Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Биография Бога: Все, что человечество успело узнать

ModernLib.Net / Философия / Карен Армстронг / Биография Бога: Все, что человечество успело узнать - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Карен Армстронг
Жанр: Философия

 

 


Карен Армстронг

Биография Бога: Все, что человечество успело узнать

Посвящается Джоан Браун Кэмпбелл

Введение

Как мы говорим о БогеЛогос и миф – два способа мышленияПрактическая ценность мифаДля чего нужна религияУдивительные особенности умаГраницы разума и мистический экстазЧто мы потеряли, став рационалистамиРелигиозный фундаментализм и атеизмОграниченность современной идеи Бога и разнообразие образов верыНовые рубежи понимания мираРазговор о том, что мы называем Богом, начинается.


О Боге мы говорим много, и обычно – поверхностно, словно в демократическом обществе идея Бога должна быть легкой, а религия легкодоступной. «Как сложно вы написали!» – укоряли меня подчас. «А как же иначе? – просилось у меня на язык, – ведь это же о Боге!» Однако многим странно это слышать. Мол, разве и так не ясно: Бог есть Высшая Сущность, божественная Личность, сотворившая мир и все, что в нем. Люди удивляются, если слышат, что называть Бога Высшей Сущностью не вполне корректно, поскольку он не может быть «сущностью» в обычном смысле слова, и что мы на самом деле не знаем, что такое его «благость» или «мудрость». Теоретически верующие понимают, что Бог полностью трансцендентен. Однако они слишком легко говорят о том, каков «он», что думает, чувствует и хочет. Мы укротили и одомашнили «инаковость» Бога. Мы часто просим его благословить наш народ, спасти королеву, вылечить от болезни или дать нам хороший отдых на выходные. Мы постоянно напоминаем Богу, что он создал мир, а мы – несчастные грешники (словно он может об этом забыть). Политики ссылаются на Бога в оправдание своих политических курсов, школьным учителям он нужен для наведения порядка в классе, а террористы совершают зверства во имя его. Мы молим Бога поддержать «нашу» сторону на выборах или во время войны (хотя и наши противники вроде бы дети Божии, предмет его любви и заботы). Многие также полагают, что хотя мы живем в совершенно ином мире, чем раньше, с совершенно иным мировоззрением, прежние представления о Боге не отличались от нынешних. Между тем, невзирая на научно-технический прогресс, наши религиозные представления иногда отличаются малоразвитостью, если не сказать примитивностью. Современный Бог чем-то напоминает Всевышнего далекой древности, – богословие, от которого ныне все либо отказались, либо серьезно подкорректировали. Однако до Нового времени многие люди все-таки понимали, сколь сложно говорить о Боге.

Богословы очень многословны. О Боге написано море книг. О Боге без умолку говорят. Тем не менее некоторые из выдающихся иудейских, христианских и мусульманских богословов учили: выражать словами свои представления о божественном важно, однако эти учения имеют человеческое происхождение, а потому неточны. Эти богословы изобрели специальные духовные упражнения, направленные на то, чтобы разрушить стереотипные идеи о Боге, показать их неадекватность и обмирщвленность. Благость, божественность, сила и мудрость Бога – это не то, что мы обычно подразумеваем под благостью, божественностью, силой и мудростью. О Боге даже нельзя сказать, что он «есть»: наше понятие «существования» слишком ущербно для этого. Некоторые мудрецы называли Бога словом «Ничто», желая подчеркнуть, что Бог не стоит в одном ряду со всеми другими существами. И конечно, многие рассказы о Боге в Священных Писаниях не толковались буквально. Некоторые современные представления о Боге показались бы этим мыслителям идолопоклонством.

Заметим: данной линии придерживалась не горстка радикальных мыслителей. До Нового времени люди вообще легче воспринимали символику. Например, в средневековой Европе христиан учили видеть в мессе символическое воспроизведение жизни, смерти и воскресения Христа. Непонятность латыни лишь усиливала мистичность происходящего. Значительная часть мессы читалась священником вполголоса и в торжественном молчании. Литургическая драма, со своей музыкой и обрядовостью, вводила прихожан в особое умственное «пространство», отделенное от повседневной жизни. В наши дни у многих людей дома есть Библия или Коран, и они их читают. Однако в прошлом взаимоотношения со Священным Писанием были совершенно иными. Отрывки из Писания слушались и читались вслух небольшими кусочками, часто на иностранном языке и всегда в возвышенной богослужебной обстановке. Проповедники учили не воспринимать текст буквально и разрабатывали аллегорические толкования. Во время «мистерий», исполнявшихся на праздник Тела Христова, жители Средневековья подходили к библейским сюжетам творчески: добавляли новых персонажей, меняли детали, актуализировали. При этом не ставилась задача изложить точные исторические факты: рассказ был больше, чем история.

В большинстве культур до Нового времени существовали два основных способа мышления, речи и познания. Древние греки называли их «миф» и «логос».[1] Оба они играли существенную роль и воспринимались не как взаимоисключающие, а как взаимодополняющие. Каждый имел свою сферу компетентности, и смешивать их считалось неправильным. Логос («разум») – это мышление рационально-прагматическое, помогающее функционировать в мире сем. Чтобы изготовить оружие, спланировать экспедицию, обустроить общество, необходим логос. Логос нацелен в будущее и всегда ищет новые пути контроля над окружающей средой, улучшения старых подходов и изобретения новых. Без логоса невозможно выживание нашего вида. Однако у него имеются свои ограничения: он неспособен утишить человеческое страдание или найти высший смысл жизни. Для этих целей люди обращались к мифу.

В наши дни люди живут в обществе научного логоса, а мифом пренебрегают. В обиходе слово «миф» едва ли не синонимично «вранью». Однако в прошлом миф не рассматривался как иллюзия и фантазия: подобно логосу, хотя и на иной лад, он помогал творчески осваивать мир.[2] Да, мифы часто рассказывали о богах, но в центре их внимания стояли загадочные и трагические аспекты человеческого существования, лежащие вне сферы логоса. Недаром в мифах видят начало психологии. Когда миф рассказывал о том, как герои пробирались сквозь лабиринт, или нисходили в подземное царство, или сражались с чудовищами, его основной задачей не было изложить реальные исторические факты. Скорее, он погружал в таинственные глубины души, трудные для рационального осмысления, но глубоко влияющие на мысли и поступки.[3] Люди соприкасались со своим сознанием и сражались со своими демонами. Неслучайно, взявшись за научное исследование души, Фрейд и Юнг обратились к древним мифам. Еще раз повторим: миф никогда не замышлялся как буквальный рассказ об историческом событии: это то, что в каком-то смысле произошло однажды, но и происходит всегда.

Однако мало «верить» в миф. Миф – это, прежде всего, программа действий. Он может дать верный духовный и психологический настрой, но от самого человека зависит, сделает ли он следующий шаг, воплотит ли «истину» мифа в собственной жизни. Соответственно, оценить истинность и ценность любого мифа можно лишь на практике. Например, миф о герое – он имеет одинаковую форму почти во всех культурных традициях – учил людей реализовывать их героический потенциал.[4] Под парадигму данного мифа были подстроены предания о таких исторических фигурах, как Будда, Иисус и Мухаммад, чтобы их ученики имели образец для подражания. Воплощенный в жизни, миф способен поведать нечто очень важное о нашей человеческой природе. Он показывает, как жить насыщеннее и полноценнее, как относиться к собственной смертности и как выносить страдания плоти. Если мы не применим его к своей ситуации, он останется для нас сухой и неправдоподобной абстракцией. С глубокой древности люди выражали мифы в специальных обрядах, которые оказывали эстетическое воздействие на участников и, подобно любому произведению искусства, открывали для них глубинное измерение существования. Миф и ритуал были нераздельны до такой степени, что ученые поныне не разберутся, что возникло раньше: мифическое повествование или связанные с ним ритуалы.[5] Без ритуала мифы не имели смысла: как музыкальная партитура для профана, не слышащего за ними мелодию.

Религия – это не столько теория, сколько действие. Ее истинность обретается через практику. Нельзя научиться водить машину, лишь изучая учебник по вождению и правила дорожного движения. Нельзя научиться танцевать, рисовать и готовить, штудируя тексты и рецепты. Правила любой настольной игры звучат туманными, запутанными и скучными, пока вы не возьметесь играть, – лишь тогда все встанет на свои места. Есть вещи, которые покоряются лишь через постоянную и неустанную практику, – однако если не сдаваться, невозможное станет возможным. Вы не тонете в воде, а плывете. Вы прыгаете все выше и выше, делаете упражнения все изящнее, поете все мелодичнее. Вы и сами не всегда понимаете, как у вас получается: ум направляет тело, но сознательных усилий вы не совершаете. И все же вы перерастаете свои изначальные способности. Подчас это приносит неописуемую радость. Музыкант забывает себя в музыке, танцор сливается с танцем, а лыжник – с движением, скользя вниз по склону. Это удовлетворение, о котором недостаточно сказать, что человеку «хорошо». Это то, что древние греки называли ekstasis («экстаз», «выход за рамки» нормы).

