"Купец", не ленясь, тут же отправился по своим делам, удачу ловить. Ласточкин ушел в глубокую разведку на продовольственный фронт. Прокопий Прокопьевич долго шоркал бритвой по брючному ремню, взбил в консервной жестянке мыльную пену и обстоятельно побрился. Казалось, положит он сейчас бритву и раздастся чей-то голос: "А теперь к утреннему чаю пожалуйте!" Байназаров, не поднимаясь с кровати, взялся за книгу об Эсмеральде. Заславский отвернулся лицом к стене, только теперь он сможет немного вздремнуть.
Зашла цыганка Поля, дала обычные распоряжения. Сегодня она была угрюма, неразговорчива, без всегдашней игривости. Этой ночью умер восьмилетний мальчик из Ленинграда - заворот кишок, от голода спасся, горемычный, так умер от переедания, съел тайком лишнего. На руках у цыганки умер. Уже и стонать не было сил... Про ребенка лейтенантам она ничего не сказала.
Байназаров, удивленный необычным видом хозяйки, спросил:
- Что с вами, Полина? Что случилось?
- Горе!.. - промолвила она и, тихо заплакав, вышла.
- Эх, время-времечко, горе горькое! На каждом шагу беда человека подстерегает, - сказал Прокопий Прокопьевич. - Видно, кто-то из близких погиб... - И добавил: - Утешить бы надо... Да чем утешить?
Его слова остались без ответа. Да и что ответишь?
Байназаров, положив книгу, поднялся с кровати. Нехорошо стало: у человека горе - и слезами не выплачешь, а он лежит, роман про любовь читает. Немного погодя вернулась Поля.
- Мужики, - сказала она, - надо могилу выкопать. Все трое встали на ноги.
- Кто умер?
- Дите умерло. Из Ленинграда... Надо его похоронить. Тут же оделись и вместе с Полиной пошли в здание почты, где жили дети.
Пока женщины обмывали умершего ребенка, Прокопий Прокопьевич раздобыл где-то досок и, не обстругивая, сколотил гробик, из белой жестянки вырезал пятиконечную звезду и прибил к палке. Ручную пилу, ножницы и гвозди дала работавшая на почте девушка. Тельце ребенка, с дикую уточку величиной, положили в вечную его колыбельку и отправились на кладбище. За городом пошли через голое поле. Тропинки даже нет. Верткая быстрая поземка, какая бывает только в морозы, прокрутится у ног и, взвившись, укусит в лицо. Первой шла с лопатой в руках Полина, за ней - Прокопий Прокопьевич, держа под мышкой гробик и палку со звездой, третьим с ломом на плече шагал Янтимер. Позади всех брел Заславский. За пояс топор заложил. Катящиеся из его глаз слезы не успевают упасть на землю, крупинками застывают в большой, давно не бритой щетине. По ком он плачет, кого жалеет? Младенца ли этого, у которого судьба оказалась такой короткой, своих ли детишек, оставшихся там, у врага, и неведомо, живы ли, нет ли, а может, себя - бредет в трескучий мороз, в следы идущих впереди не может попасть, проваливается, спотыкается? Обо всех, наверное, плачет, всех жалеет. Спутники его назад не оглядываются, потому и слез своих он не удерживает.
Шли недолго, кладбище было рядом. Но пока долбили чугунную землю, выбились из сил. Топором рубили, ломом выворачивали, лопатой ковыряли. Яма была маленькая, приходилось работать по очереди. Пока долбили - и голод забылся, и холод не кусался. Прокопий Прокопьевич даже тулуп скинул, начал было и полотенце с головы разматывать, Полина остановила: "Не расходись!" Помучились изрядно, однако могилу выкопали довольно глубокую.
Прежде чем ребенка предать земле, откинули белую тряпицу с лица и попрощались по одному. На висках мальчонки двумя черными веточками просвечивали две жилки. Прокопий Прокопьевич заколотил крышку гроба, встал на колени. И они вдвоем с Янтимером на ладонях опустили гроб в могилу. Полина опять всхлипнула, Заславский отвернулся, Ян-тимер глянул на маленький гроб в могильной яме и думал: "Где, кто еще, кроме Полины, заплачет по нему? И заплачет ли?" Вот кого суждено Янтимеру положить в черную могилу первым на этой войне - безвинного восьмилетнего ребенка...
