Даю уроки
ModernLib.Net / Отечественная проза / Карелин Лазарь / Даю уроки - Чтение
(стр. 10)
Автор:
|
Карелин Лазарь |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(403 Кб)
- Скачать в формате fb2
(189 Кб)
- Скачать в формате doc
(174 Кб)
- Скачать в формате txt
(169 Кб)
- Скачать в формате html
(189 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14
|
|
Стоп! Ринулась память назад, сюда, вот в этот город, на улицах которого сейчас хозяйничала пустыня, песком тараня окна и стены, завихриваясь смерчами на площадях. И на той площади, где стоят четверо из гранита, сейчас сплетаются смерчевые столбы, выстрелами хлопая от ударов о гранит. Фотографии и фотографии... Из одного времени люди, повязанные одной историей и одной эпохой, столь похожие старомодными воротничками и повязью галстуков. Музей и музей! Но только в воротничках и галстуках их сходство, а дальше - различие, противоположность, вражда, ненависть, смертельное противоборство. Музей и музей... Здесь и там, в той коричневой комнате "Севра-отеля". Так вот что добыла ему память?! Ко времени... К месту... Память, о, память наша умеет стукать нас лбом в стену! Так что же это были за люди на тех фотографиях? Кто же это был изваян там из дерева и, как святой в церковном притворе, помещен в нишу? Память снова, вмиг отмахав пять тысяч километров, примчала его к стене в той комнате, напомнила ему, как он вчитывался тогда, близко наклоняясь, к надписи под фотографиями и скульптуркой. На трех языках были надписи: на финском, на немецком, на английском. Эрфурт... Рангел... Рюти... Вальдек... Гейндрихс... Диттел... В дереве же был изваян Маннергейм... То были люди войны, то были враги, а иные и просто гитлеровцы, которых и врагами невозможно назвать, ибо они хуже врагов, им нет названия, хоть на финском, хоть на немецком, хоть на английском. А что же было дальше? Вот в этом-то и вся суть: что же было дальше? А ничего, ничего особенного. Стали пить пиво. Да, разговор прервался, почти прервался, стал труден. Он вспомнил себя там, сейчас, здесь вспомнил. Ему было трудно, вспомнил, что было трудно, хотелось подняться и уйти, он вспомнил, что ему хотелось это сделать. Но он не поднялся и не ушел. Что удержало? То, что он был гостем? То, что он был в чужой стране, живущей по своим законам и со своими кумирами? Но хозяева его нарушили правило гостеприимства. Они не должны были тащить его в свою коричневую комнату. Это была их вера, а не его. И все же он не ушел, хотя и замкнулся, - он помнит! Не ушел, хотя ему там было противно до тошноты, - он помнит! - до тошноты. Не ушел... А они, а Шаумян, Азизбеков, Фиолетов, Джапаридзе, все двадцать шесть, а они бы в той комнате остались? Ни на минуту! Ни за что! Ни ради никакой дипломатии! Они бы ушли! Разгневанные и презирающие! Но... Но... Но их бы и не привели в ту комнату! Не посмели б! Вот к чему подвела его память, сравнивая и тыкая лбом в стену: его привести туда посмели. Посмели! Но и это не все. Дальше вспоминать? Что ж, пошли, Память, дальше... Где и вспоминать, как не здесь, где так трудно дышать от урагана за окнами. Когда и вспоминать, как не сейчас, когда отлетел ты уже не памятью, а судьбой. Пошли, пошли дальше... А дальше было вот что... Попили пивка, хмурые и молчаливо рассорившиеся, похрустели соленым миндалем, потомились от молчания и ушли из этой коричневой комнаты, прогорклой от пыли. Расстались на улице? Нет. Хозяевам страстно захотелось загладить свою вину, они просто умоляли его не покидать их с досадой в сердце. А когда финн хочет загладить свою вину, когда он хочет быть уж совсем беспредельно гостеприимным, он приглашает к себе домой "на сауну". Не в сауну при каком-нибудь отеле или учреждении, что дело обычное и даже почти обязательное, а "на сауну" к себе домой. Выше этого нет гостеприимства. Это означает, что