Религия есть практическая дисциплина, которая учит нас открывать новые способности ума и сердца. К этому мы еще не раз вернемся в данной книге. Не имеет смысла академически взвешивать религиозные доктрины, пытаясь оценить их истинность или ложность, прежде чем вступить на религиозный путь жизни. Лишь воплощая их в ритуальных и этических действиях, вы увидите, справедливы они или нет. Подобно любому навыку, религия требует упорства, трудолюбия и аскезы. У одних людей она получается лучше, у других хуже, а у некоторых вовсе не получается. Однако если не стараться, толку не будет. Верующим людям бывает сложно объяснить действие своих ритуалов и обычаев, как конькобежец может не отдавать себе отчета в физических законах, позволяющих ему удержаться на тонком лезвии конька.

Ранние даосы видели в религии «умение», обретаемое постоянной практикой. Чжуан-цзы (около 370—311 до н. э.), один из величайший китайских мудрецов всех времен, считал, что религиозные учения вообще не поддаются логическому анализу. Он цитирует плотника Маленького:

Если [я] работаю медленно, [мне] легко, но [колесо] получается непрочным. [Если] спешу, [мне] тяжело, а [колесо] не прилаживается. [Когда же] не спешу и не медлю, то овладеваю [мастерством] руками и откликаюсь сердцем.[6]

Горбун, который ловил в лесу цикад, не пропускал ни одной. Он столь сильно концентрировался, что забывал себя во время ловли: его руки двигались словно сами собой. Он и сам не знал, как это у него получается, а знал лишь, что обрел навык спустя месяцы практики. В таком самозабвении Чжуан-цзы усматривал своего рода ekstasis, выход за рамки «я», дающий возможность соприкоснуться с божественным.[7] Люди, обретшие этот навык, обнаруживали трансцендентное измерение жизни, – не просто некую внешнюю, внеположенную им реальность, а реальность, идентичную глубинному уровню их бытия. Эта реальность, которую они называли Богом, Дао, Брахманом или Нирваной, была фактом человеческой жизни. Однако объяснению в категориях логоса она не поддавалась. Эта неопределенность не пугала людей, как может подумать современный западный человек, а приносила ekstasis, выводивший их за пределы и ограничения своего «я». Наше научно ориентированное знание стремится овладеть миром, объяснить его, поставить под контроль разума, однако радость незнания также составляет часть человеческого опыта. Даже в наши дни поэты и философы, математики и физики находят, что помышление о неразрешимом есть источник радости, изумления и довольства.

Одна из удивительных особенностей человеческого ума состоит в его способности иметь мысли и переживания, не поддающиеся концептуальному анализу. Наши мысли часто переходят некий край, соприкасаясь с трансцендентным. Взять хотя бы музыку. Музыка всегда была неотделима от религиозного выражения, поскольку, как и лучшие формы религии, показывает «границы разума».[8] А поскольку любую территорию определяют ее границы, получается, что музыка должна быть в известном смысле рациональной. Это самое телесное из искусств: его рождают дыхание и голос, кожа и сердце; она «отзывается в наших телах на уровнях более глубоких, чем воля и сознание».[9] И музыка связана с мозгом, требуя баланса сложнейших энергий и форм. Она связана с математикой! И все же эта глубоко рациональная деятельность сопряжена с трансцендентным. Музыка выводит за пределы слов: ее невозможно пересказать словами. Квартет Бетховена не изображает скорбь, а пробуждает ее в музыканте и слушателе, – хотя это опыт отнюдь не печальный. Подобно трагедии, он дает огромную радость и восторг. Создается впечатление, что мы переживаем печаль так, что это не завязано на наше «я»: это не моя печаль, а сама печаль. Язык имеет границы, которые мы не можем перейти. Когда мы критически вслушиваемся в собственные сбивчивые попытки выразить себя, мы осознаем невыразимую инаковость. «Не может быть сомнений, что у языка есть границы, – говорит британский критик Джордж Стейнер, – и это доказывает наличие трансцендентного в нашем мире. Мы испытываем уверенность в божественном смысле, превосходящем наше понимание, именно потому, что сами не можем идти дальше, что речь удивительно подводит нас».[10] Каждый день музыка открывает перед нами способ познания, который не поддается логическому анализу и эмпирическому доказательству. Она «до краев полна смыслов, не переводимых в логические структуры и не поддающихся словесному выражению».[11] К таким пределам стремится всякое искусство. И не только искусство, но и богословие.

Стейнер сказал: «То, что лежит за пределами слова человеческого, красноречиво вещает о Боге».[12] Нынешние скептики пожмут плечами.

Однако, быть может, у нас просто ограниченные представления о Боге. Да и откуда нам? Мы утратили «вкус» религии. В начале Нового времени, в XVI—XVII веках, начала складываться совершенно новая цивилизация, ставившая во главу угла научную рациональность, а экономику основавшая на технологии и капиталовложениях. «Логос» принес столь упоительные результаты, что миф сочли дискредитированным, а научный метод – единственным путем к истине. Какая уж тут религия! Даже теологи стали переходить на научные рельсы. Возникла идея проверить разумом историческую достоверность «мифов» (в корне неверный подход к ним). Философы и ученые сочли ритуалы бессмысленными, и религиозное знание стало восприниматься как сухая абстракция. Мы утратили искусство интерпретации древних сказаний о богах, ходящих по земле, о мертвецах, восстающих из могил, и о расступающемся море.

К вопросам веры, откровения, мифа, мистерии и догмата мы стали относиться так, что наши предки немало изумились бы. В частности, слово «вера» обрело иной смысл: получилось, что нужно слепо принять определенные вероучительные положения, чтобы считаться «верующим», а ортодоксальные догматы – самое главное в религии.

Этот рационалистический подход к религии привел к появлению фундаментализма и атеизма. Это вещи глубоко современные и взаимосвязанные. Оградительное благочестие, часто именуемое «фундаментализмом», заявило о себе почти в каждой крупной религии в ХХ веке.[13] Желая создать полностью рациональную и научную веру – отказ от «мифа» в пользу «логоса»! – христианские фундаменталисты понимают Писание предельно буквально, так буквально, как оно никогда ранее не понималось. В США протестантские фундаменталисты разработали идеологию под названием «библейский креационизм», которая усматривает в библейских мифах научно достоверную информацию. Соответственно, они проводят кампании против преподавания эволюции в школах: эволюция противоречит рассказу о сотворении мира в первой главе Книги Бытия.

В прошлом атеизм редко был огульным отрицанием священного как такового: обычно отвергались лишь определенные представления о божественном. Когда-то язычники считали «атеистами» христиан и мусульман! Конечно, христиане и мусульмане не отрицали существование Бога: просто их понятия о божественном настолько расходились с языческими, что воспринимались как кощунственные. Атеизм как бы паразитирует на той форме теизма, которую пытается искоренить, и становится его зеркальным отражением. Классический западный атеизм был создан в XIX – начале ХХ века Фейербахом, Марксом, Ницше и Фрейдом, чья идеология во многом отвечала на богословское понимание Бога, сформировавшееся в Европе и США в Новое время. Современный атеизм Ричарда Докинза, Кристофера Хитченса и Сэма Харриса носит совсем другой характер, поскольку сосредоточен на Боге, каким его видят фундаменталисты: все три мыслителя полагают, что именно фундаментализм – подлинная суть любой религии. Это ослабляет их критику, поскольку в реальности фундаментализм – весьма неортодоксальная форма веры и часто искажает традицию, которую пытается защищать. Между тем «новых атеистов» много читают не только в секулярной Европе, но и даже в значительно более религиозных США. Популярность их книг наводит на мысль, что многих людей раздражают и даже возмущают унаследованные ими представления о Боге.

Жаль, что Докинз, Хитченс и Харрис ведут себя столь несдержанно, поскольку некоторые из их критических замечаний обоснованны. Действительно, религиозные люди совершали жестокие поступки и преступления, а фундаменталистская теология, на которую нападают новые атеисты, и впрямь «неискусна» (как сказал бы буддист). Однако новые атеисты принципиально отказываются вступать в диалог с теологами, более типичными для магистральной традиции. В результате их наработки, будучи основаны на плохом богословии, печально поверхностны. Я бы даже сказала, что они недостаточно радикальны! Ведь иудейские, христианские и мусульманские теологи веками твердили: некорректно говорить, что вовне нас где-то что-то «есть». Тем самым они не отрицали реальность Бога, а оберегали его трансцендентность. Мы же, в нашем болтливом и крайне предвзятом обществе, утратили связь с этой важной традицией, которая помогла бы ответить на многие из актуальных религиозных проблем.

Я не собираюсь нападать на чьи-либо искренние верования. Многие тысячи людей находят символику современного Бога работоспособной: ее поддерживают обряды и дисциплина жизни в общине, и она дает ощущение трансцендентного смысла. Все мировые религии убеждены, что подлинная духовность должна последовательно выражаться в практическом сострадании, способности сочувствовать и сопереживать другим людям. Если расхожее представление о Боге вселяет сочувствие и уважение к людям, оно выполняет свою задачу. Однако современный Бог – лишь одна из многих богословских концепций в трехтысячелетней истории монотеизма. Поскольку «Бог» бесконечен, ни за кем не может остаться последнее слово. Меня тревожит, что многие запутались в характере религиозной истины (а бесконечные полемики по данным вопросам лишь усугубляют путаницу). В данной книге я пытаюсь лишь внести в дискуссию нечто новое.

