и грохот. А по улицам, черным развертываясь свитком, текли реки все тех же праздных, сытых, тупых и хищных двуногих животных. Но кто-то клял: о город, логовище двуногих, проклятье тебе! За слезы, за поругание чистых сердцем… Проклятье, проклятье тебе, палач радости, красоты и солнца! Проклятье тебе, скопище человекодавов, кровопийц и костоглотов, грабящих, насилующих и убивающих не как разбойники, дерзко и смело, а как тати — исподволь, скрытыми от глаз путями, во всеоружии знания и закона…
      Проклятье же тебе, ненасытимый кровожадный вампир, вытачивающий теплую кровь из жил трепетных юношей и дев. Проклятье тебе, растлитель детей — цветов земли…
      Проклятье! Проклятье тебе, город — Старгород…

* * *

      Но откуда эти цветы жизни, цветы любви — девушки-русалки? Кто отнял у них зори и росы? Пленницы города, грезят в неволе они о невозможном… А тайная печаль отравляет их сердца: не увидеть им лесного яркого солнца — вечен их плен!.. Придет синяя весна, в далекую цветущую степь поманит и уйдет в лазоревую даль, оставив только синий туман и грусть… Это девушки-работницы дымных фабрик.
      А любят же юныя солнце и радость! Любят же зори, шелест леса. Любят в знойный полдень мчаться в свежие луга, в океане цветов тонуть и вольной, сладкой и грозной отдавать себя буре!.. Но нет им надежды…
      Пройди города и страны. Ты найдешь царицу-русалку, страстную и гордую. Увидишь плененного и неразгаданного сфинкса. Но не найдешь и не увидишь вольной русалки-работницы.
      А они ли не вздыхают по воле? Они ли не тоскуют по невозможной всесожигающей любви, не зовут юношей в тайном и знойном одиночестве, не грозят им гибкими, тонкими руками и не обнимают их наедине страстно?
      Ах! Русалки! Русалки! Одарены вы сердцем нежным, огненным и любвеобильным. Но кто отнял у вас зори и росы? Кто полонил вашу любовь?
      Под солнцем и в электрическом свете улиц проходили перед Крутогоровым вереницы девушек-русалок, стройных, юных и гордых, одетых бедно и убого опечаленных тружениц, и в пышных мехах и бархате, с загадочными манящими глазами… Но не было среди них русалки-зарницы, дикого цветка, затерянного в темных лесах, — вольной и царственно прекрасной Люды.

Х

      Хлеба в Знаменском выбило градом. Мужики голодали. Задумав обратить голодных в православие, поп Михайло с попадьей поехали в Старгород к Гедеонову за помощью.
      В родовом гранитном гедеоновском дворце поп с попадьей в первую голову посетили мать Гедеонова, набожную старуху, скуля о лепте. Но старуха, узнав, что поп приехал, собственно, к генералу, побледнела и замахала руками.
      — Нет, уж увольте…
      Сына своего она прокляла, отреклась от него навеки.
      — Если вам он нужен… то идите к нему, — отшатнулась старушка. — А меня… оставьте в покое… Без него я, может быть, и могла помочь… но с ним…
      Крепко сжимала голову. Охнув, упала в кресло… (Это, впрочем, она делала всегда, когда дело касалось денег.)
      Михаиле, щипля редкую рыжую бородку и моргая лу-патыми белесыми глазами, бормотал картаво:
      — Прости-те… сударыня… Крестьяне голодают до того, что… дубовую кору едят… И голод захватил всю волость… Мы и думали, что генерал походатайствует… перед казной… о помощи…
      — Нет… нет… — качала головой старушка. — Он скорее повесит голодных, чем накормит…
      — Я то же самое говорю… — поддакивала ей, кося темные незрячие глаза на попа, Варвара. — Генерал ведь мужиков ненавидит…
      Старуха обрадовалась.
      — Вот, вот! Вы меня понимаете. Пожалуйста, останьтесь у меня… А о. Михаила, Стеша проведет к нему… на его половину…
      — Что я наделал! — кусал себя за язык поп. — Прогневил барыню… Что я наделал!..