Землю побросали быстро. В изголовье Прокопий Про-копьевич воткнул палку со звездой.
- Тут звезда положена. Не герой, так жертва войны, - пояснил он и не спеша натянул тулуп.
На белом снегу вырос черный холмик. Исполнив тяжелый долг, они разобрали инструменты и пошли обратно. Черный холмик остался один.
Вернувшись в "хотель", все трое сели по разным углам. Идущее на закат солнце бросило сквозь индевелое окошко тусклый взгляд, словно хотело сказать: "Посмотрите на меня, гляньте, ухожу ведь". Никто на него не обратил внимания. Казалось, время в комнате остановилось.
В тепле голод взыграл снова. Каждого в одиночку терзает. Впрочем, его и артелью не побьешь. Первым заговорил Кисель:
- Нет, ребята, так не годится, надо что-то придумать. Четыре таких бугая, ногою пнем - железо разорвем, а сидим, с голоду воем!
- А что делать?
- Делать!
- Что?!
- Дело делать! Работать! Дрова пилить, мешки таскать, снег отгребать. Мало ли работы на свете!
Заславский посмотрел на свои тонкие волосатые руки: "Снег отгребать или дрова пилить - пожалуй, еще можно. А вот мешки таскать... Впрочем, тоже посильное человеку дело".
За дверью послышался стук шагов, кто-то решительно протопал через сени и торжественно замаршировал на месте. Раздалась команда: "Стоп!" - и, распахнув настежь дверь, в комнату гордо вступил Леонид Ласточкин. "Словно батыр, победивший в схватке", - подумал Янтимер. В правой руке Леня держал жестяное ведро - с виду не порожнее.
- Царь-голод свергнут! Ур-ра! Ложки к бою готовь! - подал он команду и поставил ведро на стол. А в нем - больше чем до половины густой овсяной похлебки. И не пустой похлебки, не постной - сверху плавали куски сала в палец толщиной. Такие красивые - словно лебеди на круглом пруду!
В горестные времена человек одной какой-то бедой, одной тоской долго не живет, приходят другие заботы, другие мысли, другие переживания. Душевные потрясения хоть и не забываются, но отступают, и их место зачастую занимает самая мелкая, обыденная суета. Вот и сейчас все внимание перешло на ведро.
Леня перелил похлебку в единственную в "хотеле" кастрюлю, оставив на дне ведра Тимошину порцию. Кастрюля наполнилась чуть не до краев. Пока ложки свое не отплясали, никто себя вопросами не утруждал. Даже философ Заславский не стал выяснять "источник происхождения". Факт пищи налицо, значит, была тому причина, будет и следствие. Первый философский вопрос, облизав ложку, поставил Прокопий Прокопьевич:
- Откуда такое яство?
- Яство? Это разве яство? Это лишь аванс. Малая часть задатка, скромно сказал Леня. - С завтрашнего дня я вам дом отдыха устрою, санаторий, нет - курорт! Только винегрет и котлеты будете есть, киселем... компотом то бишь запивать. Полная договоренность. Твердая. Печати не надо!..
- С кем договоренность? С военкоматом? - этот наивный вопрос задал, конечно, Байназаров.
- С нужным человеком. С самым главным, - туманно ответил Ласточкин, но тут же пояснил: - С Нюрой. С шеф-поваром столовой райактива Анной Сергеевной.
- А чем будем расплачиваться? У нас и денег нет.
- Деньги? Деньги - навоз, сегодня нет, а завтра воз. Есть на свете кое-что и посильнее денег. Это - любовь! - возгласил Ласточкин. - Платить будем горячей, пламенной любовью от всего сердца! Так любовь побеждает смерть, голодную смерть.
- Ну, Леня, настоящий ты мужчина! - сказал Янтимер, стиснув его локоть. - Если какая тебя не полюбит, значит, у ней совсем сердца нет.
- Значит, не-ет, - протянул Леня, - нет у нее сердца...
- Да что ты?