До некоторой степени я понимаю новых атеистов: как я уже объясняла в своих мемуарах («Духовная лестница»), многие годы я не желала иметь ничего общего с религией. В первых моих книгах просвечивается нечто докинзовское. Однако изучение религии в последние двадцать лет убедило меня, что взгляды пора менять. Я не только увидела в других традициях те грани веры, которые показывали ограниченность и догматичность веры моего детства: после тщательного анализа фактов христианство вообще предстало в ином свете. А один из усвоенных мною уроков состоит в следующем: спорить о религии контрпродуктивно и не способствует просветлению. Ни о каком подлинном духовном опыте говорить в таком случае невозможно, да и сократическая рационалистическая традиция попирается.

В первой части книги я попыталась показать, как люди представляли себе Бога до Нового времени. Мне кажется, это проливает свет на некоторые нынешние проблемы – споры вокруг Писания, бого-духновенности, творения, чудес, откровения, веры и тайны, – а также показывает, что религия пошла не по тому пути. Во второй части я прослеживаю возникновение «современного Бога», – процесс, по ходу которого оказались низвергнутыми многие традиционные религиозные концепции. Разумеется, я не претендую на полноту. Я пишу прежде всего о христианстве, поскольку именно на эту традицию наиболее сильно повлиял научный климат Нового времени, и именно она подверглась наиболее ожесточенным атеистическим нападкам.

В самой христианской традиции я сосредоточилась на темах и вопросах, которые имеют непосредственное отношение к нынешним религиозным проблемам. Религия – явление многогранное: в каждую эпоху были самые разные направления благочестия, причем ни одно из них никогда не было полностью доминирующим. Люди верят очень и очень по-разному. Все же сознательная и принципиальная сдержанность в высказываниях о Боге и/или священном – одна из постоянных тем христианства и других основных религиозных традиций до наступления Нового времени на Западе. Люди были убеждены, что Бога можно лишь познать на опыте: никакими словами и концепциями его адекватно описать невозможно. Мы же утратили это важное понимание (на мой взгляд, одна из причин, по которым многим жителям западных стран трудно принять идею Бога). Соответственно, я уделила особое внимание этой забытой интуиции, – в надежде, что она позволит нам лучше понять теперешние трудности. Впрочем, конечно, я не утверждаю, что так думали все. Я лишь хочу сказать, что это был один из основных элементов христианства и других религий, монотеистических и нетеистических, и что он заслуживает серьезного внимания.

Хотя многие люди враждебно относятся к вере, в мире происходит религиозное возрождение. Вопреки уверенным секулярным предсказаниям середины ХХ века религия не собирается исчезать. Однако если в ней начнет задавать тон жесткое и нетерпимое течение, которое всегда присутствовало не только в монотеизме, но и в научном этосе Нового времени, возрожденная религиозность окажется «неискусной».

В наши дни слышно много крикливого догматизма, религиозного и секулярного. Однако возрастает и умение ценить неведение. Прошлого не вернуть, но на его ошибках и прозрениях можно учиться. Одна давняя религиозная традиция учит видеть границы познания: пространство, где подобает тишина, сдержанность и благоговение. Именно об этом мне хотелось бы поговорить в своей книге. Для просвещения необходима готовность отказаться от прежних воззрений и открыть свой ум истинам, которые и на ум не приходили. Чтобы выйти к новым рубежам понимания, необходимо уяснить: многое из того, что, как мы думали, мы знаем, мы на самом деле не знаем.

…Нелегко говорить о том, что мы называем «Богом». Очень часто духовный поиск начинается с сознательного ухода от повседневных, обычных стереотипов мышления. Быть может, это и пытались создать некоторые наши предки в своих удивительных подземных храмах.

Часть I

Неведомый бог

(от 30000 до н. э. до 1500 н. э.)

Глава 1

Homo religiosus

Темные пещеры лабиринта Ласко Шаманизм Доисторические охотничьи обряды Инициация перед ликами смерти Единство религии и искусства Тяжелый путь к прозрению: как жрецы моделировали божественное Ритуал и высшая ценность жизни Ключевые принципы духовности Подступы к трансцендентной реальности Места встречи неба и земли Объяснение мира с помощью мифов о богах Рассказы о сотворении Попытки постичь высшую реальность Золотое правило жизни.


Когда проводник выключает фонарик в подземных пещерах Ласко в Дордоне, эффект получается потрясающим. Один из посетителей вспоминает:

Чувства внезапно выключаются, тысячелетия пропадают… никогда в жизни вы не находились в более темной темноте. Это как полный нокаут. Ты не знаешь, куда смотришь: на север или на юг, на восток или на запад. Никакой ориентации. Ты стоишь во тьме, которая никогда не видала солнца.

Обычное дневное сознание исчезло. Человек ощущает «полную отключенность от всякой заботы, от всякого требования мира, оставленного наверху».[14]

Прежде чем достичь первой из пещер, украшенной нашими палеолитическими предками в каменном веке семнадцать тысяч лет назад, посетителям приходится спускаться, спотыкаясь, метров двадцать пять по туннелю. Он идет на глубину двадцать метров, а за ним лежат новые глубины. Затем проводник внезапно наводит луч фонарика на потолок, и из глубин скалы проступают рисунки животных. Какой странный зверь с большим брюхом и длинными острыми рогами идет позади череды дикого скота, лошадей, оленей и быков, которые словно одновременно и движутся и находятся в покое.

Всего в лабиринте Ласко около шестисот фресок и пятнадцати сотен гравированных изображений. Вот горделивый олень, вот бизон, а в противоположном направлении к нему – лошади. У входа в длинный проход, называемый «нефом», над уступом виднеется элегантная лань: она словно плывет…

Надо заметить, что эти картины мы видим намного яснее, чем сами палеолитические художники: им приходилось трудиться при мерцающем свете светильников, взгромоздившись на подмостки, оставившие дыры в стенах. Часто они рисовали новые изображения поверх старых, даже если по соседству имелось свободное пространство. Очевидно, место играло роль: по неизвестным нам причинам некоторые места считались более подходящими, чем другие. Тематика также регулировалась правилами, которые мы никогда не поймем. Художники изображали лишь некоторые из известных им видов, и на картинах нет, например, северного оленя, которого они употребляли в пищу.[15] Часто животные изображены попарно: скажем, быки и бизоны с лошадьми, бизон с мамонтами, – в комбинациях, которые не встречаются в реальной жизни.[16]

Ласко не уникальное место. В этом районе южной Франции и северной Испании находятся около трехсот пещер с рисунками. Местами рисунки выполнены с меньшим мастерством, но во всех этих пещерах образы и композиция сходны. Древнейший же образец пещерного искусства находится в пещере Шове: рисунки в ней выполнены за 33 тысячи лет до н. э., во времена, когда Homo sapiens, очевидно, совершил резкий эволюционный скачок в этой местности. Резко увеличилась численность населения, что могло повлечь за собой социальные конфликты. По мнению некоторых историков, пещерное искусство доносит до нас «корпус социально сконструированных ритуалов… призванных контролировать конфликты… закодированных в рисунках, для сохранения и передачи через поколения».[17] Впрочем, рисунки также отражают острое ощущение красоты природы. Идеологическая система же, о которой идет речь, просуществовала около двадцати тысяч лет. Пещеры были заброшены приблизительно в 9000 году до н. э.[18]

По мнению большинства исследователей, лабиринты были священными местами для совершения ритуалов. Правда, отдельные историки полагают, что их назначение носило сугубо прагматический характер, но это маловероятно: уж очень много сил требовал один только уход за пещерами. Некоторые рисунки сделаны на столь большой глубине, что добираться до них нужно часами. Да и вообще, посещение пещер – дело долгое, опасное, утомительное и бесприбыльное. Соответственно, научный консенсус гласит: пещеры были святилищами, а их иконография, – как и в любом храме, – отражала совсем иной взгляд на мир, чем в обычной жизни.[19] На современном Западе такие храмы не строят. Мы мыслим большей частью рационально и, скорее, концепциями, чем образами. Нам трудно разгадать даже символику средневекового собора, например Шартрского, а уж о палеолитических святилищах и говорить нечего.

И все-таки некоторые ключики имеются. В пещере из Ласко под названием «крипта» (она глубже остальных пещер) нарисован большой бизон. Его задние конечности пронзены копьем. Перед раненым зверем лежит мужчина, изображенный намного схематичнее, чем животное. Его руки раскинуты в стороны, фаллос эрегирован, а на лице нечто вроде птичьей маски; рядом на земле лежит его жезл с навершием также в виде птичьей головы. Создается впечатление, что перед нами иллюстрация какой-то известной легенды, возможно, важнейшего мифа святилища. Аналогичную сцену мы находим на роге северного оленя в близлежащем Вилларе, а также на скульптурном фризе в убежище под скалой в Ле Рок-де-Сер под Лиможем (на пять тысяч лет древнее рисунка в Ласко).[20] Найдены 55 сходных изображений в других пещерах, а также еще три палеолитических рисунка на скалах в Африке. Все они изображают мужчин, противостоящих животным в состоянии транса, с воздетыми руками.[21] По-видимому, это – шаманы.

Пещеры, которым более 10000 лет, были священными местами для совершения ритуалов. На современном Западе такие храмы не строят. Мы мыслим большей частью рационально и, скорее, концепциями, чем образами.