будет и сауна конечно же, но будет пито-перепито, будет и разговор по душам с беспредельной откровенностью, какой так редок у молчаливых и скрытных финнов. Как было отказать? Покатили. Да и нужно было, важно было понять, что толкнуло их, этих финнов, удачливых и жизнерадостных, на столь дикий, мрачный поступок. Ему тогда казалось, он уговорил себя в этом, что, побыв с ними, он их сумеет понять. В пути, он помнит, он все время думал, ну что за люди это, что их толкнуло потащить его в ту комнату? Бравада? Им ли мечтать о черной поре войны и фашизма, столь влюбленных в жизнь? Да, скорее всего, бравада. И он решил, ему захотелось в это поверить, что он столкнулся всего лишь с бравадой. Но чтобы поверить, надо проверить. Он и ехал с ними в гости к одному из них, чтобы проверить. Так ли уж трудно уговорить себя на безрассудство, на бесконтрольность, призвав на помощь рассудительность и самоконтроль. Это хитрая штука - самоуговаривание. В чем хочешь можешь самоуговориться. Он ехал с ними, чтобы понять их. Впрочем, опыт, каким он разжился в последние годы, вполне уверенно сулил ему, что все сложится как нельзя лучше, все обойдется. Они ехали домой к тому из двух бизнесменов, кто был крупным издателем и, кажется, и сам пописывал, его звали Арво. Вот и еще один довод в пользу поездки: он ехал к коллеге, и уж дома у него он во всем разберется, поглядев его книжечки, картинки на стенах, какие-то еще фотографии увидев. Писатели, журналисты очень откровенны в своем домашнем обиходе, любят похвастать, открывая себя, того не желая. Вот тут-то он и распоймет этого Арво. Дом у Арво был замечательный. Это был дом, обладающий тем редким секретом, так построенный, так обставленный, в котором хочется жить. Вошел в него и понял, что тебе тут хочется жить. Почему? Трудно объяснить, в этом и секрет такого дома. Уют в доме Арво был симпатичен, комфорт не угнетал своей похвальбой, было много старых и честных книг. При доме был сад, совсем крошечный, а все-таки сад, с какой-то даже таинственностью, глубиной. Этот дом, конечно же, был рассчитан на семью, но он был пуст, хотя угадывались в этих стенах дети, будто слышались их захлебывающиеся беспечностью голоса, угадывалась хозяйка, женщина, чьей волей расставлялась мебель, выбирались обои, находилось место всякой мелочи. Но дом был пуст, если не считать старушки-домработницы, а возможно, просто соседки, приглядывающей за порядком. В большом этом доме Арво жил один. Ах вот что?.. Одиночество?.. - Семья на озерах, на юге? - спросил он у другого бизнесмена, которого звали Раймо, рассчитывая, что тот подтвердит его догадку. - Он расстался с семьей, - шепнул в ответ Раймо, а бородач сделал таинственное лицо, давая понять, что все тут непросто, совсем непросто. Итак, его первая же догадка подтвердилась. Арво жил один, он был одинок, а одиночество чудит с человеком. Возобновилось застолье, но настороженность, возникшая там, в коричневой комнате отеля, сидела рядом с ними и, как некая хмуроликая дама, закинув ногу на ногу, пронзительно поглядывая, покуривая, пускала им дым в лицо. Было решено затопить сауну. Мигом сбегал Арво за коротенькими аккуратными березовыми полешками, ловко стал растапливать печь. Сауна в доме помещалась в подвале, но это был прекрасно оборудованный подвал, с комнатой для отдыха, обшитой сосновыми, сучковатыми и смолянистыми досками, жившими еще лесным духом. А сауна, тоже забранная в молодое дерево, набирала тут жар не с помощью электричества, а от печки, в которой мигом занялись, затрещали березовые чурки. Вскоре эта печка накалилась, привыкшая к каждодневной своей горячей работе. И выплеснут был первый ковш на плоский верх, первый легкий парок коснулся голов, это была и сауна и русская парилка, здесь было все просто и понятно, хороша была сауна у Арво. Но и здесь, где бы в самый раз