Все в одной точке.
Перевод С. Ошерова
Расчеты скорости удаления галактик, предпринятые Эдвином Р. Губблем, позволяют точно установить момент, в который вся материя вселенной была сконцентрирована в одной точке, прежде чем начала рассеиваться в пространстве.
– Конечно, все мы были в этой точке, – подтвердил старый QfwfQ, – что нам еще оставалось? Никто тогда и понятия не имел, что может существовать пространство. И то же самое – со временем: зачем оно нам было нужно, если мы все теснились, как сельди в бочке?
Я говорю «теснились, как сельди в бочке» только ради красоты слога: на самом деле нам и тесниться-то было негде. Каждая точка каждого из нас совпадала с каждой точкой всех прочих, потому что ведь мы все находились в одной-единственной точке. Мы даже не испытывали от этого никаких неудобств – физических, разумеется, а не нравственных, потому что все-таки было досадно, что, например, такой противный тип, как синьор PbertPberd постоянно путается у тебя под ногами.
Сколько нас было? Я никогда не мог даже приблизительно представить себе это. Чтобы нас можно было сосчитать, нам необходимо было бы хоть немного отодвинуться друг от друга, а мы все сгрудились в одной точке. Может показаться, что из-за этого мы делались особенно общительными; но все обстояло как раз наоборот: в иные времена соседи ходят друг к другу с визитами, мы же, именно потому что все были слишком близкими соседями, даже не здоровались.
Круг знакомых у каждого из нас был узок. Я помню прежде всего синьору Ph(i)nko и ее друга синьора XueaeuX, затем семейство переселенцев – неких Z'zu и уже упомянутого синьора PbertPberd.
Там была еще уборщица – «Прислуга за все», как ее называли, единственная на весь космос, тогда еще, впрочем, совсем крохотный. Говоря откровенно, ей целыми днями нечего было делать – даже пыль вытирать не приходилось, потому что в точечное пространство не может проникнуть ни одна пылинка; и уборщица убивала время, сплетничая и жалуясь на жизнь.
Даже тех, кого я назвал вам, было слишком много для такой тесноты; а нужно учесть еще, сколько всякой всячины там было нагромождено: штабелями в разобранном виде у нас лежало все, что потом послужило строительным материалом для вселенной. Мы даже не могли разобраться, что пойдет потом на нужды астрономии (скажем, для туманности Андромеды), что – на нужды географии (например, для Вогез), или химии (для разных изотопов, предположим). А кроме того, мы на каждом шагу натыкались на пожитки соседей Z'zu – корзины, раскладушки, матрацы; если бы мы не следили за этими самыми Z'zu, они под тем предлогом, что у них большая семья, вели бы себя и вовсе так, словно, кроме них, нет никого на всем свете: они даже хотели протянуть через всю нашу точку веревки, чтобы сушить белье.
Впрочем, и другие были не во всем правы по отношению к этим Z'zu: взять, например, название «переселенцы», указывавшее на то, что мы все якобы были тут раньше, а они явились позже из другого места. Что это был общий предрассудок, незачем, по-моему, и доказывать: тогда не существовало еще ни «раньше», ни «позже», не имелось и других мест, чтобы из них переселяться; но все равно некоторые утверждали, что слово «переселенцы» нужно понимать в высшем смысле, независимо от пространства и времени.
Скажем прямо, все мы тогда отличались узостью взглядов и мелочностью. Виновата в этом среда, которая нас сформировала. И заметьте, эти недостатки мы сохранили навсегда, они и сейчас дают себя знать, когда мы порой встречаемся друг с другом – на остановке автобуса, или в кино, или на международном симпозиуме зубных врачей – и принимаемся вспоминать прежнее. Мы здороваемся – иногда кто-нибудь первым узнает меня, иногда я кого-нибудь узнаю – и тут же начинаем расспрашивать об остальных (даже если один из нас помнит не всех, упомянутых другим); и сразу всплывают наружу прежние дрязги, обиды, злословие. И так до тех пор, пока мы не вспомним синьору Ph(i)nko (a этим неизменно кончаются все разговоры): тогда мелочные счеты отбрасываются в сторону, нас словно приподнимает волна счастья и благодарного умиления. Синьора Ph(i)nko – единственная, кого все помнят и все оплакивают. Куда она пропала? Я давно уже перестал ее искать; ее грудь, ее бока, ее оранжевый капот – нет, никогда больше мы этого не увидим ни на нашей галактике, ни на остальных.