Мы знаем, что шаманизм развивался в Африке и Европе в эпоху палеолита, распространился в Сибирь, а оттуда в Америку и Австралию, где у туземных охотничьих племен шаман поныне главная религиозная фигура). Хотя на них неизбежно повлияла соседствующая цивилизация, многие первоначальные структуры этих обществ, застывших на стадии, сходной с палеолитической, сохранились в неприкосновенности до конца XIX века.[22] В наши дни можно наблюдать сходство в описаниях шаманического экстаза от Сибири до обеих Америк и Огненной Земли:[23] шаман впадает в публичный транс; он верит, что переносится в это время по воздуху для собеседования с богами (например, о местонахождении дичи). В представлениях охотников этих традиционных обществ грань между человеком и животным несколько стерта: люди могут становиться животными, а животные – людьми. У шаманов есть стражи среди птиц и животных. Они умеют беседовать со зверями, чтимыми как посланники высших сил.[24] Видения шамана придают более глубокий смысл охоте на животных, необходимой для питания.

Охотникам нелегко убивать животных, которые являются их друзьями и покровителями. Чтобы смягчить эту тревогу, они окружают охоту различными табу и запретами. Они верят, что давным-давно животные заключили договор с человечеством, и бог, известный как Хозяин животных, регулярно посылает стада из нижнего мира, чтобы охотники их убивали, ибо охотники обещали соблюдать ритуалы, которые дают животным загробную жизнь. Часто охотники воздерживаются от секса перед экспедицией, охотятся в состоянии ритуальной чистоты и ощущают глубокую эмпатию с добычей. В пустыне Калахари, где дерева мало, бушмены пользуются легким оружием, которое лишь царапает поверхность кожи. Но стрелы смазаны медленнодействующим ядом. Охотник должен оставаться вместе со своей жертвой до самых последних ее минут: плакать, когда она плачет, и входить символически в ее смертные муки. Другие племена идентифицируются с добычей, надевая звериные шкуры. Отделив мясо от костей, некоторые как бы воссоздают зверя, раскладывая его скелет и шкуры; другие захоранивают эти несъедобные останки, символически возвращая животное в нижний мир, откуда оно пришло.[25]

Возможно, аналогичные взгляды были у охотников палеолитической эпохи. Судя по всему, некоторые из изобретенных ими мифов и ритуалов были восприняты традициями более поздних и более развитых культур. Например, жертвоприношение животных – центральный обряд почти каждой религиозной системы древности – стало наследником доисторических охотничьих обрядов и отдавало дань почтения зверю, который погибает ради людей.[26] Одна из функций ритуала состоит в том, чтобы пробудить тревогу так, чтобы община, столкнувшись с ней, поставила ее под контроль. Стало быть, с глубокой древности религиозная жизнь уходила корнями в трагический факт: чтобы жить, нужно убивать другие существа.

Возможно, палеолитические пещеры были сценой аналогичных ритуалов. На некоторых рисунках видны танцующие мужчины, одетые как животные. По словам бушменов, их собственные наскальные изображения показывают «мир за пределами нашего, видимого, мира», – мир, который шаманы посещают в своих мистических путешествиях.[27] Они смазывают стены пещер кровью, экскрементами и жиром своей добычи, чтобы символически вернуть ее земле, – кровь и жир животных были также ингредиентами палеолитических красок. Быть может, изображая животное, люди совершали ритуал восстановления.[28] На рисунках могут быть показаны вечные, архетипические животные, которые обретают временную физическую форму в верхнем мире.[29]

Вся древняя религия строилась на том, что называют вечной философией (поскольку она так или иначе присутствовала во многих культурах до Нового времени). В каждом человеке, каждом предмете, каждом опыте она видит копию прототипа, существующего в священном мире.[30] Когда австралийский абориген охотится за добычей, он ощущает свое единство с Первоохотником: этот опыт дает чувство большей глубины и большей полноты реальности.[31] Быть может, и охотники из Ласко воспроизводили архетипическую охоту в пещерах среди этих рисунков вечной охоты, прежде чем выйти из поселения в поисках добычи.[32]

Конечно, все это лишь догадки. По одной из гипотез эти пещеры использовались для обрядов инициации, при исполнении которых взрослеющие мальчики переходили от отрочества к зрелости. В древних религиях данный вид инициации играл большую роль, и он до сих пор практикуется в традиционных обществах.[33] Когда мальчики достигают половой зрелости, их забирают у матерей и проводят через устрашающие испытания, которые делают из них мужчин. Племя не может позволить себе такую роскошь, как разрешить подросткам самим «искать себя» (в западном стиле): за одну ночь мальчик должен превратиться из зависимого ребенка во взрослого человека. Для этих целей мальчиков запирают в гробницах, захоранивают в земле, сообщают, что их вот-вот съест чудовище. Их секут, обрезают, татуируют. Если инициация совершена правильно, в юноше раскрываются неведомые ему ранее внутренние ресурсы.

По мнению психологов, страх перед подобным опытом вызывает регрессивную дезорганизацию личности, которая, при умелом обращении, может привести к конструктивной реорганизации сил. Юноша взглянул в лицо смерти, побывал на краю, а теперь психологически готов рисковать жизнью за свой народ. Однако цель данного ритуала состоит не столько в том, чтобы сделать из человека эффективную машину для убийств, сколько в том, чтобы научить его убивать сакральным образом. Обычно во время этой инициации мальчика знакомят с эзотерической мифологией его племени. Он впервые слышит о Хозяине животных и договоре, о величии зверей и ритуалах, которые восстановят их жизнь. В этих чрезвычайных и необычных обстоятельствах он входит в новое состояние сознания, которое позволяет ему ощутить глубокую связь между охотником и добычей в их постоянной борьбе за выживание. Это не знание того типа, которое обретается через логические умозаключения: скорее, оно сродни знанию, которое дает искусство. Выдающиеся стихотворение, пьеса, картина обладают способностью изменять восприятие. Логически мы не можем объяснить это влияние, но интуитивно чувствуем: оно существует. Мы видим, что вещи, которые представляются рациональному оку совершенно различными, на самом деле глубоко связаны, или что самый обычный предмет (скажем, стул, подсолнечник или пара туфель) имеет нуминозную значимость. Искусство включает эмоции, но если речь не идет о чем-то поверхностном, произведение должно затрагивать нечто большее, чем эмоции, которые по своей природе эфемерны.

Вся древняя религия строилась на том, что называют вечной философией.

В каждом человеке, каждом предмете, каждом опыте она видит копию прототипа, существующего в священном мире.

Если историки правы относительно функции пещер Ласко, религия и искусство были нераздельны с самого начала. Подобно искусству, религия представляет собой попытку обрести смысл перед лицом вечного страдания и жизненной несправедливости. Как существа, остро нуждающиеся в смысле, люди легко впадают в отчаяние. Они создали религии и предметы искусства, чтобы помочь себе найти смысл в жизни, – вопреки удручающим свидетельствам о бессмыслице. Опыт инициации также показывает, что мифы вроде мифа о Хозяине животных во многом черпают смысл из ритуализованного контекста, в котором передаются.[34] Он может быть эмпирически неверен, он может противоречить логике, но хороший миф сообщает нечто ценное о положении человека. Подобно любому произведению искусства, миф будет непонятен, доколе мы не откроемся ему всем сердцем и не позволим ему менять нас. Если мы будем отгораживаться от него, он будет казаться странной и туманной, а то и смехотворной абстракцией.

Религия – тяжелый труд. Ее прозрения не самоочевидны. Способность понимать их необходимо развивать так, как мы развиваем способность ценить живопись, музыку и поэзию. Взять хотя бы пещеру Трех братьев в департаменте Арьеж, в Пиренеях. Доктор Герберт Кун, который побывал в ней в 1926 году, спустя двенадцать лет после открытия рассказывал следующее. Ползти по туннелю, ведущему к величественному палеолитическому святилищу, было жутковато: высота прохода местами сужалась до тридцати сантиметров. «У меня было такое ощущение, что я ползу по гробу, – вспоминал он, – сердце колотится, дышать трудно. Когда потолок почти над самой головой, это очень страшно». Он слышал кряхтенье других участников похода, которые также продирались сквозь тьму. Когда же они наконец попали в огромную подземную залу, возникло поистине ощущение «спасения».[35] Стены залы были покрыты изображениями: мамонты, бизон, дикие лошади, росомахи, овцебыки; всюду летают дротики; изо рта у медведей капает кровь, а человек, одетый в звериную шкуру, играет на флейте. Над всей сценой доминирует большая фигура, наполовину человек, наполовину зверь. Свои огромные и проницательные глаза он вперил в посетителей. Кто это? Хозяин животных? Или это лишь символ: символ глубокого единства животного и человеческого, природного и божественного?

Подобно искусству, религия представляет собой попытку обрести смысл перед лицом вечного страдания и жизненной несправедливости.

Как существа, остро нуждающиеся в смысле, люди легко впадают в отчаяние.

Пока мальчик не попал в пещеры, не предполагалось, что он будет «верить» в Хозяина животных. Однако в кульминационный момент испытания этот образ производил огромное впечатление: часами, быть может, пробирался молодой человек сквозь километровый лабиринт извилистых проходов, под аккомпанемент «песен, криков, шумов и таинственных предметов, падающих неведомо откуда», – в подобных местах организовать спецэффект «легче легкого».[36] Архаическому мышлению не было присуще понятие о сверхъестественном, о пропасти, разделяющей божественное и человеческое. Если жрец облачался в священные одежды-шкуры, олицетворяя Хозяина животных, он становился временным проявлением этой божественной силы.[37] Причем обряды не были выражением слепой веры. Как отмечает немецкий ученый Вальтер Буркерт, бессмысленно искать за ритуалом идею или доктрину. В древности не ритуал был продуктом религиозных идей, а идеи продуктом ритуала.[38] Лишь в этом смысле homo religiosus прагматичен: если ритуал более не несет глубокого убеждения в высшей ценности жизни, он должен быть оставлен. Однако на протяжении двадцати тысячелетий охотники пробирались опасными проходами пещеры Трех братьев, оживляя свою мифологию. Надо полагать, они считали, что усилия того стоят, иначе, не задумываясь, отказались бы от данного занятия.