пожить в бездумье, позволить себе расслабиться, доверившись легкому березовому жару, но и здесь настороженность не оставила их. Казалось, сидит эта дама, накинув белую как саван простыню себе на плечи и бедра, сидит на нижней ступеньке и пытливо, скептически поглядывает на них - голых и смущенных. Из-за двери раздался голос старухи уборщицы, она звала Арво, сообщала, что кто-то к нему приехал. Арво сорвался с самого верха, в вихре пара вылетел из сауны, мелькнув нагишом мимо старухи. - О, началось! - хмыкнул рыжебородый. - Стюардесса явилась!.. - Он пояснил ему: - Это целая история... Война... мир... Вот прилетела... Ах вот что?! Несчастливая любовь?! Чего только не творит с человеком несчастливая любовь... Сауна прервалась. Они быстро оделись и поднялись в гостиную. Там, посреди гостиной, стояла молодая женщина в голубом жакетике, с синей шапочкой, короной приколотой к закрученной пепельной косе. Она, казалось, никак не могла понять, зачем здесь очутилась. У нее было выточенно-красивое и очень невеселое лицо, отрешенное. Арво стоял у стены, прижавшись к ней спиной, застывший, смятенный, на себя непохожий. Он был всего лишь в банной простыне. Но был он не смешон в этом наряде, босой, с мокрыми волосами. Он показался гладиатором, только что пораженным мечом. Ах вот что?! Вот как тут у него, у этого хваткого бизнесмена, жизнь оборачивается?! Гости были забыты, эти двое их не замечали, и гости покинули этот дом, тихонько ступая, будто уходили от больных. - Финны любят трагически, - пояснил ему Реймо, а рыжебородый закивал, похмыкивая. Он предложил: - Я отвезу вас в гостиницу. Вы где, в "Президенте" все еще? Квартиру еще не сняли? - Нет, все еще в "Президенте". Покатили. Минут через пять подкатили к "Президенту", новенькому, из стекла и металла отелю. Можно бы было и распрощаться. Но рыжебородый увязался за ним. Обойный бизнесмен отвязался, распростился, а этот, профсоюзный деятель из рабочих, толстый и веселый, чуть что и принимающийся хохотать, никак не хотел его покинуть, звал еще выпить, еще добавить. Ну, в каком-то баре выпили, добавили. Еще куда-то переместились, здесь, в этом отеле, полно было баров, больших и маленьких, - еще добавили. Почему-то очутились на этаже, где громадный висел портрет президента Кекконена, который был написан Ильей Глазуновым, и рыжебородый, похохатывая, рассказал историю этого портрета и почему он здесь очутился. Президент Кекконен ни слова не сказал, понравился ли ему портрет или нет, он только велел подарить его отелю "Президент". Он пошутил очень по-фински, он сказал: "Этот президент должен пребывать в отеле "Президент". - О, наш Урхо очень умный человек! - похохатывая, сказал рыжебородый. Добавим?! Мы должны выпить за его здоровье! Ты прав, ты совершенно прав, нам незачем было вести тебя в ту комнату! Я был против! Но вот за Урхо Калева Кекконена мы должны выпить! И он повел его, затаскивая в лифт, в стальную просторную кабину со стальными могучими дверями, смыкавшимися тяжело и непреклонно. Они очутились в холле отеля. В просторном, как улица в торговой части города. Тут было все. Был бар, были магазинчики, была тут даже рулетка, небольшой стол, из таких, какие устанавливаются в барах океанских лайнеров. Не Монте-Карло, а все-таки рулетка, а все-таки можно и здесь пополировать кровь, рискнув сотней-другой марок. Рыжебородому обязательно захотелось рискнуть. Завелся человек. Финны, если уж заведутся, их трудно остановить. Рискнул и сразу же просадил все жетоны, купленные им на сто марок. Купил несколько жетонов и он. Помнится, купил, чтобы отделаться от рыжебородого, настаивавшего, напиравшего, как все пьяные люди. Поставил, не думая о выигрыше, лишь бы отвязаться. Поставил на самую ненавистную для себя цифру одиннадцать. Он почему-то ненавидел эту цифру. Рулетка была пущена, шарик поскакал, заметался