- Не глянулся я ей... "Жидковат больно, - говорит, - от горшка два вершка. Тебя, говорит, и коснуться-то страшно - еще рассыпешься. Не изуверка же я". А я не сдаюсь, на своем стою: "Ты, говорю, на рост, на красоту мою не смотри - я весь из одних жил скручен. Во мне ни мяса, ни сала, ни костей - одни жилы. Даром что маленький, а страсть какой горячий". Выпятил грудь посильней, голову было откинул, да закружилась она у меня, чуть похлебку не расплескал. "Ступай, - говорит, - и вечером, к концу работы кого-нибудь из приятелей посимпатичней приведи". Хотел вас в такое щекотливое дело не впутывать, да не вышло. "Посимпатичней" нужно, мы не глянулись...
Разумеется, с Нюрой такого долгого разговора не было, его Ласточкин придумал для вящей убедительности. А Нюра полушутя сказала только: "Хоть бы с каким симпатичным лейтенантиком познакомил, что ли..."
- Сама-то из себя ничего? - поинтересовался Кисель.
- Да ведь, Прокопий Прокопьевич, дареному коню в зубы не смотрят. А потом, какая же "из себя ничего" по нынешним временам ведро похлебки с салом тебе отольет? Средненькая, в общем. Так ведь ночной бабочке узоры ни к чему.
Тревога прошла по сердцу Янтимера: кому выпадет жребий? Коновал - так одним своим нарядом среди бела дня может напугать. Заславский ничего кругом не замечает, даже голод нипочем. Горбун и вовсе не в счет. Кто еще остался? Он сам - Янтимер Байназаров.
- Дискуссии не открывать, в спор не вступать! - дал общий приказ лейтенант Ласточкин. Потом окинул взглядом товарищей, одного за другим. Лейтенант Байназаров! Ответственное задание поручается вам!
Решение было справедливое и жизненно обоснованное. Потому встретило всеобщее одобрение и было утверждено без слов.
Янтимер особо не противился. Кто знает, а вдруг и по душе придется. Первая ночь любви была для него еще только мечтой. Может, и настала пора, пробил заветный час? "А что, - думал он, когда, скрипя снегом, шагал следом за Леней к столовой на смотрины. - Все равно никто по мне не страдает. И разве я не мужчина? Вон ребята, не старше меня, а уж сколько женщин соблазнили. Зря-то рассказывать не станут..."
Леня оставил приятеля на улице, а сам, даже не постучавшись, прошмыгнул через заднюю дверь в столовую. Он тут же вернулся с маленькой женщиной в высоком белом колпаке и накинутой на плечи телогрейке. Лица ее в темных уже сумерках Янтимер толком не разглядел.
- Нюра, - сказала женщина и смущенно протянула руку, Янтимер не ответил, не смог ответить, язык не повернулся. Что это - неловкость, стыд, злость? Или все вместе? Привели как гусака, чтоб с гусыней свести! На протянутую руку Нюры он даже не взглянул. Женщина совсем смутилась, сказала тихо: - Анна Сергеевна, - и, чуть отвернувшись, опустила голову.
Янтимеру стало жалко женщину, он отыскал ее опущенную руку и легонько пожал:
- Янтимер.
- А как по-русски будет?
- Никак не будет, Янтимер, и все.
- Вкусная была похлебка, Нюра, ведро завтра занесу. На еду ты, оказывается, большая мастерица, - сказал Леня. Но слова эти не столько Нюре, сколько Байназарову были назначены: дескать, не плюй в тарелку, из которой ешь, помни, зачем пришел.
- Я сейчас... оденусь только, - сказала Анна Сергеевна и ушла в дом.
Парни, подпрыгивая на месте, колотя сапогом о сапог, остались ждать.
- Ну как? - спросил Ласточкин.
- Да я и лица ее не разглядел.
- Лицо, оно, брат, только при первом знакомстве в глаза бросается. Потом привыкнешь, не замечаешь даже. И вообще - с лица не воду пить. Одной красотой сыт не будешь. Вон сосна - какое красивое дерево, а ягоды на ней не растут. Плоды-ягоды, брат, они все больше на кривых деревцах, - пустился Леня в философию. - Ты Нюре глянулся, как увидела, оробела даже. А если женщина при знакомстве оробела - все! Отныне ты хозяин, она - слуга!
Разглагольствования приятеля начали раздражать Байна-зарова, но он ничего не сказал. Да и что скажешь? Судьба судила - жребий его сыскал. Тем временем и Нюра появилась, в белом платке, в черной шубе. Оделась - и вроде еще приземистей стала.