Мне, по правде сказать, никогда не казалось особенно убедительной теория, будто вселенная, достигнув предела разреженности, снова сконцентрируется и вернется в одну точку, чтобы потом все началось сначала. Однако многие из нас только на это и рассчитывают и строят планы на то время, когда мы снова будем все вместе. В прошлом месяце захожу я в кафе на углу, и кого, по-вашему, я там вижу? Синьора Pbert Pberd!
– Что поделываете хорошего? Зачем пожаловали в наши края?
Оказывается, он работает в Павии представителем какой-то фирмы пластмасс. Он ничуть не изменился – все тот же золотой зуб и подтяжки в цветочках.
–Когда мы вернемся туда, – сказал он мне на ухо, – нужно будет позаботиться, чтобы кое-кто теперь уже туда не попал... Вы понимаете, эти Z'zu...
Я хотел было ответить ему, что уже многие из наших говорили мне то же самое, но только добавляли: «Вы понимаете, этот синьор PbertPberd...»
Чтобы не скатиться по этой наклонной плоскости, я поспешил сказать:
– А синьора Ph(i)nko? Как по-вашему, мы ее найдем?
– Да... Ее, конечно... – пробормотал он, слегка покраснев.
Для нас всех надежда вернуться в одну точку означала прежде всего надежду снова оказаться вместе с синьорой Ph(i)nko. Это относится и ко мне, хотя я и не верю в возвращение. И тогда в кафе, как это случается всегда, мы начали с умилением вспоминать о ней; перед этими воспоминаниями отступила даже моя неприязнь к синьору PbertPberd.
Секрет обаяния синьоры Ph(i)nko заключался в том, что мы не ревновали ее друг к другу. И даже не сплетничали о ней, хотя все знали, что она была, как говорится, «в близких отношениях» с синьором де XuaeauX. Ho если есть всего одна-единственная точка, то ни один из тех, кто в этой точке находится, не может быть ни ближе, ни дальше, и значит, мы все были с ней «в близких отношениях». Если бы дело шло о какой-нибудь другой женщине, то трудно даже представить, что говорили бы у нее за спиной. Уборщица первая готова была пустить любую сплетню, да и остальные подхватили бы ее без промедления. О семействе Z'zu, например, приходилось слышать черт знает что: самая грязная клевета не щадила ни отца, ни мать, ни братьев, ни сестер. А с синьорой Ph(i)nko все было наоборот: я сам был точкой и находился в ней, и она была точкой и находилась во мне, под моей защитой, и от этого я испытывал двойное счастье, и то же испытывали все остальные. Большей близости и большей чистоты (ведь любая точка сама по себе непроницаема!) нельзя было пожелать.
И она сама испытывала то же самое: мы все были в ней, а она была во всех нас, и это доставляло ей двойную радость, и она всех нас одинаково любила.
Нам было так хорошо, что не могло не случиться что-нибудь необычайное. И в один прекрасный миг она сказала:
– Ах, ребятки, будь тут хоть немного попросторнее, с каким удовольствием я сделала бы вам лапшу!
Этих слов было достаточно, чтобы мы подумали о пространстве, в котором двигались бы взад и вперед ее полные руки, раскатывая тесто скалкой, и ее пышная грудь склонялась бы над широкой кухонной доской, и взбивались бы яйца в углублении посреди высокой горки муки, и ее руки, до локтя белые от муки и блестящие от масла, месили бы и месили тесто, мы подумали о пространстве, которое занимала бы мука, и зерно, из которого смололи бы муку, и поля, на которых вырастало бы зерно, и горы, с которых стекала бы вода, орошая поля, и пастбища, на которых паслись бы телята, чье мясо пошло бы в бульон; о пространстве, в котором могло бы появиться Солнце, чтобы под его лучами созревало зерно; о пространстве, в котором сконденсировались бы облака звездных газов, чтобы из них возникло Солнце и стало греть; о множестве разбегающихся звезд, и галактик, и галактических скоплений, и о том, что все они необходимы, чтобы каждая галактика, каждая туманность, каждое солнце, каждая планета держались на весу в пространстве. И в то время, пока мы о том думали, в то время, когда синьора Ph(i)nko произносила: «...лапшу, ах, ребятки...» – точка, в которой все мы находились, начала расширяться и расти, достигая в поперечнике десятков световых лет, и сотен световых веков, и миллиардов световых тысячелетий, и нас раскидало по всем углам вселенной (синьора PbertPberd забросило даже в Павию), а она сама превратилась в какую-то энергию – свет или тепло, не знаю, – та самая синьора Ph(i)nko, которая в нашем замкнутом, мелочном мире одна оказалась способной на порыв великодушия («Ах, ребята, какой лапшой я бы вас накормила!»), порыв всеобъемлющей любви, в один миг положивший начало и понятию пространства, и самому пространству, и времени, и всемирному тяготению, и управляемому тяготением миру, где могли появиться миллиарды миллиардов солнц, и планет, и нив, и синьор Ph(i)nko, разбросанных по всем континентам всех планет и месящих тесто перепачканными мукой и маслом руками, но где навсегда исчезла она сама, оставив нас вечно по ней тосковать.