и вкатился в лунку с цифрой одиннадцать. Выиграл! Рыжебородый был просто счастлив. Он ликовал, кричал, вскидывая руки, хохотал. Их обступили. И снова он небрежно поставил на ту же ненавистную цифру одиннадцать, только чтобы отделаться. Шарик поскакал, заметался, совсем лениво покатился и снова закатился в лунку с цифрой одиннадцать. Это было невероятно! Целая груда жетонов перешла к нему. Но не он обрадовался, а рыжебородый. Этот ликовал. И уже толпа порядочная ротозеев собралась. Надо было уходить. Это было инстинктивным у него, когда надо было уходить. Жаль, инстинкт этот, наука эта сработала тогда чуток с запозданием. Да, жаль... Наутро его зачем-то вызвал к себе Посол. Так, какая-то маленькая понадобилась ему информация. Спросил, как ему тут живется, не скучно ли в строгом Хельсинки после шумного Каира? Поулыбались друг другу, пошутили. Посол был из очень славных, симпатичнейший. Прошел войну от звонка до звонка, но не казался старым. Был сухощав, спортивен. Лицо явно примонголенное, он был из Сибири родом. Вот и все. Да, вот и все, что вернула ему память, здесь поговорив с ним, в этой комнате, где было трудно дышать, потому что за окнами свирепствовал ураган, иссушив и без того сухой воздух. Вот и все... Да, а еще через два-три дня его снова вызвали в посольство и уже не Посол, а советник по культуре, милейший тоже парень, добрый приятель и тоже из МГИМО, суховато уведомил его, - на службе суховатость уместна, - что его отзывают срочно в Москву. Ну и что?.. Он тогда не придал этому значения... И прав был. В Москве его долго не продержали. Вскоре он снова очутился на своем Ближнем Востоке. Вот и все. Ветер за окнами неистовствовал, в смертельную загоняя тоску. 21 Маленький вертолет, скользя по барханам диковинной тенью, низко шел над песками. После вчерашнего урагана, вздыбившего тут все, до неба подкинувшего смерчевые столбы, пустыня отдыхала, ее парило, она наново укладывала свои барханные морщины, громадные шары верблюжьей колючки неприкаянно замерли, не ведая, куда их занесло. Вахтовый вертолет, добытый Мередом у нефтяников, придерживаясь курса асфальтовой дороги, но идя сбоку, заскакивая тенью в пески, был так обычен тут, что верблюды, пасшиеся у шоссе, даже голов не поднимали, не шарахались от странной, несущейся тени, вообще считали эту неуклюжую, громадную и очень шумную птицу вполне своим существом. Меред не обманул, обещая, что можно будет почти касаться рукой спин верблюдов, так низко пойдет вертолет. Верно, совсем низко вел молоденький, азартный пилот машину, все можно было разглядеть на коричневой равнине песка, всякую малую тропку, насвежо проложенную каким-то трепетным, мелькающим существом, тушканчиком, может быть, ящерицей, а может быть, и змеей. Пустыня жила своей жизнью, давно приняв вертолет вместе с его тенью и яростным шумом мотора с посвистом лопастей в свой мир. В свой мир были приняты и вшагнувшие в пески буровые вышки, то тут, то там выглядывавшие из-за барханов. В свой мир уже начинали принимать здесь бесконечный протяг из труб, укладываемых в траншею, извивистую, как змея, если только возможны многокилометровые змеи. Меред забыл о своих спутниках, он приник к окну, отодвинул стекло, ветер сразу же слезы высек из его глаз, но Меред смотрел, смотрел, чуть что не вываливаясь в окно, и что-то кричал, безмерно счастливый, кричал или пел, ветер сминал его слова, сносил звук, закручивал в общий рокот и посвист мотора и лопастей. Меред был счастлив. Он, наверное, все же пел, а не кричал, он пел от счастья, переполнявшего его. Трубы, трубы тянулись через пустыню, трубы, по которым совсем скоро пойдет вода. Вода! Он пел, конечно же, а не кричал. И если можно бы было разобрать в вертолетном треске слова его песни, то это были бы слова о воде, о чуде, которое сотворит вода в этих бесплодных песках, о