- Ну ладно, совет да любовь, - сказал Ласточкин, собираясь уходить.
- А что... проводим вместе Анну Сергеевну, - пробормотал Янтимер, веселее будет.
- Порою человеку должно быть и невесело, - сказал Леня с тоскливым нажимом на слове "невесело". И отправился домой.
По темной холодной улице они пошли туда, где жила Нюра. Он к ней не подался, и она к нему не прильнула. Так и шагали без единого слова, друг дружки не касаясь. Но шагнет она - и снег под мягкой подошвой ее валенка всхлипнет жалобно, шагнет он - и под мерзлым каблуком лейтенантского сапога взвизгнет с рыданием. Идут по темной земле два чужих человека, ничего друг о друге не знают. Ждет их двоих одна постель. Только согреет ли она их? Ласточкин верно сказал, по природе бойкая, говорливая, Анна при Янтимере застеснялась, потерялась как-то. Хоть и двадцать три ей всего, но мужских объятий Анна Сергеевна уже изведала немало и чистоту, безгрешность Янтимера угадала сразу. О, женщина на это чутка! И Анна почувствовала себя перед парнем виноватой. Первой заговорила она,
- А ведь я, лебедыш ты мой, намного тебя старше, мне двадцать три уже.
- И мне двадцать три, - соврал парень. - Я только с виду молодо выгляжу. У нас вся родня такая.
Почему он так сказал? Анну ли хотел успокоить, сам ли вдруг пожелал быть к ней ближе? А может, перед зрелой женщиной не хотел выглядеть мальчишкой? Наверное, так. А сердце свое выстукивает: "Нет, не та, нет, не та..." И Анна, кажется ему, не шагает рядом, а катится, словно клубочек. Белый-беленький клубочек. Будто он, Янтимер, как падчерица из сказки, пустил его перед собой и бежит следом. И клубок-то - не белая шерстинка смотанная, а сердце Янтимеро-во. Бежит Янтимер, спрашивает у встречных жалобным голосом: "Круглое клубочек-сердце не видали, милые?" Куда же оно катится, его сердце? Странно, чего только человеку на ум не придет... И правда, сердце его - ни тоски, ни любви еще не изведавший клубочек маленький, - куда оно заведет?
Вошли в дом, зажгли лампу. Но у Янтимера в душе огня не затеплилось. В круглом Нюрином лице ничего вроде неприятного нет. Чуть заострившийся носик, выпуклый лоб, густые брови, припухшие губы и маленькие ушки - все по себе будто бы и мило, а вместе - чужие друг другу, в один облик не льнутся. Словно бы каждое было назначено разным людям, а их собрали и отдали Нюре. Бывают некрасивые лица, однако все в них свое: и кривой нос, и косой глаз, и скошенный рот, и вислое ухо. А тут вот как-то не сладилось...
Нюра, быстренько взбив тесто, спекла оладьев. Попили чаю.
- Водки нет, не обессудь, - сказала она. - Отраву эту и в дом не пускаю. Зареклась. Из-за нее муженек мой подурил всласть и пропал из дому.
- А где он?
- Не знаю. Перед войной уехал куда-то, мне не доложился.
Анна Сергеевна притушила лампу и, не стыдясь и не бесстыдствуя, начала раздеваться. Осталась в одной исподней рубашке. Янтимер вздрогнул. Она прошла за занавеску, гулко взбила перину, подушки, потом легла. Проскрипела железная кровать...
- Ну, иди же... свет погаси... - позвала женщина совсем незнакомым ласковым голосом. Янтимер вздрогнул во второй раз. А сердце свое выстукивает: нет, не та, нет, не та, нет, не та...
Янтимер, торопясь, путаясь в одежде, разделся и прошел за занавеску. Шероховатая, в "гусиной коже" рука обняла его за шею. "Лебедыш ты мой, ах, лебедыш, не дрожи, не дрожи... не бойся, - зашептала Анна. - Дурачок... дурачок ты мой, - погладила по волосам, - беленький мой, сладенький мой..."
...В какой-то миг, когда был еще в полузабытьи, Нюра положила голову ему на грудь и заплакала.
- Анна! - в первый раз Янтимер назвал ее по имени. - Ты что?