* * *

      Когда Стеша огромными золочеными залами провела Михаилу на половину Гедеонова, попа охватил страх: а что, если его схватят да отправят в крепость? Ведь теперь за мужиков хлопотать очень опасно: не ровен час, примут за крамольника, ну, и поминай, как звали! (Вселяла радость только Стеша — землячка. Но — как она попала сюда? И где ее мать — побирушка Власьиха?)
      Перед Гедеоновым Михаиле трепетал вечно, так как жизнь его была в руках генерала. И только когда дело доходило до шкуры, случалось, не уступал ему и шел врукопашную. Но, испугавшись угроз, сейчас же падал Гедеонову в ноги. Целовал ему сапоги, лишь бы только простил.
      А Гедеонов, сладострастно подставляя попу то один, то другой сапог, гнусил:
      — Лижи! Лижи! А то с волчьим билетом пойдешь гулять.
      — Поднимите немного повыше сапог, — лебезил поп, ползая по полу.
      И лизал подметку.
      Теперь, в кабинете Гедеонова, у него затряслись, как в лихорадке, руки и ноги…
      — Ну, как дела, батя?.. — скалил гнилые клыки развалившийся в бархатном халате Гедеонов. — Что там такое у вас?.. Чего ты приехал?
      — Голод… помилосердствуйте! — упав на колени, лопотал поп. — Помирают прихожане… И хлысты. Я так думаю… ежели накормит их правительство… Они все перейдут в православие… хлысты-то. Ну и мне есть нечего…
      — Дохнут? — пыхнул Гедеонов сигарой.
      — Помилосердствуйте… Похлопочите перед казной…
      — Фю-ить!.. — свистнул Гедеонов. — Держи карман шире!.. Мне самому скоро будет, мать… Новые веяния теперь, знаешь… Я — в опале… А своего у меня ничего нет, мать бы…
      Нахмурился, Зажевал уныло губами, соображая. Вдруг, видно, вспомнив что-то давно известное и решенное, хлопнул себя ладонью по лбу. Захохотал скрипуче и едко. Острые бросил на попа серо-зеленые глаза, буркнул как бы шутя, хоть и видно было, что ему не до шуток:
      — А моя мать, — ты разве не слыхал? Собирается подписать все… швейке этой… Стешке… А меня оставить на бобах. А Стешка — недавно тут. Из Знаменского она… Власьихи какой-то там сирота… Ну, ей и подписывает. Ханжа.
      Поп, дрожа и дергая быстро бороденку, лопотал свое:
      — Помогите… Ради бога!.. Смерть… косит… Как-нибудь помогите… Для себя же…
      Глухо как-то отозвался Гедеонов и зловеще сверкнул колкими невидимыми зрачками:
      — Я-то на все готов… А вот ты, батя, готов ли? Не понял его поп.
      — Ты вникни… — заглядывая в самую глубь боязливой Михайловой души, властно околдовывал ее Гедеонов: — Ежели ты возлюбил Бога всем сердцем… То ты не только можешь, но и должен пойти для него на все… Хотя бы, допустим, Бог испытывает твою любовь… посылает голод… и требует, чтобы ты спас голодных от смерти… и от греха… ведь клянут же они сейчас всех и вся, — грешат, стало быть?.. Н-да… Ну, так чтобы спасти, для Бога-то, требуется преступление, мать бы… Но это будет не преступление! А жертва Богу!.. — веяли вокруг попа длинные, как жердь, генеральские руки. — Вроде той, что хотел принесть Богу Авраам…Так вот, говорю… чтобы спасти тысячи людей от голода и тем прославить Бога — согласен ли ты, батя, убить одного только человека?
      Каждый раз, когда нужно было сразу же подчинить себе, ошеломить попа, Гедеонов загадочно возвышал гнусавый свой, властный, глухой голос. Не смел поп противиться этому голосу. Без ропота, как обреченный, отдавал он всего себя во власть Гедеонову.
      Но теперь, вдруг и непонятно, робкая заячья душа его восстала против властного дьявольского голоса. Чтобы он, Михаиле, да попал в западню, откуда нет выхода и возврата? Холодный пот выступил у него на лице… Да не будет же этого!..