счастье его, Мереда, что он дожил до этих дней, когда снова пришла сюда вода, на бесплодную эту землю, но некогда плодоносную. - Вот он, счастливый человек! - громко, чтобы пересилить шум мотора, сказал Самохин, кивнув Знаменскому на Мереда. И все так же громко продолжил: - Я задумываюсь, там ли я искал свое счастье в жизни?! Все чаще задумываюсь!.. Дурно спали эту ночь?! А я так и совсем не спал! Думал, не тайфун ли какой-нибудь накинулся на Красноводск! Страшная штука, эти тайфуны! Не довелось испытать?! А я, знаете ли, два года прослужил в консульстве на Яве! Рай, просто рай, а не земля! Но тайфуны!.. Никакого рая не захочешь, когда ветерок начинает дуть со скоростью в двести километров! Все сносит! Дома летают в воздухе! И самое страшное, что необъяснимый схватывает тебя страх! Ну, просто свихиваешься от страха! Именно, необъяснимый страх, то есть человек не может сам себе объяснить, что происходит! Мозг отказывается понять! Оттого и ужас! Подобное же состояние испытываешь, когда начинается землетрясение! Не доводилось испытать?! Теперь испытаете! В сейсмическую зону переселились! А я разок попал! Господи, это даже страшнее страха, страшнее тайфуна! В Японии тогда служил, представительствовал в Иокогаме! Перепугался, знаете ли, на всю жизнь! - Он говорил, выкрикивал, о чем-то страшном выкрикивал, но губы у него благодушно шевелились, он был доволен чем-то, в хорошем, благодушном пребывал настроении. Похоже, разглагольствуя сейчас, он тоже пел, это его была песня, исторгшаяся из души, возникшая из чувства полета, из радости полета, тоже, видимо, совершенно необъяснимого чувства. А вот Знаменский так и не выбрался из вчерашней тоски. Не летелось ему сейчас, не смотрелось на диво пустыни, диво труб, которые вот-вот грянут тут водой, на семь веков покинувшей эти места. - Ростик, дорогой, смотри, белый верблюжонок! - обернул к нему сияющее лицо Меред. - Это к счастью! Добрая примета! Хорошим пловом нас будут встречать! - И он опять усунулся в окно, опять завопил свою песню счастья. Короткая остановка в Небит-Даге, где вертолет заправился горючим для трехсоткилометрового броска к Кара-Кале. На площадке, под навесом, уже ждал их стол, так щедро заваленный дынями и многоцветным виноградом, что чудо земных этих даров перестало казаться чудом, становясь обыкновенностью. Столько было всего, что ни к чему уже не тянулась рука. И это приметил мудрый и хорошо себя нынче чувствовавший старик. - Замечали, Ростислав Юрьевич, когда столь щедр стол, то и азарта нет вкусить от щедрот? - сказал Самохин. - Человеку необходимо создать ситуацию, когда бы он мог пожадничать. Скорей, скорей чтобы схватить! Самый лучший кусок! Но тут ему на отдельном столике вынесли графин с чалом, и милая, очень смущающаяся девушка, вся увешанная старинными украшениями из серебра, в шапочке в серебряных бляшках, в длинном синем платье до пят, вся сокрытая да еще и лицо почти сокрыв согнутой в локте рукой, вдруг так глянула на старика, блеснув глазами и зубами, что он замер, осекся и влюбился. - Остаюсь! - шепнул он, тараща глаза. И остался бы, ей-богу, шутка уже не шутка, когда такие сверкнут глаза, но сморгнул, глянул, а девушки уже нет, только столик с мутным чалом в графине стоял перед ним, да пиалушка зеленая ждала, когда он ее наполнит. И все вспомнилось, нефрит вспомнился, отлетела радость. Встречавшие, солидные, хотя и молодые хозяева города, уговаривали Самохина остаться на часок, поглядеть город, который был просто замечательным, ведь он же возник в пустыне, а вон теперь какие тут дома, какие прижились деревья, но Самохин был непреклонен. Он отхлебнул чала и заспешил. - Город ваш замечательный, согласен, но он не войдет в зону туризма, сказал Самохин. - Посмотрим с воздуха. Нам надо засветло попасть в сухие субтропики, в Кара-Калу. Как-нибудь в другой