Религия отнюдь не была чем-то внешним и наносным, чем-то навязанным бессовестными жрецами. Желание культивировать чувство трансцендентного, пожалуй, является самой главной особенностью человека. Около 9000 года до н. э., когда люди стали развивать земледелие и больше не зависели от мяса животных, старые охотничьи ритуалы утратили часть своей притягательности. В пещеры ходили все реже. Однако религия не исчезла. Напротив, у людей эпохи неолита появились новые мифы и ритуалы, основанные на плодородии почвы и также вселявшие благоговение.[39] Вспахивание поля стало ритуалом, заменившим охоту, а Земля-кормилица заняла место Хозяина животных. До Нового времени большинство людей имели естественную склонность к религии и были готовы работать над ней. В наши дни это желание во многих поубавилось, а потому и древние мифы стали казаться произвольными, неактуальными и неправдоподобными.

Подобно искусству, религиозные истины требуют определенного состояния сознания. Скажем, опыт в пещере всегда начинался с дезориентации в кромешной тьме, где не работали обычные механизмы восприятия. Человек так устроен, что периодически стремится к ekstasis, «выходу за пределы» нормы. В наши дни люди, которые не находят его в религии, ищут другие способы: музыка, танец, искусство, секс, спорт, а то и наркотики. Для нас важен подобный опыт, глубоко трогающий душу и выводящий за пределы «я». В такие минуты мы чувствуем, что живем более полноценно, чем обычно.

Может показаться, что Ласко отделяет пропасть от современной религиозной практики. Однако мы не поймем ни природы религиозного поиска, ни нынешней ситуации с религией, если не отдадим должное духовности, которая возникла на заре homo religiosus, а впоследствии питала основные вероисповедные традиции до начала Нового времени (после чего, с XVII века, на Западе уже начал формироваться совсем новый тип духовности). А для этого необходимо рассмотреть ряд ключевых принципов, которые будут иметь фундаментальное значение в нашем рассказе.

На протяжении двадцати тысячелетий охотники пробирались опасными проходами пещеры Трех братьев, оживляя свою мифологию. Надо полагать, они считали, что усилия того стоят.

Первый принцип касается природы высшей реальности, впоследствии называвшейся Богом, Нирваной, Брахманом или Дао. Маленький барельеф из навеса Лоссель (под Ласко) был выполнен около 17 тысяч лет назад, примерно в то же время, что и пещерные рисунки неподалеку. На нем изображена беременная женщина. В правой руке она высоко держит бизоний рог, напоминающий по виду полумесяц, а ее левая рука покоится на животе. К этому времени люди уже наблюдали за фазами Луны в практических целях, но их религия не имела в действительности никакого отношения к этому протонаучному наблюдению физического космоса.[40] Вместо этого в материальной реальности видели символ незримого измерения бытия. Миниатюрная «Венера Лоссельская» уже наводит на мысль о связи между Луной, женским циклом и воспроизведением потомства. Во многих частях мира Луна символически ассоциировалась с рядом явлений, на первый взгляд не связанных между собой: женщинами, водой, растительностью, змеями и плодородием. Однако их объединяет возрождающая сила жизни, способной постоянно обновляться. Все может легко уйти в небытие, однако каждый год, за смертью зимы, на деревьях распускаются новые листья; луна стареет, но после новолуния вновь начинает расти; змея (один из универсальных символов инициации) сбрасывает старую изношенную кожу и появляется в новой.[41] В женщине также заметна эта неиссякаемая сила. Еще древние охотники чтили великую Богиню-Мать. На больших каменных рельефах в Чатал-Хююке (Турция) она изображена рожающей. Ее окружают черепа кабанов и рога быков (реликты удачной охоты). Если охотники и звери умирали в жестокой борьбе за существование, женщина непрестанно давала новую жизнь.[42] Быть может, эти древние общества пытались выразить ощущение того, что немецкий философ Мартин Хайдеггер (1899—1976) называл «Бытием», – фундаментальной энергией, которая поддерживает и оживляет все сущее. Бытие трансцендентно. Его нельзя увидеть, услышать или потрогать: можно лишь наблюдать его действие в людях, предметах и природных явлениях вокруг. Из документов поздненеолитических и пастушеских обществ мы знаем: Бытие чтилось как высшая священная сила. Его невозможно определить и описать, поскольку Бытие всеохватно, а наш мозг способен воспринимать лишь частичное, ограниченное. Однако некоторые предметы могут символизировать силу Бытия: оно проявляется через них с особенной ясностью. Например, камень и скала (частые символы сакрального) выражают стабильность и долговечность Бытия; луна – его способность к вечному обновлению; небо – его трансцендентность, вездесущие и всеобщность.[43] Ни один из этих символов не почитался как нечто самодостаточное: иными словами, люди не кланялись скале, – она была лишь знаком, за которым стоит нечто большее, некая таинственная сущность жизни. Бытие связывало все воедино: люди и животные, насекомые и растения, звезды и птицы, – все они были причастны к божественной жизни, поддерживающей вселенную. Известно, к примеру, что древние арийские племена, обитавшие в южнорусских степях примерно с 4500 года до н. э., чтили незримую и безличную силу в себе и во всех других природных явлениях. Все считалось проявлением этого всеохватного Духа (ср. авестийское «манью», «Дух»).[44] Одним словом, в Древнем мире не было веры в единое высшее существо. Каждое высшее существо могло быть лишь одним в ряду многих; быть может, больше и лучше, чем другие, но все же ограниченной и неполной реальностью. Люди верили в существование целой расы духовных существ более высокой природы, чем они сами, – «богов». В конце концов, в мире действует множество незримых сил: ветер и жара, чувства и воздух. Они часто обожествлялись. Скажем, арийский бог Агни – это огонь, преображающий человеческую жизнь, а как персонализированный бог, он символизировал глубокую близость, которую люди ощущали с этими сакральными силами. Арии называли своих богов словом «сияющие» (девa), поскольку Дух сиял через них ярче, чем через смертных. Однако эти боги не властвовали над миром. Они не были всеведущими. Подобно всему остальному, они подчинялись трансцендентному порядку, который поддерживает вселенную, направляет звезды по их путям, устанавливает времена года друг за другом и полагает морю границы.[45]

Древние общества пытались выразить ощущение фундаментальной энергии, которая поддерживает и оживляет все сущее.

К Х веку до н. э., когда некоторые арии обосновались на полуострове Индостан, они дали имя этой высшей реальности. Брахман – это незримый принцип, который дает всему расти и развиваться. Это сила более высокая, более глубокая и более фундаментальная, чем боги. Поскольку она не личностная, ей невозможно молиться или ждать, что она ответит на молитвы. Брахман – это священная энергия, которая объединяет мир в единое целое, не дает ему распасться. Брахман обладает неизмеримо большей реальностью, чем смертные, чья жизнь ограничена незнанием и болезнью, страданием и смертью.[46] Дать ему определение невозможно, поскольку язык указывает лишь на индивидуальные сущности, а Брахман есть «Все»: все, что существует, а также внутренний смысл всякого существования.

Хотя Брахман недоступен человеческому разумению, некоторые намеки на то, каков он, содержатся в Ригведе, священных текстах древних ариев. По-видимому, в отличие от охотников Ласко, арии не мыслили образами. Одним из главных символов божественного для них был звук: его сила и неосязаемость казались удачным олицетворением всеохватного Брахмана. Когда жрец распевал ведические гимны, музыка наполняла воздух и входила в сознание собравшихся. Они ощущали, как их окружает и в них вливается божественность. Эти гимны, открытые древним «провидцам» (риши), содержали не доктрины, в которые надлежало верить, а мифы, в которых излагались истины в виде образов и намеков (ясному логическому изложению они не поддавались). Красота гимнов приводила слушателей в благоговение и восторг, порождала страх и удивление. Люди вникали в глубинный смысл этих удивительных поэм, которые сочетали с виду разрозненные вещи, подобно тому, как сокрытый Брахман объединял мир в единое целое.[47]

В Х веке до н. э. жрецы-брамины стали проводить «брахмодья» – диалоги по религиозным проблемам.[48] Участники начинали с ритрита в лесу, где совершали духовные упражнения (в частности, постились и контролировали дыхание). Это позволяло им сосредоточить ум и развить иной тип сознания. Затем начинался дискурс. Задача состояла в том, чтобы попытаться дать словесное определение Брахману: возможности слова использовались по максимуму, доколе не становилась ясной их недостаточность, доколе не возникало чувство Другого. Один загадывал загадку, а другой должен был найти удачный, но также таинственный ответ. Выигрывал участник, который заставил умолкнуть своих оппонентов, – в моменте молчания, когда язык обнаруживал свою недостаточность, присутствовал Брахман; он проявлялся лишь в демонстрации бессилия речи.