      Но в столбняке, цепенея от зеленого неподвижного взгляда Гедеонова, с неотвратимой ясностью Михаиле видел, что падает в пропасть… И молчал.
      А ведь в гибели, в страшной и неутолимой тяготе, завещанной попу еще загадочным Феофаном — солнце Града? Ведь не нес еще Михаиле того, что должен понести каждый взыскующий Града, — лютой самоказни, неукротимого самомучительства. Не проходил еще через очистительный огонь несчастный иерей, взыскующий Града, тайный ученик непостижного и неразгаданного Феофана.
      Быть может, это сама судьба велит дерзнуть на великое зло и принять за него тяготу, без чего нет солнца Града. Но все-таки какая пагуба: Феофан проповедовал зло бескорыстное, содеянное только ради тяготы и открывающегося через нее солнца Града, а не ради корысти, хотя бы и Божьей!..
      Как надмирное, древнее светило маячил в душе Михаилы заклятый Феофан с его жутким заветом об очистительном огне, о тяготе низин и солнце Града… И звал его из глубины:
      — За мною!.. Помнишь? Помнишь? Дерзай!.. Очищайся!..
      Украдкой торкнул поп Гедеонова…
      — Кого?.. А? — Жутко и просто Гедеонов, роясь в бумагах, как будто не его и спрашивали, бросил:
      — Кого. Да хоть бы мою мать.
      — Не могу! — отскочил вдруг поп.
      — Фу, черт, мать бы… — сломал карандаш Гедеонов, хмурясь и кривясь. — Не мо-гу-у!.. Этак и всякая сволочь скажет, не способная ни на что… Не-т! Ежели любишь Бога всем сердцем, должен ты идти для него на все?.. Н-да… Допустим, нашей святой родине — обители избранный, достоянию Бога — грозит гибель… А я не одним каким-нибудь убийством, а миллионом убийств спасаю ее от гибели… Разве я тогда не святой человек?.. Святой!.. Скажу тебе по совести, я во время бунтов поперевешал и обезглавил столько мужиков, сколько на моей голове волос нет, мать бы… Ну, конечно, этим и спас родину… и я — святой!..
      Поп протянул глухим упавшим голосом:
      — О-о-о… Для Бога убить мо-ожно… Для человека нельзя, а для него… все-о можно!.. Но где божеское… а где человеческое… не дано-о нам знать!..
      — Тьфу, мать бы… — плюнул свирепо Гедеонов. — Пойми, ты спасаешь не только тела, но и души заблудших овец… хлыстов-то… Бессомненно, они перейдут в православие — стоит только помазать по губам салом… А кроме того, ты спасешь и ту, которую убьешь… Ведь мать-то моя ведьма! А принявши мученический венец, она спасется, мать бы… Да и ведь, говорю тебе, это — жертва Богу!.. может, даже Бог пошлет ангела… Ну, идет, мать бы… Не пошлет ангела — на швейку все свалим!.. Получим наследство и накормим… хлыстов…
      Хныкал Михаиле, дрожа, как былинка:
      — Боюсь.
      — Для Бога ведь! Для русского покровителя! Да постой, постой! — схватился Гедеонов. — Ты, кажется, Феофана знал? Слыхал про тяготу? Ну вот. Согласен? Русский Бог — особый бог… Тьмяный…
      — Тягота?.. О! Это… это… — расцвел вдруг Михаиле. Ибо древнее ослепило его, надмирное неведомое светило небывалым светом… Жертва будет невинная, тягота бескорыстная. Убить, и пройти черед очистительный огонь зол и солнце обрести, солнце Града: вот чем осенило древнее светило.
      — Я… того… ну, что ж… согласен… — тихо и безумно, заикаясь, прошептал поп.
      Гедеонов лениво, как будто ему от согласия попа — ни холодно ни жарко, буркнул в нос, выпустив изо рта дым:
      — Ну… сегодня же ночью и приступим… И вздохнул сердито, бросив на попа исподтишка сухой, недовольный взгляд, как бы говоривший: эхе-хе, для тебя же стараюсь, а ты только и знаешь, что скулить, да хныкать, да фордыбачить, сволочь неблагодарная…