Когда впервые рассвело.
Перевод С. Ошерова
Дж. Р. Купер доказывает, что планеты солнечной системы начали отвердевать в полной темноте, благодаря конденсации бесформенной газообразной туманности. Стоял холод и мрак. Но затем Солнце стало постепенно уменьшаться, пока не приблизилось, наконец, к своим нынешним размерам, и в результате такого усилия его температура мало-помалу возросла на тысячи градусов, а само оно начало излучать энергию в пространство.
– Да уж, тьма была кромешная, – подтвердил старый QfwfQ. – Я был совсем мал и почти ничего не помню. Как всегда, мы находились все вместе – папа с мамой, бабушка Бб-б, какие-то прибывшие к нам погостить родичи, синьор Йгг, который потом стал лошадью, и мы – малыши. По-моему, я уже рассказывал вам раньше, что на туманности можно было – как бы это сказать поточнее? – только лежать, то есть оставаться в горизонтальном положении, не двигаться и вращаться вместе с нею, куда она вращалась. Поймите меня правильно: мы лежали не снаружи, не на поверхности – там было слишком холодно, – а внутри, забившись в гущу газообразной и распыленной материи. Измерять и исчислять время мы не могли: всякий раз, когда мы принимались считать обороты туманности, между нами возникали споры, потому что в темноте у нас не было никаких ориентиров, – и все дело кончалось ссорой. И мы предпочитали, чтобы столетия скользили незаметно, как минута; нам оставалось только ждать, по мере возможности не высовывать носа наружу, подремывать да время от времени перекликаться, чтобы удостовериться, все ли здесь. И конечно же, чесаться, потому что эти взвихренные частицы причиняли при всем при том страшный зуд – ни на что путное они не годились.
Чего мы ждали – никто толком не мог сказать; правда, бабушка Бб-б еще помнила то время, когда однородная материя была равномерно рассеяна в мировом пространстве, помнила свет и тепло; сколько бы ни было преувеличений в рассказах стариков, но все-таки прежде жилось как-то лучше, чем теперь, или, во всяком случае, иначе; значит, нам надо было только скоротать эту нескончаемую ночь.
Лучше всех чувствовала себя благодаря своему скрытному, замкнутому характеру моя сестрица G'd(w)n: эта дикарка любила темноту, всегда выбирала место немного в сторонке, на краю туманности, и там подолгу глядела на черное небо, струйками медленно высыпала между ладоней космическую пыль, разговаривала сама с собой, и смеялась (смех ее был похож на струйки космической пыли), и грезила, грезила во сне и наяву. Ее сновидения были не похожи на наши: мы спали в темноте и видели во сне темноту, потому что ничего другого и не представляли себе, а ей снилась, насколько мы могли понять из ее сбивчивых слов, другая темнота, в тысячу раз более плотная, бархатистая и не такая однообразная.
Первым, кто заметил какие-то изменения, был мой отец. Я очнулся от дремоты, разбуженный его криком:
– Послушайте! Тут можно к чему-то прикоснуться!
Материя под нами – мы всегда помнили ее газообразной – начинала твердеть.
Моя мать уже несколько часов ворочалась с боку на бок, повторяя:
– Ох, и не знаю, как улечься!
Как видно, она учуяла, что место, на котором она лежала, изменилось: космическая пыль уже не была, как прежде, такой мягкой, однородной и эластичной, что на ней можно было валяться сколько угодно и не оставить ни малейшего следа. Там, где моя мать наваливалась всей своей тяжестью, стали появляться углубления или впадины, и ей казалось, будто она чувствует под собой какие-то уплотнения или бугорки; впрочем, они находились, быть может, под нею на глубине сотен километров и давили сквозь пласты тончайшей пыли. Но мы обычно не придавали значения всем этим предчувствиям матери, которая была уже не молода и отличалась повышенной чувствительностью, так что наш тогдашний образ жизни не очень подходил для ее нервной системы.