Высшей реальностью не был личный бог, поэтому трансцендентная реальность оставалась полностью недосягаемой. Китайцы называли ее Дао. Дао – это «путь» вселенной. Оно объемлет все мироздание и не имеет ни качеств, ни форм. Его можно ощутить, но невозможно увидеть. Оно возникло раньше неба и земли. О нем даже нельзя сказать, что оно божественно: о нем вообще ничего нельзя сказать, поскольку оно находится вне обычных категорий. Оно древнее древности, но не старое. Поскольку оно не вписывается ни в одну из форм «существования», известных людям, оно не является ни бытием, ни небытием.[49] Оно вмещает все мириады форм, узоров и возможностей, которые делают мир тем, что он есть, и направляют бесконечный поток изменений и становления, который мы видим вокруг. Оно существует в точке, где все разграничения, характерные для наших обычных стереотипов мысли, перестают работать.

Люди тосковали по абсолюту, ощущали его присутствие повсюду и всячески старались культивировать ощущение этой трансцендентности в ритуалах.

На Среднем Востоке – регион, в котором впоследствии зародятся западные монотеистические традиции, – было сходное представление о высшем начале. В Месопотамии божественное обозначалось по-аккадски словом «илам», – это сияющая сила, не ограниченная каким-то конкретным божеством. Боги не были источником «илам», но, подобно всему другому, могли лишь отражать его. Главной особенностью этого божественного начала была «святость» (эллу). Это слово имеет также коннотации «яркости», «чистоты» и «сияния». Боги назывались «святыми», поскольку символические рассказы о них, а также их изображения и культ напоминали о сиянии «эллу». Народ Изра-илев называл свое божество, – «святого» Израилева, – словом Элогим. Это еврейская вариация «эллу», которая вмещала все, что божественное может значить для людей. Однако святость не ограничивалась богами. Святым могло стать все, что соприкасается с божеством: жрец, священник, храм и даже священные предметы культа. На Среднем Востоке не желали ограничивать «илам» каким-то одним богом: они говорили о целом Божественном Собрании, совете богов разных рангов, которые совместно поддерживают мироздание и выражают многогранность сакрального.[50]

Люди тосковали по абсолюту, ощущали его присутствие повсюду и всячески старались культивировать ощущение этой трансцендентности в ритуалах. Однако они также чувствовали отчуждение от абсолюта. Почти в каждой культуре мы находим миф об утерянном рае, из которого люди были изгнаны в начале времен. Он выражает смутную интуицию в отношении того, что жизнь не была задумана столь тяжелой и полной страданий. Должно было существовать время, когда людей не постигали печали и болезни, утраты и одиночество, старость и смерть.

Эта ностальгия способствовала культу «сакральной географии» (одна из самых древних универсальных религиозных концепций). Некоторые места выделяются среди прочих (например, пещерный лабиринт в Дордоне): они намекают на «нечто иное».[51] Сакральное место – один из древнейших и распространеннейших символов божественного. Это точка, в которой сходятся небо и земля, в которой особенно сильно проявляется божественность. Во многих культурах существовал такой образ: эта животворящая энергия струится, подобно источнику, из определенных сакральных мест, а затем течет четырьмя «реками» ко всем концам земли. Люди селились лишь в местах, где некогда присутствовало сакральное, желая находиться как можно ближе к источникам бытия и обрести целостность, подобную той, какая была до изгнания из рая.

* * *

Это подводит нас ко второму принципу досовременной религии. Религиозный дискурс не отличался буквализмом: о реальности, выходящей за рамки языка, говорили лишь символами. Соответственно, сказание об утерянном рае – это миф, а не буквальное описание исторического события. Оно вообще не умозрительная концепция: подобно всякому мифу, это сказание обусловлено и сформировано ритуалами, связанными с определенным сакральным местом и призванными сделать реальностью в жизни участников то, на что оно указывало.

Аналогичная ситуация с мифом о сотворении, который занимал центральное место в древней религии, а ныне вызывает столько споров в западном мире, поскольку повествование в Книге Бытия противоречит данным современной науки. Однако до начала Нового времени никто не воспринимал космологию буквально. Вдохновляло ее острое чувство случайности и бренности жизни. Почему все существует, когда легко могло бы не существовать? На этот вопрос никогда не было простого, и даже возможного, ответа, однако люди задают его снова и снова, устремляясь к границам познания. Показательна, например, следующая распространенная древняя космология. Считалось, что один из богов (верховный бог, или «бог неба»), обитающий в высотах небес, в одиночку сотворил небо и землю.[52] Арии называли его Дьяушпитар, китайцы – Тянь («Небо»), арабы – Аллах («Бог»), сирийцы – Эль Эльон («Бог высочайший»). Однако этот верховный бог оказался нежизнеспособным, а миф о нем – непрочным.

Проблема заключалась во внутреннем противоречии. Как может одно из существ, сколь угодно великое, быть первопричиной существования? Словно в ответ на это возражение люди пытались придать верховному богу особый статус. Обычный культ сочли недостойным его. Поэтому ему не приносили жертв; у него не было ни жрецов, ни храмов, ни толком даже своей мифологии. Его призывали в экстренных случаях, но в остальном он не имел отношения к повседневной жизни. Сведенный к простому объяснению (впоследствии его именовали Первопричиной, или Перводвигателем), он стал Deus otiosus, «бесполезным», «лишним» божеством, и мало-помалу исчез из сознания людей. В большинстве мифологий верховный бог часто изображается пассивным и беззащитным, неспособным контролировать события. Соответственно, он оказался оттесненным на периферию пантеона, а впоследствии и вовсе пропал. В наши дни некоторые коренные народы – пигмеи, австралийцы, огнеземельцы – также говорят о верховном боге, который создал небо и землю, однако (сообщают они антропологам) он умер или исчез; он «больше не заботится», он «отдалился от нас».[53]

До начала Нового времени никто не воспринимал библейские представления о мире буквально.

Ни одно божество не способно выжить, если оно не актуализируется практической деятельностью ритуала, и люди часто выступают против богов, которые не оправдывают ожиданий. В мифах верховного бога часто теснит, а то и низлагает, более молодое и динамичное поколение богов: это боги бури, зерна или войны, символизирующие важные и актуальные реальности. Согласно греческим мифам Уран, небесный бог-царь, был жестоко оскоплен своим сыном Кроном. Впоследствии самого Крона сверг его сын Зевс, глава более молодого поколения богов, занявших место на горе Олимп. В наши дни Бог монотеистических традиций часто вырождается в такого верховного бога. Ритуалы и обычаи, некогда делавшие его убедительным символом священного, воспринимаются как отжившие, и люди перестают в них участвовать. Этот бог становится Deus otiosus, блеклой реальностью, которая де-факто умерла или «отдалилась».

В Древнем мире более актуальными оказались рассказы о сотворении (никогда, впрочем, не понимавшиеся буквально). Как сказано в одном из поздних гимнов «Ригведы», никто, даже высшие «девa», не могут объяснить, как что-то произошло из ничего.[54] Миф о сотворении не описывал событие в отдаленном прошлом, а рассказывал нечто важное о настоящем. Он напоминал, что перед радостными событиями нужно пройти «черную полосу», что творчество требует самопожертвования и героической борьбы, и что всем необходимо тяжело трудиться для поддержания мира и построения общества на твердой основе. Рассказы о сотворении носили, главным образом, терапевтический характер. Люди хотели подключиться к мощному взрыву энергии, который некогда создал мир. Соответственно, они читали рассказы о сотворении, когда нуждались в притоке сакральных сил: во время политического кризиса, болезни или строительства нового дома. Миф о сотворении часто инсценировался на ритуалах праздника Новолетия, когда старый год уходил. Никого не заставляли «верить» в ту или иную космологию: более того, обычно в каждой культуре было несколько рассказов о сотворении – каждый со своим уроком, – и люди считали нормальным выдумать новый, если обстоятельства изменятся. Итак, миф о верховном боге не прижился. Не было в древности и концепции сотворения мира «из ничего» (ex nihilo). Божество могло лишь поспособствовать творческому процессу, который уже идет. В Х веке до н. э. один индийский риши высказал мысль, что у истоков мира лежит жертвоприношение. Эта идея была особенно осмыслена в Индии, где обращали внимание на то, как новые ростки часто отпочковываются от загнивающего дерева, – смерть приводит к новой жизни. Риши воображали, как Пуруша («Человек») – первый, архетипический человек – добровольно пришел на место жертвы и разрешил богам предать себя смерти. Из его тела и произошло все: животные, небо, земля, солнце, луна и даже некоторые боги.[55] Этот миф сообщал важную истину: наши творческие способности максимально проявляются тогда, когда мы не цепляемся за свое «я», но готовы отдать себя. Космология не основывалась на тогдашних научных гипотезах, поскольку исследовала мир внутренний, а не внешний. Первые успешные астрономические наблюдения были сделаны жрецами Месопотамии, которые заметили, что семь основных небесных тел (впоследствии названные солнцем, луной, Меркурием, Венерой, Марсом, Юпитером и Сатурном) следуют по кругу созвездий. Вдохновлялись создатели мифа о сотворении, однако, планировкой городов.[56] Первые города начали строить еще шумеры в землях «плодородного полумесяца» около 3500 года до н. э., – предприятие, требовавшее немалого мужества и упорства, поскольку здания из глиняных кирпичей снова и снова разрушались во время наводнений Тигра и Евфрата. Хрупкая городская цивилизация шумеров, казалось, вечно балансировала на грани отката к сельскому варварству, поэтому города нуждались в регулярной подпитке сакральной энергией. И все же она казалась столь поразительным достижением, что город считался святым местом. Само слово «Вавилон» (Баб Илани) означало «Врата богов» и указывало на место, где сходятся небо и земля, воссоздается утраченный рай. Его зиккурат Эсагила реплицировал космическую гору или священное древо, на которое взбирались первые люди для встречи с богами.[57]

Между богами и остальным мирозданием не существовало онтологического разрыва; все возникло из одного и того же сакрального сырья.