XI

      Ночью, когда в особняке все уснуло, потухло электричество, и в гулких, завешанных тяжелыми портьерами комнатах жуткие встали призраки, Гедеонов, отомкнув ящик резного стола, достал тяжелый какой-то сверток и положил перед собою.
      — Что это? — вздрогнул оторопелый Михайло.
      Про жуткий свой договор с Гедеоновым он давно уже забыл, а если, часом, и вспоминал, то как глупую шутку или полузабытый, тяжелый сон. За обедом, чаем и ужином поп весело балагурил с генералом, хихикая в кулак и ерзая. А когда Гедеонов выходил куда-нибудь из кабинета, разглядывал картины по стенам — каких-то голых девочек с козьими ногами — и радостно потирал руки: дело, кажется, шло на лад, генерал притворился только, будто он в опале, а на самом деле без него и шагу не ступят; значит, помощь голодающим будет дана…
      Ждал поп до поздней ночи; радовался, что хоть и ничего не дождался, а все-таки шутка была шуткою…
      И только перед самым сном, когда нос клевал уже в угол резного стола, Михаиле, сквозь дрему увидев на. столе тяжелый сверток, похолодел весь. Но не смел пошевелить и пальцами и сидел перед Гедеоновым молча.
      — Ты что ж уши развесил — толкнул его тот в, плечо. — Пора, брат.
      Узкими потайными ходами, на цыпочках, натыкаясь, перешли они в ту половину дворца, где жила старуха-мать. Вошли в темную какую-то, пустую комнату.
      За стеной протяжно и устало, словно отдаленный страж, часы пробили два.
      В темноте поп, разомкнув слипающиеся сонные глаза, сладко зевнул, потянулся и радостно потер руки, как будто все было благополучно.
      Но вдруг вспомнил, куда пришел… Протяжно, безнадежно ухнул…
      А в руку его скользнул уже холодный ловкий нож. Бережно почему-то, боясь упустить, сжимал поп рукоятку. Шатаясь, растопырив руки, тронул Гедеонова за локоть.
      — Пустите… — поперхнулся он. — Я так думаю… ничего не выйдет… Насчет ангела я… Никакого ангела… Бог не пошлет…
      Но Гедеонов молчал.
      Ощупью в темноте нашел какой-то столик Михаиле. Дрогнувшей рукой снял нагрудный крест. Положил на столик, поцеловав в последний раз. Попробовал лезвие ножа… Вот когда суждено пройти через очистительный огонь тяготы!
      — Сюда… — гнусил на ухо Гедеонов.
      И шли оба, прикрадаясь, на носках.
      Но, сдержанные, гулко отдавались по дальним пустым залам шаги. Захватывало у попа дух, колотилось сердце. Ноги то шагали размашисто, то семенили дробными шажками… И одна у попа была забота: чтобы не услышали его, да чтобы удалось зарезать старушку без помехи. Зарезать? Но ведь этого не будет никогда, никогда! Это только шутка. Это только сон…
      Перед высокой, отливающей в темноте светом позолоты дверью, вдруг остановившись, пригнулся Гедеонов. Протянул назад смутно болтающуюся, как жердь, руку. Хватаясь за рясу попа, глухо и сипло прошептал:
      — За дверью, направо. Спит. Бей прямо в сердце!
      Торопливо и швыдко, не помня себя, шмыгнул поп в дверь. Как-то нелепо и громко застучал каблуками.
      За дверью, в спальне, ему почему-то сделалось легко и весело. Может быть потому, что все это ему казалось затейливым и душным сном, созревшим в неотгонимой темноте, — а ведь интересно разыгрывать этакую историю, хотя бы и во сне! Стоит только захотеть, конечно, как все точно рукой снимет: сон пройдет, и поп, пробудившись, будет только гадать, что сон значит. Да и теперь поп гадает, что вещует душный этот сон?
      Но надо скорей кончать, а то больно уж жутко, дух захватывает, чего доброго, еще задохнуться можно во сне…
      Гулко в спальне гремели опрокидываемые стулья, этажерки. Но поп теперь уже не боялся, что его услышат. Коли во сне, стоит ли остерегаться? Не разбирая ничего, повалил поп на белый балдахин в угол…