раз... Знаменский отошел чуть в сторону, отстранился от разговора, да его никто и не уговаривал остаться, про него сразу тут поняли, что он не более как сопровождающее лицо. Либо поняли, догадались, - догадливый народ эти молодые градоправители, - либо заранее были извещены о нем, как извещен был Меред, зона-то приграничная, тут каждый человек учтен и примечен. А он так и держался, как сопровождающий, хоть на шаг да позади Самохина. А сейчас и просто отошел в сторонку, сойдя с асфальтовой полосы, мягкой, почти вязкой, сразу же ступив в пустыню, в пески, в барханную до горизонта рябь. Тут вокруг все было резко обозначено, резко поделено. Вот - новое, вот - старое, вернее, древнее, просто даже библейское, добиблейское, существовавшее в миг сотворения мира. Тогда именно так и было. Убийственно пекло солнце, на которое невозможно было поднять глаза, до горизонта тянулись застывшими волнами барханы, неподвижными казались в далеком мареве верблюды, эти странники вечности, но тут, если на тысячелетия мерить, еще недавние пришельцы. Несколько бетонных плит вертолетной площадки, домик из сырца с оплавившейся крышей, потекшей гудроном, какие-то чахлые деревца с железными листочками, изнемогшие машины, сбежавшиеся под незримую тень домика и деревьев, люди у столика с плодами и сосудами - это все было нереальным тут, странным, принесенным лишь на миг каким-то причудой-ветром, чтобы через миг и сгинуть. Реальным, навечным тут были барханы, зной, эти верблюды, парящие в мареве. К Знаменскому, возникнув ниоткуда, как шар из колючек, подкатился старик в черном халате и узорчатой черно-белой тюбетейке. Нет, это был не старик. Крепкозубым оказался, когда разжал тонкие губы. И просверлили Знаменского зоркие, узкими щелочками, глаза. Подкатился, уставился, сверкнул узко зубами, спросил тонким голосом, странно-распевно произнося русские слова: - Зачем приехал? Песок считать? - Сопровождаю, - сказал Знаменский. - Этот больной бурдюк? - сверкнул белесой полоской зубов человек в тюбетейке. - Не понял. - Знаменский решил повернуться к тюбетейке спиной, но не повернулся. Глаза из-под тюбетейки - удержали. Была в их взгляде-дуплете сила, наглая, бесцеремонная, вязали движения эти буравящие глаза. - Прикрывает тебя, так? - Не понял. - Я понял. Его туша, а твои глаза и уши. Иди, зовут. Ты из Москвы? Знаменский промолчал, медленно, трудно, как если бы отдирал от плеч что-то липкое, как мы во сне отдираем, освобождаясь от настырных глаз. - Не пожалели человека, пригнали к нам в такую жару! А в Москве сейчас прохлада! Вах, не жалеют у нас людей! - Голос за спиной глумился, истончаясь, язвил, человек в тюбетейке шел по пятам. И вдруг умолк, едва Знаменский ступил на бетон вертолетной площадки. Знаменский оглянулся. За спиной тянулись барханы, плыли в мареве верблюды, будто свершая очень торжественный танец, и не было никакого человека в тюбетейке. Нырнул, должно быть, в ряды встречающих, растворился. И вот они снова в воздухе, и помрачневший Самохин печально смотрит на проносящуюся рядом с вертолетной тенью землю, на этих игрушечных славных верблюдов, таких тут красивых, созвучных с пустыней, и прощается, прощается со всем этим миром окрест, понимая, все время помня свою беду и понимая, что другого-то раза уже не будет. Слева открылись холмы и предгорья Копетдага. Все вверх и вверх идущие гряды. Где уже выжелтившиеся холмы, где черновато-коричневые скалы, где убереженные от солнца глубокие темно-зеленые расщелины, где, если совсем вверх глянуть, снежные, избывающие тайнички, - загадочный и влекущий мир. - А знаешь, Ростик, дорогой, - снова обернулся от окна Меред, - а у нас тут в горах страшные бандиты прячутся! Сбегают сюда от правосудия! Месяцами живут, грабя чабанов! Попробуй, отыщи их тут! Ну, конечно, в конце концов их ловят. Я бы тоже сбежал сюда, если