Главы о сотворении мира в Книге Бытия трудно понять, если не знать месопотамскую поэму о сотворении мира, известную по ее первым словам: «Энума Элиш». Начинается она с рассказа об эволюции богов из первичной сакральной материи и последующего создания ими неба и земли, но представляет собой также рефлексию над Месопотамией. Сырье, из которого возникла вселенная, и даже боги, – это мокрая и неопределенная субстанция, очень похожая на илистую почву региона. Первые боги – Тиамат (первозданное Море), Апсу (подземные воды), Мумму («чрево» хаоса) – были нераздельны со стихиями. Им была присуща инертность аборигенного варварства и бесформенность хаоса:

Воды свои воедино мешали,

Тростниковых загонов тогда еще не было,

Когда из богов никого еще не было,

Ничто не названо, судьбой не отмечено…[58]

Однако появились новые боги, каждая новая пара которых была отчетливее предыдущей, и, наконец, Мардук, бог солнца. Мардук был, так сказать, самым развитым из богов. Однако он не мог обустроить мироздание, доколе не одолел в бою Тиамат с ее неповоротливой инертностью. И вот, он стоит на ее тяжелой туше, разрубает ее пополам, чтобы сделать небо и землю, а также сотворяет первого человека, смешивая кровь одного из побежденных богов с щепоткой пыли. После этого торжества боги уже могут выстроить город Вавилон и установить ритуал, при котором мироздание получает структуру, а боги – свои места.

Возвышенное…сотворили

Все уставы назначили, все предначертанья,

Всем богам закрепили места на земле и на небе.[59]

Между богами и остальным мирозданием не существовало онтологического разрыва; все возникло из одного и того же сакрального сырья. Все существа находятся в сходной ситуации, и всем приходится участвовать в вечной битве с разрушительной летаргией хаоса. Аналогичные сказания существовали в соседней Сирии, где Баал, бог бури и жизнетворного дождя, сражался с морским драконом Лотаном (олицетворением хаоса), Йамом (первозданным Морем) и Мотом (богом бесплодия), чтобы установить цивилизованную жизнь.[60] Израильтяне также рассказывали, как их бог Яхве убивал морских чудовищ, чтобы упорядочить мироздание.[61] В Вавилоне поэму «Энума Элиш» пели на четвертый день празднования Новолетия в Эсагиле. Это символически продолжало процесс, начатый Мардуком, и активизировало сакральную энергию. Происходил ритуальный потешный бой и своего рода сатурналии, воссоздававшие беззаконие хаоса. В архаической духовности символическое возвращение к бесформенному изначальному «Ничто» было незаменимо для всякого нового творения.[62] Идти вперед считалось возможным лишь в том случае, если у тебя есть мужество отказаться от неудовлетворительного положения дел, вернуться к богатству истоков и все начать сначала.

* * *

По мере перехода к оседлому образу жизни у людей появлялось больше свободного времени, а с ним – и внимания к внутренней стороне духовности. В авангарде этой тенденции были индийские арии (неизменные пионеры религиозных новшеств). Они сделали революционное открытие, что Брахман – еще и основа человеческой души. Трансцендентное не находится ни снаружи, ни внутри человека: эти две грани неразрывно взаимосвязаны. Впоследствии эта догадка займет важнейшее место в религиозном квесте всех основных традиций.

В ранних Упанишадах, составленных в VII веке до н. э., поиск священного «я» (атман) становится центральным для ведической духовности. Мудрецы Упанишад не просили учеников «уверовать» в это, но проводили их через инициацию, через духовные упражнения, после которых те сами начинали смотреть на мир иначе. Знание обреталось на практике и несло освобождение от страхов и тревог.

На то, как это происходило, дает намек Чхандогья Упанишада. Здесь великий мудрец Уддалака Аруни постепенно наставляет своего сына Шветакету, поручая ему различные задания. В самом знаменитом из этих экспериментов Шветакету кладет на ночь соль в сосуд с водой, а наутро обнаруживает, что соль растворилась, но вода осталась соленой. «Поистине, дорогой, – замечает Уддалака, – вот тонкая [сущность], которую ты не воспринимаешь». Так и с невидимым Брахманом, сущностью и внутренним «я» всего мира. «Ты – одно с Тем, Шветакету!».[63] Как и растворенную соль, Брахмана нельзя видеть, но он присутствует в каждом живом существе. А вот еще одна иллюстрация:

«Принеси сюда плод ньягродхи». – «Вот он, почтенный». – «Разломи его». – «Он разломан, почтенный». – «Что ты видишь в нем?» – «Эти маленькие семена, почтенный». – «Разломай же одно из них». – «Оно разломлено, почтенный». – «Что ты видишь в нем?» – «Ничего, почтенный».

И он сказал ему: «Поистине, дорогой, вот – тонкая [сущность], которую ты не воспринимаешь…»[64]

Брахмана не уловишь, не проанализируешь. У всех вещей одна и та же сущность, но большинство людей не осознают этого. Они воображают себя особыми и уникальными, цепляются за свои индивидуальные особенности (зачастую с большими усилиями и волнениями). Между тем эти уникальные, казалось бы, качества не более постоянны, чем реки, текущие в одно и то же море. Впадая в море, они становятся самим морем. И подобно тому, как они не знают там [о себе]: «Я – эта [река]. Я – та [река]», так же точно, дорогой, и все эти существа, придя из Сущего, не знают, что они пришли из Сущего. Кем они ни бывают здесь – тигром, или львом, или волком, или кабаном, или червем, или крылатым насекомым, или слепнем, или мошкой, – тем они и становятся [вновь].

Все они сливаются с Брахманом. Цепляться же за земное «я» – самообман, неизбежно ведущий к страданиям, разочарованиям и иллюзиям. Спастись от этого человек может лишь через глубокое освобождающее познание того, что Брахман есть его атман, самое подлинное в нем.[65]

Если человек отказывается от нервного желания продвигать себя, принижать других, кичиться собственными уникальными и особыми качествами, расталкивать всех локтями, он обретает удивительный мир.

Мудрецы Упанишад одними из первых сформулировали и другой из универсальных принципов религии (затронутый уже в мифе о Пуруше). Религиозные истины постигаются лишь тогда, когда мы готовы избавиться от эгоизма, корысти и поглощенности собой, которые неизбежно присущи нашим мыслям и поступкам, которые причиняют нам множество страданий. Впоследствии греки назовут этот процесс словом «кеносис» («опустошение»). Если человек отказывается от нервного желания продвигать себя, принижать других, кичиться собственными уникальными и особыми качествами, расталкивать всех локтями, он обретает удивительный мир. Древнейшие Упанишады были созданы в эпоху, когда арийские общины находились на ранних стадиях урбанизации; «логос» давал им возможность контролировать окружающую среду. Однако мудрецы напоминали им, что есть и другие вещи – старость, болезнь и смерть – которые они не в силах контролировать. Есть вещи – в частности, их глубинное «я» – которые они не в силах охватить умом. Когда в результате тщательно продуманных духовных упражнений люди учились не только принимать это незнание, но и открываться ему, они обретали чувство освобождения.

Мудрецы исследовали тайны человеческой психики с удивительным знанием дела. Они обнаружили бессознательное задолго до Фрейда. Однако атман, глубинная составляющая личности, ускользал от них. Поскольку он был идентичен с Брахманом, он не поддавался дефиниции. Атман не имеет отношения к обычным состояниям души и ума и ничто не напоминает в нашем обычном опыте. О нем можно говорить лишь в отрицательных категориях. Как объяснял Яджнявалкья, мудрец VII века до н. э., «он, этот Атман, [определяется так]: «Не [это], не [это]».[66]

Ты не можешь видеть видящего видения, не можешь слышать слышащего слушания, не можешь мыслить о мыслящем мышления, не можешь знать о знающем знания. Это – твой Атман внутри всего.[67]

Как и брахмодья, любой разговор об атмане в Упанишадах заканчивался молчанием, благоговейным признанием, что о высшей реальности не скажешь словами.

Подлинный религиозный дискурс не может приводить к ясной, четкой и эмпирически доказуемой истине. Подобно Брахману, атман «неуловим». Определение можно дать лишь тому, что видишь отличным от себя самого. «Но когда Все [Брахман] для него стало Атманом, то как и кого сможет он видеть…как и о ком сможет он мыслить?»[68] Однако если человек осознает, что его подлинное «я» идентично с Брахманом, он постигает, что оно «выходит за пределы голода, жажды, печали, заблуждения, старости, смерти».[69] К таким вещам не приходят через рациональную логику. Необходимо выйти за рамки обыденного, приземленного мышления, а это, подобно любому искусству и навыку, требует долгого и упорного труда.

Одной из основных практик, помогавших отказаться от зацикленности на своем «я», была йога.[70] В отличие от современной западной йоги, это не гимнастика, а систематический слом инстинктов и стереотипов. В умственном плане она была весьма требовательной, а в физическом, поначалу, болезненной. Йогину приходилось делать очень трудные вещи: скажем, сидеть столь неподвижно, что видом он более походил на растение или статую, чем на человека. Он контролировал дыхание – одна из самых непроизвольных наших физических функций, – пока не обретал способности дышать очень редко. Он научался успокаивать мысли и часами удерживать внимание на чем-то одном. В случае упорства ему удавалось выйти за рамки повседневного сознания и избавиться от «ячества».