* * *

      В высоких белых подушках под одеялом жутко мутнела в сумраке голова… Михайло, весь в холодном поту, встряхнув шелудивой своей косичкой, поднял высоко тяжелый нож, все еще не веря ничему. С размаху ударил ниже головы, чтобы скорей проснуться…
      Но сон проходил. А грузное что-то и свистящее забилось под одеялом и захрипело…
      Как гнездо встревоженных змей, зашевелились на голове попа волосы. Ухнуло в преисподнюю сердце.
      В надежде на пробуждение, круто и свирепо повернул поп в хлюпающей ране нож: конец его то грузно погружался в хлещущее горячей живой кровью мягкое тело, то, наскакивая на кости, глухо стучал и подскальзывался…
      В лицо, в грудь Михаиле теплые били, густые липкие брызги. На руки лилась горячими струями, запекаясь в шматья, руда…
      Но вот тело, последний издав хрип, вытянулось. Застыло под ножом…
      Бросил нож поп. Важное что-то и последнее припомнил. Надо бежать! От сна, от смерти, от тяготы!..
      Но водопадом хлынуло электричество, залив ярко спальню. В пустых залах гулкие замерли, чьи-то удаляющиеся шаги… А за дверью высокий раздался, нечеловеческий вопль:
      — Уби-л!.. Мать свою убил!.. А-а-а!..
      Пусто и дико глядел сумасшедший поп, растопырив руки с кусками запекшейся крови, на залитый рудою паркет, на темно-бурую пенистую струю, стекающую с белоснежной постели…
      А в душе его вставала нескончаемой тучей тягота. Казнила его, лютым попаляла огнем. О, сколько бы отдал поп, только бы проснуться, поправить непоправимое! Но не бывать пробуждению от жизни. Нет возврата минувшему. Не уйти от страшной, как смерть, тяготы.
      В смертельной тоске метаясь по спальне, ища места, куда бы спрятаться, — не спастись, а только спрятаться, чтобы не глядеть в глаза людям, в глаза себе, — выскочил поп за дверь… И окаменел: посреди комнаты лежала перед ним старуха-мать Гедеонова. Распластавшиеся руки ее пристыли к залитому рудой паркету. На посеребренной сединами голове дымилась глубокая черная яма. Оттуда била, пена, а по краям висели клочья серого мозга…
      Над телом старухи что-то билось и рыдало без слов, без слез…
      Помутились у попа глаза. Как-то ничком пополз он в спальню, безумно и дико озираясь… Закружился в лужах крови… Подполз к кровати. Протяжно, тихо захохотал… Но хохот этот был страшнее смерти: с измоченных рудой подушек на него мертво и пусто уставилось искромсанное, синее лицо попадьи.
      — Это Варвара!.. — задохнулся поп. — Обманули… А-а-а…
      Откатившись от кровати, хриплый, распростерся плашмя… Ждал чуда. Ждал, что придет на землю Судия, уничтожить мир… И поп забудет эту жизнь; эту жуть; хоть и пойдет в ад, а забудет…
      Отчего не разрывается сердце? Отчего избавительница-смерть не возьмет его?
      Но вдруг крепкая, как железо, рука сдавила попа, расколола ему голову. Кровавые молнии обожгли его сердце…
      — Ж-живор-ез!.. — просвистело над виском.
      — Луп-пи-и его!.. В харю!..
      Какой-то усач в серой шинели носился с крестом и серебряной цепью:
      — Эй, батя, крест-то, крест… Когда там еще расстригут — это… а теперь нельзя, надо крестик… Но поп уже ничего не слышал.

* * *

      А в кабинете на другой половине особняка, запершись на ключ, трясущийся Гедеонов жадно слизывал с резного подсвечника, которым он убил мать, черную, старую запекшуюся кровь.
      — Кровушка. Кро-вушка, — захлебывался генерал… И подмигивал сам себе:
      — Своя кровь — горячей!