- Мне ведь не мужика надо. Если бы мужика только, вон и Ласточкин есть. Мне ты нужен был - такой, чтобы сердце приворожил, чтобы всю взял, с душой и телом! Ой!.. - засмеялась она сквозь слезы. - Что я говорю? Я же и не знала тебя. Разве бывает нужен человек, которого не знаешь? Оказывается, бывает... Телом и душой, всей жизнью желала такого, чтобы по сердцу был, чтобы ни страха, ни стыда не знать, когда вместе... С тобой и не страшно, и не стыдно. Сколько уже месяцев ни один мужчина ко мне в дом не входил. Разве я виновата? Ласточкиных-то много...
- Ласточкин - парень хороший.
- Тебя сюда не любовь привела, - продолжала она, - неволей пришел. Потому и радости я тебе не дала. Прости, мой лебедыш...
Вдруг ревность уколола Янтимера. Лебедыш, это кто? Наверное, птенец лебедя. Кого она еще так называла, кого ласкала? На этой же кровати, под этим же одеялом?! И зря так подумал. Вчера, когда шли по улице, слово это пришло Анне на ум впервые. Нет, не оттого, что Янтимер напомнил ей птенца, который только-только учится летать, пробует встать на крыло. Так она подумать не могла, не в ее разуменье было бы. Такое белое, чистое, мягкое лебедыш... Само с языка слетело.
- Ну, давай спать, - успокоившись, Нюра перелегла головой на подушку. - Ты мою несуразицу не слушай. Баба разнюнится, чего не скажет. - И она вдруг, потянувшись к нему, поцеловала его в плечо.
Слабая струйка тепла прошла по сердцу Янтимера. Прошла и растаяла, и потерялась. И больше не появилась.
- Спи, лебедыш. - Горечь прощания прозвучала в ее голосе.
Последнее слово, которое он услышал от нее, было это - "лебедыш".
...Янтимер открыл глаза. В доме никого. В нос ударило запахом томящейся пшенной каши. Почему так знаком этот запах? Откуда он? А, вспомнил!.. Янтимер даже улыбнулся.
Было это лет восемь-девять назад. Промозглым днем, когда шел дождь пополам со снегом, Янтимер с Абугали, соседским мальчиком, отправились на Заячий надел собирать редкие головки подсолнуха, которые еще торчали на стеблях посреди пустого поля. Год шел тяжелый. Начало осени, а в доме, когда он уходил, не нашлось даже ломтя хлеба, чтобы сунуть за пазуху. Ребятам выпала удача: семечек натерли почти по ведру на каждого, да и так, головками, тоже набили мешки. Под мокрым снегом бешметы промокли насквозь, мальчики замерзли, оголодали, но когда, взвалив на себя драгоценную ношу, вышли в обратный путь, забылось все. Не в силах сдержать радости, они в один голос запели:
На коня взлетай, как птица,
Так, чтоб кудри размело.
Не печалься, не кручинься,
Веселись судьбе назло.
А что Янтимера ожидало дома? Только открыл он дверь в сени - встретил его пьянящий запах кипящей в молоке пшенной каши. Вот оно, счастье, если привалит человеку, то уж валом: в мешке - семечки, в казане - каша, в натопленной избе - отец с матерью, маленькие братишки и сестренки тут же крутятся.
...Янтимер оглядел комнату Нюры. Тоска охватила его. Все чужое, постылое. Даже от запаха каши с души воротит. Казалось ему, что из первой ночи любви, которую он так долго выхаживал в своих мечтах, в новый день он вылетит, широко раскинув окрепшие крылья, и начнется новая пора, более светлая, вдохновенная, отважная - пора его мужской жизни. А вместо всего тяжелое раскаянье. Словно на четвереньках выкарабкался он из этой ночи. Не сойдясь душой, телом сошлись. Оттого и душа побита вся.
Откуда-то протиснувшись, на стол упал солнечный луч. Там лежал листок бумаги. Янтимер потянулся и взял его. Строчки твердые, ровные, каждая буква отдельно. "Каша в печи. Встанешь, поешь. Самовар вскипел. Портянки постирала, на печке. Наверное, высохли. Гимнастерку не стирала, боюсь, не высохнет. Бегу на работу. Будешь уходить, замок на скамейке, повесь на двери. Аня". Много ниже торопливо приписано: "Придешь, не придешь, буду ждать. Не обессудь".