До наших дней йоги совершают эти упражнения и добиваются спокойствия, гармонии и невозмутимости. Это сопоставимо с воздействием музыки. Появляется чувство радости и более широких горизонтов, причем йоги считают его абсолютно естественным, доступным всякому, у кого есть способности и кто старается. Когда «я» исчезает, самые заурядные вещи обнаруживают совершенно неожиданные качества, поскольку больше не рассматриваются сквозь искажающий фильтр эгоистических желаний и потребностей. Медитируя над учениями гуру, йог не воспринимает их сугубо как набор информации, но переживает на опыте: знания усваиваются напрямую, а не через логический процесс, и становятся частью внутреннего мира.[71]

Однако было у йоги и этическое измерение. Начинающему не позволяли приступать к йогическим упражнениям, доколе он не завершил интенсивную нравственную программу. Основным требованием был принцип ахимсы («ненасилия»). Ненасилие понималось широко: запрещалось даже прихлопнуть комара, сделать обидный жест и сказать недоброе слово. Необходимо было соблюдать приветливость со всеми, даже с самыми малосимпатичными монахами в общине. Лишь когда гуру убеждался, что такое поведение стало естественным для ученика, он разрешал ему усесться в йогическую позу. Значительная часть агрессии, обиды, враждебности и гнева, омрачающие спокойствие нашего ума, являются следствием упрямого эгоизма. Однако, когда начинающий йог научался быть самоотверженным и спокойным, он испытывал, по свидетельству текстов, неописуемую радость.[72]

Одной из основных практик, помогавших отказаться от зацикленности на своем «я», была йога. В отличие от современной западной йоги, это не гимнастика, а систематический слом инстинктов и стереотипов.

Йогический опыт подтолкнул мудрецов выдумать новый миф о сотворении. Сначала был лишь Человек.

Он оглянулся вокруг и не увидел никого кроме себя. И прежде всего он произнес: «Я есмь». Так возникло имя «Я»…Он боялся.

Он боялся, поскольку мы инстинктивно чувствуем, что должны защищать свое хрупкое «я» от всяких угроз.

И он подумал: «Ведь нет ничего кроме меня, – чего же я боюсь?» И тогда боязнь его прошла, ибо чего ему было бояться?

Однако он был одинок.

Он захотел второго. Он стал таким, как женщина и мужчина, соединенные в объятиях. Он разделил сам себя на две части. Тогда произошли супруг и супруга.

Вместе они произвели на свет все, «вплоть до муравьев». И Человек осознал, что, хотя он больше не одинок, бояться все равно нечего. Разве он не тождествен с Брахманом, со Всем? Он един со всем, что создал. В каком-то смысле он – свое собственное творение.[73] Он даже сотворил богов, которые являются частью его самого.[74]

Примечания

1

Sloek, Devotional Language, 53—96.

2

О роли мифологии я подробнее говорю в своей книге A Short History of Myth (Edinburgh, 2005).

3

Eliade, Patterns of Comparative Religion, 453—455.

4

Campbell, The Hero with a Thousand Faces.

5

Sloek, Devotional Language, 75—76.

6

Чжуан-цзы 17.3. [Здесь и далее цит. по пер. Л.Д.Позднеевой. – Прим. пер.]

7

Ibid.

8

Denys Turner, Faith, Reason and the Existence of God, 108—115.

9

Steiner, Real Presences, 217.

10

Steiner, Language and Silence, 58—59.

11

Steiner, Real Presences, 217.

12

Steiner, Language and Silence, 59.

13

Подробнее об этом я говорю в своей книге The Battle for God: A History of Fundamentalism (London & New York, 2000); также глава 12 содержит более детальное обсуждение фундаментализма.

14

Campbell, Primitive Mythology, 305; The Power of Myth (with Bill Moyers), 79.

15

Leroi-Gourhan, Treasures of Pre – historic Art, 112. Это исключает гипотезу, согласно которой эти рисунки – всего лишь одна из форм охотничьей магии.

16

Ibid., 118.

17

John E. Pfeiffer, The Creative Explosion (New York, 1982), viii.

18

Leroi-Gourhan, Les religions de la prehistoire, 83—84; Eliade, A History of Religious Ideas, I, 16.

19

Campbell, Historical Atlas of World Mythologies, Vol. I, Part I, 58.

20

Ibid., 65.

21

Leo Frobenius, Kulturgeschichte Africas (Zurich, 1933), 131—132; Campbell, Primitive Mythology, 300.

22

Eliade, A History of Religious Ideas, I, 24.

23

Campbell, Power of Myth, 85—87.

24

Ibid., 72—79; Campbell, Historical Atlas, I, 1, 48—49; Eliade, A History of Religious Ideas, I, 7–8.

25

Burkert, Homo Necans, 16—22.

26

Burkert, Structure and History in Greek Mythology and Ritual, 54—56; Homo Necans, 42—45.

27

Campbell, Historical Atlas, I, 2, xiii.

28

Ibid., I, 1, 93.

29

Campbell, Primitive Mythology, 66.

30

Eliade, The Myth of the Eternal Return or Cosmos and History, 1–34.

31

Huston Smith, The World ’ s Religions, rev. ed. (New York, 1991), 367.

32

Eliade, A History of Religious Ideas, I, 17.

33

Eliade, Birth and Rebirth; Myths, Dreams and Mysteries, 194—226; Campbell, Power of Myth, 81—85.

34

Eliade, Myths, Dreams and Mysteries, 225.

35

Herbert Kuhn, Auf den Spuren des Eiszeitmenschen (Wiesbaden, 1953), 88—89; trans. Campbell, Primitive Mythology, 307—308.

36

Breuil, Four Hundred Centuries of Cave Art, 170—171.

37

Campbell, Primitive Mythology, 311.

38

Burkert, Homo Necans, 27—34.

39

Eliade, Patterns of Comparative Religion, 331—343.

40

Alexander Marshack, “Lunar Notations on Upper Palaeolithic Remains,” Scientia, 146; 1984.

41

Eliade, Patterns of Comparative Religion, 146—185.

42

Burkert, Homo Necans, 78—82.

43

Eliade, Patterns of Comparative Religion, 1–124, 216—239.

44

Mary Boyce, Zoroastrians: Their Religious Beliefs and Practices, 2nd ed. (London & New York, 2001), 2; Peter Clark, Zoroastrians: An Introduction to an Ancient Faith (Brighton & Portland., Ore., 1998), 18.

45

Mary Boyce, Zoroastrians, 9–11.

46

Jan Gonda, Change and Continuity in Indian Religion (The Hague, 1965), 200; Louis Renou, “Sur la notion de brahman,” Journal asiatique, 237; 1949.

47

Louis Renou, Religions of Ancient India (London, 1953), 10, 16—18; Michael Witzel, “Vedas and Upanishads,” in Gavin Flood, ed., The Blackwell Companion to Hinduism (Oxford, 2003), 70—71.

48

J.C. Heesterman, The Inner Conflict of Tradition: Essays in Indian Ritual, Kingship and Society (Chicago & London, 1985), 70—72, 126.

49

Чжуан-цзы 6.29—31.

50

Mark S. Smith, The Origins of Biblical Monotheism, 41—79.

51

Eliade, Patterns of Comparative Religion, 367—388; The Sacred and the Profane, 50—54, 64; Image and Symbols, 37—56.

52

Eliade, Patterns of Comparative Religion, 38—63; Myths, Dreams and Mysteries, 172—178; Wilhelm Schmidt, The Origin of the Idea of God (New York, 1912) passim.

53

Eliade, The Sacred and the Profane, 120—125.

54

Ригведа 10.129.

55

Ibid., 10.90.

56

Gwendolyn Leick, Mesopotamia: The Invention of the City (London, 2001), 268.

57

Thorkild Jacobsen, “The Cosmos as State,” in H. & H.A. Frankfort, eds., The Intellectual Adventure of Ancient Man, An Essay on the Speculative Thought in the Ancient Near East (Chicago, 1946), 186—197.

58

Энума Элиш 1.1. [Здесь и далее цит. по пер. В.К.Афанасьевой. – Прим. пер.]

59

Ibid., 6.19.

60

E.O.James, The Ancient Gods (London, 1960), 87—90.

61

Пс 89:10—13; 93:1–4; Ис 27:1; Иов 7:12; 9:8; 26:12; 38:7.

62

Eliade, Myths, Dreams and Mysteries, 80—81.

63

Чхандогья Упанишада 6:13. [Здесь и далее цит. по пер. А.Я.Сыркина. – Прим. пер.]

64

Ibid., 6:11—12.

65

Ibid., 6:10.

66

Брихадараньяка Упанишада 4.5.15. [Здесь и далее цит. по пер. А.Я.Сырки-на. – Прим. пер.]

67

Ibid., 3.4.

68

Ibid., 4.5.13—15.

69

Ibid., 3.5.1.

70

Eliade, Yoga, Immortality and Freedom.

71

Отметим, что к духовности Упанишад, как и впоследствии к буддийской практике, были причастны не только мужчины, но и женщины.

72

Патанджали, Йога-сутра 2.42; см. Eliade, Yoga, Immortality and Freedom, 52.

73

Брихадараньяка Упанишада 1.4.1–5.

74

Ibid., 1.4.6.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3