XII

      Над городом, темными, обдаваемыми грозными волнами, словно суровый страж ада, высилась старая заржавевшая крепость, куда замуровывали взыскующих Града, «политиков», богоборцев. В потайных казематах томились хлеборобы: красносмертники, пламенники, злыдота.
      В городе ехидны, мстя за кровь, за пытки, за братьев своих, обезглавленных в древнем каменистом поле, тайком жгли огненные мстители суды, притоны, старые дворцы, театры…
      Но переловили мужиков. И теперь они ждали суда.
      За пыльными, переплетенными чугунной решеткой, узкими, косыми окнами, бросая на крепостную гранитную стену ярые волны, дикая билась вечно и безумствовала буря, словно кто-то неведомый стучал в гроб и хохотал исступленно…
      Суда и смерти сына земли ждали изо дня в день, чтобы смертью попрать город.
      Ждал смерти и Крутогоров.
      За стенами гудели неустанно удары волн, перемешиваясь с печальным, протяжным перезвоном башенных часов. На холодный каменный пол сквозь слюдяные сизые стекла то слепой падал полуденный свет солнца, то острые стрелы ночных звезд…

* * *

      Как-то в полдень загрохотал замок чугунной глухой двери. В душный каземат тихо вошла девушка в мехах и бархате; остановившись в пороге, подняла неподвижный, серый и грозный, как ночная туча, взгляд.
      А багряный, пышный и нежный ее рот полуоткрывал жемчужины зубов, суля невозможное счастье. Жутко-прекрасна была улыбка любви: она сокрушила, как ураган. А глаза, бездонно-жадные, застланные светло-синим туманом, глядели в глубь сердца — ждали… А светлое девичье лицо пылало, как огонь. На мехах и бархате светлые переливались, дождевые капли…
      Гибкая и стройная, откинув назад убранную в сизый бархат и страусовые перья голову с пышными витыми волосами над алыми висками, подошла Тамара, плавно покачиваясь на носках, к Крутогорову.
      Тот глядел ей в грозные глаза.
      Тамара, вея свежим, росным ароматом леса и юности, горестно и нежно склонила голову:
      — Невозможное счастье…
      Отступила назад, наводя жуткой своей красотой страх.
      На нежном розовом пальце ее кровью горело венчальное кольцо…
      — Ты любишь?.. Обручена?.. — упало дрогнувшее, безнадежное сердце Крутогорова.
      Глядел он в недвижимые, до последнего предела открытые, бездонные и страшные зрачки ее. И ужас охватывал его: за плечами стояла смерть, касаясь черным своим крылом безнадежного сердца. А впереди, за безвестными далями и у самого сердца, страшно близко и страшно далеко, цвела и манила, суля невозможное счастье, жизнь — сказка — невозможное счастье…
      Тамара выше подняла густые выгнутые ресницы. ^Тонкими шевельнула, нежными ноздрями, сомкнув багряные губы в строгом и гордом выгибе. Бросила на пол снятый с пальца перстень, дрожа и замирая.
      — Я свободна!.. А ты любишь?.. — безнадежно закрыла она лицо руками. — Да, конечно, ту свою… Люду… А я… Что ж… Счастье мое в том, чтобы… чтобы… Невозможное счастье!..
      Весь огонь и боль, наклонил к ней голову Крутогоров. И его обдала волна жуткой ее близости…
      — Невозможное счастье!..
      Безнадежно Тамара опустила голову на грудь, в сизые пушистые меха, и страусовые перья закачались над ней тяжело.
      — Боже мой… — прошептала она, шатаясь, прерывисто, вдыхая воздуха, — Ну… да что ж это я… Я люблю тебя… Боже мой…
      Долгий вскинула на Крутогорова упорный, непонятный взгляд, закрыла глаза мехами… И ушла — навсегда, навсегда, навсегда!