Байназаров с трудом, словно исполнял непосильную работу, оделся. И брюки, и гимнастерка и даже портянки были не его, а того, вчерашнего парня. Зачем он надевает чужую одежду, по какому праву? Тут еще ласковое слово ее вспомнилось - будто в висок ударило. "Лебедыш, - с издевкой сказал он самому себе, - какой же ты лебедыш? Гусак ты пестрый, которого Ласточкин к гусыне привел". Вчерашнее сравнение показалось ему и метким, и едким, он повторил его снова.
Самовара Янтимер не потрогал, на кашу даже не взглянул. Скрутил из клочка толстой газетной бумаги самокрутку, закурил и, вдев замок в щеколду, вышел на улицу. Мороз тут же вцепился в него. Опустив голову, он зашагал в сторону "хоте-ля". Во всем этом мире, оцепеневшем от ярого, с индевью мороза, под тусклым утренним солнцем - самый озябший и самый виноватый был лейтенант Байназаров. Когда он вошел, кроме горбуна, все были дома. Не ожидая, кто как его встретит - шуткой, одобрением или насмешкой, - Янтимер всю злость и весь стыд, копившиеся в нем, выплеснул разом:
- Все, хватит!,. Я вам не мирской баран, чтобы по всем хлевам ночевать. Хоть с голоду скрючит - шагу не шагну. Все! Хватит!
- Как это все? Как это хватит! - вскочил Ласточкин. - Ты себя в грудь не колоти: от голода он, видите ли, скрючится! Нашел, чем хвастаться. Кроме тебя мы еще есть. Вон, Проко-пий Прокопьевич, Зиновий Заславский есть, горбун Тимоша, божий человек! Себя я в счет не беру, я к голоду уже привык. - Он помолчал и повторил, уже мягче: - Другие есть.
- Ну и что? - Янтимер, не снимая шинели, прошел и сел на кровать. От его холодного тона Леня вспыхнул снова.
- Ты предатель! Изменник! Каин ты!.. Брут, который Юлию Цезарю кинжал в спину воткнул!.. - хотя общие познания Ласточкина были и умеренные, но в истории Древнего Рима он был почему-то осведомлен. - Ты палач! Без стыда, без совести, без сердца!.. Что тебе четыре человека, четыре живые души! Ты же нам всем братскую могилу роешь! Ну, рой, рой, бездушный ты человек! Ласточкин вдруг разом обессилел. - А я стараюсь, бегаю туда-сюда, стыда не знаю, плюнут в глаза, а я: божья роса! Эх ты!.. - Из глаз его брызнули слезы, детские слезы.., - Сам подумай, как я теперь ей на глаза покажусь?!
Янтимер и не шевельнулся. Заславский, читавший книгу лежа в кровати, на эту сцену даже глаз не поднял. Кисель с упреком сказал:
- Леня, не надо просить. Видно, душа у него не лежит...
- Душа, душа... У всех душа имеется. Оттого и есть хочется... Ласточкин пустился в глубокомысленные рассуждения. - Вы подумайте, вы хоть немножечко подумайте! Какие люди могут дуба дать! Зиновий Давидович Заславский... Может, в будущем из него новый Бах, Фейербах или Гегель получится. Вот протянешь ноги ты, лейтенант Бай Назаров, а вместе с тобой и новый Щепкин или новый Качалов ноги протянет... А горбун Тимоша? Может, он святой человек - пророк, может быть? Или возьмем Прокопия Прокопьевича Киселя... Великий коновал! Себя я не считаю. Я - ноль!
- Ладно, чего-нибудь придумаем, - сказал Кисель.
- А что? Что придумаем?.. Я ведь, Прокопий Прокопь-евич, еще и тебя к Нюре вести не могу.
- А чем я хуже? Пусть Байназаров свое обмундирование одолжит... я не такой привередливый, - усмехнулся Кисель.
Янтимер ткнул кулаком в спинку кровати.
- Анну Сергеевну не троньте! Она вам не уличная метла!
- Так-та-ак! - удивился Ласточкин. - Это что же выходит, сам не гам и другим не дам?