бы был бандитом! - Он снова усунулся в окно, но лицо его успело опечалиться, песню горланить он не стал. В Кара-Кале, на крошечном вертолетном аэродроме, прильнувшем к крутящейся, обмелевшей горной речке, их встречал маленький, пряменький летчик с большими усами. С Мередом он обнялся. Они потоптались немного, стараясь один другого приподнять от избытка чувств. Меред был куда потяжелей летчика, но летная сила одержала верх, и маленький летчик по-борцовски, изловчившись, высоко поднял круглого Мереда, а потом мягко, нежно опустил на землю. С гостями летчик поздоровался по-военному сдержанно: отдал честь Самохину, чуть кивнул Знаменскому. - Добро пожаловать, - сказал он и, будто усомнившись, что его поняли, перевел: - Салам алейкум. Дорога в город была дорогой через сад, где рощи миндалевых и фисташковых деревьев сменяли аккуратные ряды виноградников, а потом шли высокие стволы ореховых деревьев с зелеными, еще на себя не похожими грецкими орехами, а потом шли яблоневые сады, но везде, вперемешку, стояли гранатовые невысокие круглокронные деревья, тоже пока не с красными, а с розоватыми плодами. Вдали начинались горные гряды, вблизи то появлялась, то исчезала речка, шурша водой по каменистому, обмелевшему руслу. И небо тут было не пустым, не казалось яростным зевом раскаленной печи, а бежали по нему легкие облака, похожие на многоголовую отару. - Вот это вот для туристов местечко! - сказал Самохин и грустно огляделся. - Рай... Быстро промелькнули одноэтажные дома городка, загороженные ветвями, а потому загадочные, мелькнули и два-три дома из стекла и бетона, которых деревья не могли загородить, а потому эти дома показались тут голыми, не к месту, случайно забредшими. Машина, а они ехали на вездеходе, а еще один вездеход их сопровождал, что говорило не столько об уважении к приехавшим, сколько о повседневности забот этого райского уголка, столь близко отстоящего от государственной границы, машина их въехала в ворота, открывшиеся, покатившиеся на колесиках, и очутилась в квадрате двора, где все было четко расставлено. Справа стояло большое сливовое дерево, слева пяток старых яблонь, очень ухоженных, белоствольных, а прямо, позади круглой клумбы с российскими анютиными глазками, вытянулся белый одноэтажный дом с веселенькими занавесочками на окнах. - Дом для почетных гостей, - сказал усатый летчик. - Имеется душ, в комнатах работают вентиляторы, сторож или его жена приготовят вам чай, кипяток тут круглосуточно, в столовой вам накрыт стол, а вам, - он глянул на Самохина, - подготовлен чал. Отдыхайте. Через два часа я заеду за вами, покажу наши достопримечательности, а потом повезу во Дворец культуры. Соберется городской актив. Ждем от вас, товарищ Самохин, рассказа о перспективах нашего края, желательно, чтобы вы и о международном положении нам рассказали, поскольку ваш опыт Чрезвычайного и Полномочного Посланника для нас будет очень интересен. - Летчик, произнося звание Самохина, с большой буквы обозначил каждое слово, уважительно и строго глядя на старика. Говорил летчик очень чисто по-русски, но жил в его русском акцент, свой распев был, который отличался от акцента Мереда, мягче, легче текли слова, пусть даже официальные и казенные. - Вы не туркмен? - спросил Самохин. - Азербайджанец, товарищ Посланник. - Да не зовите меня Посланником, - слабо запротестовал Самохин, легонько отмахнувшись рукой, будто отмахивался от былого, но не очень настойчиво, поскольку жизнь-то у него в былом была, а не в нынешнем дне. Кстати, о международном положении мог бы лучше меня поведать мой спутник Ростислав Юрьевич Знаменский. Он международник по профессии. - Да, да... - Летчик коротко глянул на Знаменского и отвел глаза. - Мы ждем вашего доклада, товарищ Самохин. - Он козырнул, легко выпрыгнул из машины и снова козырнул, когда Самохин ступил на