XIII

      Ждал Крутогоров смерти. Но сердце его цвело радостью. Ибо знал он: чем больше казненных, тем ближе попрание города. Тем лютее месть за кровь… Все это так.
      Но и ехидны знали это. Не потому ли медлили они с судом над мужиками и казнью?
      Козьма-скопец все же не терял надежд — смертью чтоб смерть попрать.
      И надежды сбылись…
      Как-то прошел по крепости слух, что не сегодня завтра на крепостном дворе будут казнить четырех политических, осужденных за убийство ехидн. И будет бунт.
      Зори проходили в тревожной тишине.
      Но вот пришла кровавая заря казни, пьяная от сильных предрассветных рос.
      В белом сумраке по двору вдруг молчаливо заметались свирепые суматошные тюремщики. Красным обливая светом выщербленные гранитные стены вверху, из темного закоулка низкий вынырнул фонарь. Зловеще осветил грузный, выструганный гладко помост и над ним два столба с перекладиной.
      Под глубокими, узкими впадинами-окнами крепости шумели, кропя росой, пыльные одинокие липы. А за глухими стенами все так же гудели одичало-ярые волны…
      Когда на башне часы, рыдая, пробили два, за дальними крепостными воротами заревел автомобильный рог-это подъезжал Гедеонов (он не пропускал ведь ни одной казни…).
      Тюремщики кинулись встречать его. В зеленом кителе, с побрякивающими аксельбантами на тощей, впалой груди, прошмыгнул он в калитку. Увидев торопливо укрепляемый на дворе помост с столбами и перекладиной, подмигнул тюремщикам:
      — Кормилица?.. А каковы собой эти-то, хлысты-то, мать бы… Молодцы? Красивы? Стройны?
      Ибо особая радость, особое остервенение охватывало Гедеонова, когда на смертный помост вели красивых и стройных. Как стервятник, вцепившись костлявыми пальцами в тело врага, обдавал он его ядовитой слюной:
      — А-а… Вот мы вам ужо красоту наведем… Языки-то повыпрут у вас, мм-а-ть бы…
      Нечто подобное предвкушал Гедеонов и теперь, узнав, что бомбометатели-то — молоды и красивы.

* * *

      Виселицу укрепили. Но перед тем, как выводить осужденных, косой, шепелявый палач с красной бычачьей шеей, разорвай себе грудь и бросив свирепо веревку увивающемуся около Гедеонову в лицо, гаркнул:
      — В-ве-шайте!.. В-вар'ры, живар'езы!.. У-хр, жить мене зар'ез!…Вешайте!.. Собб'аки!.. Мог'оты нету-ти терпеть…
      В поднявшейся суматохе Гедеонов потерял фуражку. Откуда-то бежали согнувшиеся, юркие сыщики, кивая засевшим за углом флигеля жандармам. Два конвойных, волоча ружья, подскочили к палачу. Но тот бил себя в грудь огромными волосатыми руками, дико храпя:
      — У-хр', в-вудавы, ирр'ады!.. В-вештайте!.. Все мало вам поперевештанных?.. У-хр', вештайте и мене, матери вашей тысячу… в глотку…
      В казематах задребезжали разбиваемые стекла. По коридорам глухие емкие раздались вдруг удары железных ломов: разбивали замки. А из-за несокрушимых стен, сквозь разбитые дыры-окна сплошные неслись крики проклятья, гулы:
      — Вс-ех нас вешайте!.. Эй, душители!.. За дело!.. Много работы будет!..
      Из раскрытой, словно пасть, черной двери высыпали мужики. Бросились по закоулкам, по крышам и выступам стен ярым шквалом. Тюремщики, словно пьяные, кружились около виселицы с обнаженными шашками. Где-то за флигелем рассыпалась тревожная дробь барабана. В дальнем немом коридоре резко затрещали частые сухие выстрелы… А крики и гулы все росли и росли, переходя уже в протяжный, дикий рев:
      — Ду-ши-те!.. Стре-ляй-те!..
      (Гедеонов спрятался в флигеле, охраняемом жандармами.)
      — Это все скопец, сукин сын… — пыхтел, багровея, толстый, низкий старик, должно быть, начальник. — Эй, сюда скопца!.. Слышите, дьяволы?!
      Но тюремщикам было уже не до того. В коридорах и камерах вязали беглецов. Гонялись за ними по двору со штыками. И все же большая часть, в суматохе проскочив в ворота, а то перебравшись через стену по крышам, уходила.
      Крутогоров, сбив с ног торчавшего в дверях сонного тюремщика, узким кривым проходом выбрался на кишащий людьми двор и, кликнув клич:
      — Помните о земле! — скрылся за полуоткрытыми воротами.
      За ним, в дальнем каком-то складе, страшно загрохотал, сотрясая стены, протяжный взрыв…
      Было еще полутемно и пустынно. Город спал крепким предутренним сном. За домами, что тянулись от крепости, по старому парку бежали рассыпанные мужики. Крутогоров, собрав их, повел узкими заброшенными переулками в старый рабочий квартал.