Янтимер молча отвернулся. Взгляд его упал на лежащий на подоконнике "Собор Парижской богоматери". Он схватил книгу, откинул дверцу чугунной печки и швырнул прямо в огненный зев. Заславский кинулся было спасти книгу, Байназаров крикнул:
- Не тронь! Тебе говорят, не тронь! - и бросился на кровать.
В печке пляшет-догорает Эсмеральда; лежит, корчась в судорогах, капитан Феб; стройный, красивый Квазимодо, все уродство которого выгорело в огне, улыбаясь, уже становится красным пеплом...
Топая громче обычного, уже из сеней подав голос, вошел в дом горбун. Телогрейка на сей раз застегнута, шапка сидит прямо, и голенища сапог теперь не хлюпают, - оказывается, Тимофей в новых ватных штанах. Передний горб почему-то еще больше выпятился. В правой руке у Тимоши освежеванная кроличья тушка, под левой подмышкой - буханка хлеба. Взмахнув тушкой над головой, он возвестил:
- Живем, братцы! Меня на должность определили. Первый паек дали. Приодели вот, хоть и не с ног до головы, а все же, - и он подбородком показал на ватные штаны. - Живем! И еще, ребята, сегодня ночью вагон на станции будем разгружать, уже договорился. Мука придет. Платить будут натурой.
После этого, громко простучав сапогами, он подошел к сидевшему на кровати Прокопию Прокопьевичу, достал из-за пазухи, из-под горба, рыжую мохнатую шапку.
- Командование, то есть мы сами, решили обмундировать тебя. Начнем с мудрой головы. Береги ее, державе понадобится, - и натянул шапку на голову Киселя.
То есть, конечно, до конца натянуть не смог, но макушку прикрыл. Рыжая мохнатая ушанка была на славу. Только вот не по колодке досталась. Но это мелочи. Весь "хотель" выразил шапке бурный восторг.
С той ночи, как разгрузили вагон, нужда ушла. Имея муку, Ласточкин поставил жизнь на широкую ногу. Иной раз на столе даже мясо и маслице стали появляться. А там и будущий командир бригады прибыл, с ним штаб и другие службы. Партизанщина кончилась, жизнь пошла на военный лад. "Хотель" понемногу пустел. Сначала горбун Тимоша ушел в свое сельпо. Но, приходя в город, всякий раз наведывался к друзьям, оставлял или бутылку водки, или кусок мыла, или две-три пачки махорки. Потом, когда бригада ушла на фронт, писал он Ласточкину и Байназарову письма. В начале апреля Прокопию Прокопьевичу вручили новое предписание и отправили в кавалерию. Перед отъездом все же порадовали, выдали полное обмундирование. Шифровальщик тоже в бригаде оказался лишним, и Заславский получил направление во фронтовую часть. Уехал довольный: как хотел, так и получилось. Пригрело немного, и цыганка Поля отправилась с ленинградскими ребятишками в теплые края. Остались только Янтимер и Ласточкин...
Вот он, Леня Ласточкин, причмокивая губами, спит в шалаше. Лунный свет падает на его серое лицо. Байназаров сидит, прислонившись к березе, ни лица его не видит, ни причмокивания не слышит. А Лене снится сон, знатный такой сон, упоительный. Вот только конец нехороший... Будто он, в красной косоворотке, в черных хромовых сапогах со шпорами, стоит посреди какой-то поляны, а сам почему-то без порток. Однако это его ни капли не волнует. Длинная, до колен рубашка от сраму спасает. Вдруг перед Леней садится стая птиц. Сказать бы - голуби, да вроде покрупнее, сказать бы - гуси, да, кажись, помельче. Вытянув длинные шеи, плавно покачивая головами, чуть распахнув крылья, птицы пошли танцем вокруг Ласточкина. И так, танцуя, они стали превращаться в красивых, стройных девушек. Каждая старается, чтобы парень на нее взглянул, к себе зовет. Манят, крыльями-руками машут, но его не касаются. А Леня стоит в изумлении, не знает, какую выбрать, вконец растерялся. Значит, любят его, мил он им, пригож. Желанен! Радость, безмерная, безграничная, охватывает его... Вдруг доносится какой-то грохот, девушки снова превращаются в птиц, в испуге сбиваются вместе, словно ожидая какой-то беды, льнут друг к другу. Откуда-то появляется лейтенант Янтимер Байназа-ров с двустволкой в руках и прицеливается в одну из птиц. До-олго целится. Ласточкин машет руками: "Не стреляй!" А Байназаров все целится. Тогда Ласточкин собственной грудью закрывает оба ствола: "На, стреляй, коли так!"