землю. Этот почет был адресован только ему, Знаменского летчик просто не замечал. - Меред, - сказал летчик. - Я поехал, хозяйничай. Но помни заповедь аллаха! - Угощающий, дорогой, да разделит трапезу с гостем! - живо отозвался Меред. - Ты про это? Пусть Посланник и Докладчик пьют свой чал, а мы, презренные, можем и нарушить одну из сур Корана. Кто с нас взыщет, с презреннейших? Кстати, Ибрагим Мехти оглы Мамедов! Смотрю, большим ты начальником стал! Официальным стал! Летчик чуть усмехнулся диковатыми, зоркими глазками, вскочил в машину, по-военному указал протянутой рукой маршрут. Машина рванулась, развернулась, выскочила за ворота. Машина сопровождения - следом. И ворота покатились на колесиках, смыкая железные створы. 22 Неведомо, какие у этого городка были достопримечательности, а вот семья сторожа при доме для почетных гостей, вот она была достопримечательной. Она состояла из главы семьи, пожилого туркмена, громаднорукого и очень уж подсушенного солнцем, из его супруги, в отличие от мужа тучноватой, но с молодым и даже пригожим лицом, которое эта женщина не прятала ни за платком и ни за локтем, потому что ей было некогда заниматься игрой в прятки, а некогда ей было блюсти обычай, потому что у нее было до дюжины ребятишек, погодков, видимо, самым старшим из которых было лет четырнадцать тринадцать, а самый младший еще покоился на материнских руках. Вот эти ребятишки и были достопримечательностью. Они как раз отправились с матерью по каким-то делам в город. Все, весь выводок. Мать шла впереди, плавная, горделивая, по-балетному ставя ноги в мягких чувяках, будто чуть-чуть она пританцовывала, и самый маленький спал у нее на руках, покачивая черной головкой в такт материнским шагам. Мать шла впереди, ничуть не заботясь об остальной своей детворе. Пройдя через калитку, она пошла по узкой дорожке и даже ни разу не оглянулась. Знаменский, которому не отдыхалось, давно уже бродил за воротами, хмурый и оскорбленный, обиженный летчиком, хотя вполне можно было понять летчика, если учесть, что тут, на границе, все, кому следовало, о нем уже всё знали. Ясное дело, трудно было предположить, что его попросят выступить перед местным активом. Спасибо, что вообще пустили сюда, в приграничный город. Все так, но обида не рассуждает, она гложет душу. И Знаменский, покинув Самохина, подсевшего к своему чалу, покинув Мереда, который принялся было его уверять, что этот Ибрагим Мехти оглы славный парень и что не следует на него обижаться, вышел из дома, вышел за железные ворота, побрел по улочке, без цели, отгоняя мысли, не замечая жары. И вот ступила за ворота эта мать-героиня. Да, на бархатном фиолетовом жилете, который она надела поверх красного до пят платья, среди обычных украшений туркменки, множества всяких бляшек и кругляшек из серебра, еще посверкивала золотом звездочка материнского геройства. Вышла на улицу мать, и потянулись следом ее ребятишки. И на них-то и загляделся Знаменский. Нельзя было не заглядеться. Один за другим, один за другим, вытянувшись в цепочку, шли дети. Старший вел младшего, младший еще более младшего и так по нисходящей до замыкающего, который едва ковылял, едва поспевал, года два ему было, но все же не отставал, подтягиваемый ведомым, которому было года три, которого подтягивала девочка лет четырех. В том-то и суть была всего этого шествия братьев и сестер, что они подтягивали друг друга, помогали друг другу и каждый отвечал за младшего, у каждого или каждой был свой подопечный. И так до нисходящего. За нисходящим медленно выступала большая собака неведомой породы, рыжая и хмурая. Страж! А мать ни разу не оглянулась. Она плыла, легко, по-балетному переступая, хоть и тучновата была, гордо шла и ни разу не оглянулась, веря своим ребятам, доверяя каждому каждого.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14
|