* * *

      А в крепости все еще шла бойня. Кто-то выл, став на четвереньки, волком. Кто-то, взобравшись на крышу, надевал майдан на себя и гаркал свирепо:
      — Эй, задергивайте, псы!.. Ну?.. А то смерть не берет!.. Душите, дьяволы!.. От вас смерть возьмет!..
      — Бр-рось!.. — надрывался внизу, задрав голову, тощий синелицый какой-то парень. — Люто оно… да ить человек же ты?.. А коли человек — все вынесешь!.. Бог тово не вынесет, што человек…
      — Моготы нету… Вешайте!.. Давайте хоть черную Смерть!..
      Низкого толстого старика облепили, словно рой пчел, красносмертники. Трясли его, без памяти, за воротник. Орали хрипло, чтоб их сейчас же поперевешали и да погибнет от смерти смерть — город!
      — Смерти, мать бы… — подскочил к толпе с револьвером Гедеонов. — Молодцы! Сами под кормилицу лезут…
      — Што-о?! — хрипел синелицый парень. — Не хочу смерти!.. Мук хочу!..
      Но мелькнул дымный огонь, смешанный с глухим коротким треском. И парень, вскинув нелепо руки, упал ниц. Медленная скатилась черная кровь с груди огромной каплей.
      Вдруг, точно из-под земли выросши, около парня взметнулся Козьма-скопец, достав из-за пазухи склянку, залил ему целительным бальзамом рану. Парень, безумно кружа зрачки, встал.
      А Гедеонов заскрипел зубами. И прицелился в Козьму. Тот, подняв недобрый свой рыбий глаз, выставил грудь.
      — Ха-а! Ета ты, песья рыла?.. Пали у груть!.. Ну!.. Но трясущийся и стучащий зубами Гедеонов, в испуге бросив револьвер, выскочил на коряченьках из разъяренной толпы, да и пропал за флигелем.
      — Покуль я живу, — сиплым ревел Козьма голосом. — Дотуль усе будут жить и чагату несть!.. Смерть тады красна, коли ежели… живой умрешь… Во тяготе… А смерть мертвеца — тошнота!..
      Гудели красносмертники:
      — Невмоготу-у!..
      Бились о камни хряско. Выли жутким, истошным воем. А на них, подкравшись, наваливались уже с веревками да майданами тюремщики и конвойные. Кто-то, точно огнем, обжег Козьму, ахнул его в затылок медным веском…
      Сбитого с ног Козьму оттащили в флигель. Там на него горой навалились свирепые, рычащие верзилы с красным косоглазым палачом. Топочущий Гедеонов, желтые оскалив клыки, глузжил Козьму револьвером по голове.
      — А-а-э… старый черт… — скрежетал он. Острые зеленые глаза его встретились, сыпля ядовитые огни, с медленным помутнелым взглядом Козьмы. Но не вынесли этого взгляда — закрутились и заметались от жути.
      Палач саданул Козьму коленом в грудь. Накинул на него петлю, прорычав:
      — Сперва тебе, а там мене!
      Но жуткий встретив, ужасающий, взгляд Козьмы, оторопел. Отскочил назад со сбившейся у рта кровавой пеной…
      Страшно захрипел Козьма и предсмертно:
      — Ха-а!.. крррово-пивцы!.. Навалил чагату… Дык и завыли?! Выйтя теперь!.. Душитя!.. Ре-шььтя!..
      — Уби-ить его, подлеца!.. — топнул багровый низкий старик начальник.
      — А-а-х!.. Дайте сме-рти!.. Невмоготу-у… — завыл кто-то в пороге. — См-е-ертушки!..
      — Ха!.. Чагата-и за смертью!.. — хрипел Козьма.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13