...Сидевший под березой Байназаров вздрогнул. "На, стреляй!" "Откуда этот голос? Ласточкин? Нет, спит, сопит все так же. И как сладко спит! Бывают же люди..." - подумал Янтимер. Но если бы потрогал приятеля - узнал бы, что тот весь мокрый от пота.
- Стой! Кто идет?
- Разводящий!
- Пароль?..
Это сержант Демьянов, опять меняет караул. А ночь, тихая, с ума сводящая, лунная ночь - все на одном месте, как стала, так и стоит. Мерный, вперемешку с лунным светом, дождь листвы льет и льет, не останавливаясь и даже не затихая. Его теперь уже совсем беззвучный ход ложится на сердце холодной тоской.
А время стоит, нет ему исхода. Словно заточило его в землянке в двухстах шагах отсюда, и не может оно выйти. В той землянке гауптвахта. На гауптвахте сидит механик-водитель сержант Любомир Зух. На рассвете его расстреляют. Расстрел поручен взводу разведки, которым командует лейтенант Янтимер Байназаров. Любомира Зуха, с завязанными глазами, без ремня с вырванными петлицами, подведут и поставят на краю только что вырытой могилы, зачитают приговор трибунала, и лейтенант Байназаров отдаст приказ. А как скомандовать, какими словами - его научили еще вчера.
* * *
И ничего бы этого не случилось, ничего не случилось, - если бы в семнадцати километрах отсюда в деревне Подлипки, небольшой деревушке в сорок пять домов и шестьдесят труб (пятнадцать изб нынче зимой немец спалил), в сожженном дотла саду с единственной, чудом выскочившей из огня яблоньки семнадцать дней назад с мягким стуком не упало яблоко, и если бы это яблоко не подняла черноглазая, черноволосая, с тонким носом и пухлыми, будто для поцелуев сотворенными губами, с острыми коленями, острыми локтями, с оленьей походкой, оленьими повадками семнадцатилетняя девушка, и если бы она не бросила это яблоко через плетень механику-водителю, который, лежа под бронетранспортером, крутил что-то большим ключом, и если бы это красное яблоко не упало солдату на грудь, - наверное, ничего бы и не было. Конечно, ничего бы и не случилось...
Но когда, с треском рассыпая по саду искры, горели ее подружки, одна из яблонь спаслась. А раз спаслась - то и яблок народила. И одно из тех яблок - вот к какой беде привело. Знать бы яблоне, в какую беду заведет детей человеческих ее яблочко, - или сама тогда в огонь бросилась, или по весне содрала бы у себя свой цветочных наряд, каждый цвет по лепестку растерзала - осталась бы нынче бесплодной. У яблонь сердце жалостливое. Кто плод вынашивает - и всегда мягкосердечен.
Если бы знать...
Когда бригада подтягивалась к линии фронта, мехбат капитана Казарина расположился возле Подлипок на опушке, там, где дорога входит в лес. Несколько экипажей разместились в самой деревне. Сделано было с умыслом чтоб немец знал: мы здесь! Но знать-то знал, а вот сколько - углядеть не смог.
На этом фронте мы вели бои, чтобы связать как можно больше немецких частей, не дать перебросить под Сталинград. Вот и пусть чует фашист: здесь копится наша сила. Но - только чует.
А лежал в том саду навзничь, головой под бронетранспортером, - на весь батальон славный своей сноровкой, удалью, находчивостью и щегольством сержант Любомир Зух. Даже фамилию будто по мерке подогнали. Зух по-украински хват, хваткий. Запоет вечером Зух, от его печального голоса будто сама земля плачет навзрыд. Одну его песню никто не мог слушать без слез - про дивчину Галю, над которой надругались и привязали за косы к сосне. Так поет, - кажется, не былое горе девушки из незапамятных времен, а льются на землю стенания тех Галин, что сейчас там, под пятой врага. Бренен мир, все проходит. Только народному горю исхода нет.