Потом вдруг я почувствовал, как мой маленький братишка Rwzfs стал... как бы это сказать? – возиться, копошиться, одним словом, вести себя беспокойно. Я спросил его:
– Что ты делаешь?
Он ответил:
– Играю.
– Играешь? Чем?
– А чем-то таким...
Вы понимаете? Это случилось впервые. Раньше играть было нечем – не существовало ни единой вещи. Чем мы должны были, по-вашему, играть? Газообразной материей, что ли? Хороша игра, нечего сказать! Она годилась разве что для сестрицы G'd(w)n. Если играть принялся Rwzfs, значит он нашел что-то новенькое: потом он даже утверждал, что нашел окатыш, но это одно из его обычных преувеличений. Окатыш не окатыш, но он все же нашел маленькое скопление более твердой или, лучше сказать, менее газообразной материи. Ничего определенного он на этот счет никогда не говорил и даже рассказывал разные небылицы, смотря по тому, что взбредало ему в голову: так, например, когда возник никель и все только о нем и говорили, мой братец заявил: «Ну конечно же, это никель! Я ведь уже играл с никелем», – за что и получил прозвище «Никелированный Rwzfs». Его так прозвали вовсе не потому, что он стал потом никелем, оказавшись по своему тупоумию неспособным пойти дальше стадии минерала: все обстоит совсем иначе, я утверждаю это из любви к истине, а вовсе не из-за того, что дело касается моего брата, который и в самом деле всегда отличался некоторой тупостью, но по типу своему подходил не к металлам, а скорее к коллоидам, и, в ранней юности женившись на одной из первых водорослей, ничего уже не желал знать.
Короче говоря, все, как видно, что-то почувствовали, кроме меня. Я ведь немного рассеян. Я только услышал – не помню, во сне или наяву – восклицание отца: «Тут к чему-то можно прикоснуться!» Тогда это выражение было бессмысленным, поскольку раньше никто ни к чему не мог прикоснуться, это уж наверняка; однако оно приобрело смысл в тот самый миг, когда было произнесено и стало указывать на новое ощущение, впервые испытанное нами и чуть тошнотворное – такое, словно под нами вдруг появилась лужа жидкой грязи.
Я сказал с упреком:
– Ах, бабушка...
С тех пор я много раз спрашивал себя, почему первой моей реакцией было напуститься на бабушку. Старая Бб-б со своими допотопными привычками всегда делала что-нибудь невпопад: например, ей по-прежнему казалось, что материя всюду имеет одинаковую плотность и достаточно отшвырнуть от себя нечистоты, чтобы они тотчас же на наших глазах растворились и исчезли. Бабушке никак нельзя было вбить в голову, что повсюду начался процесс уплотнения, а поэтому грязь плотно пристает к любой частице и не так-то легко теперь от нее избавиться. Потому-то я бессознательно приписал новое явление очередному промаху бабушки.
Но она ответила на мое восклицание:
– Что? Ты нашел баранку?
«Баранкой» Бб-б называла низкий полый цилиндр из галактической материи, который она где-то раздобыла во время одного из предыдущих катаклизмов вселенной и с тех пор повсюду таскала с собой, чтобы сидеть на нем. Но однажды он затерялся в темноте, и бабушка обвинила меня в том. что я его спрятал. Честно говоря, я эту «баранку» всегда терпеть не мог – такой нелепой и неуместной она казалась на нашей туманности, – однако обвинить меня можно было только в том, что я ее не стерег все время, как хотелось бабушке.
Даже отец, всегда обращавшийся к бабушке весьма почтительно, не удержался от замечания:
– Да что вы, мама, тут невесть что творится, а вы со своей «баранкой».
– Я ведь вам говорила, что никак не могу уснуть, – отозвалась моя мать, тоже немного невпопад.
В этот миг послышалось громкое «Ап-чхи! Уаф-ф-ф! Кхр-р-р»; мы поняли, что с синьором Йгг что-то случилось, раз он изо всех сил сморкается и отплевывается.
– Синьор Йгг! Синьор Йгг! Вылезайте наверх! Куда это вы там запропастились? – окликнул его отец.
В кромешной, все еще непроглядной тьме нам удалось на ощупь отыскать его, схватить за гриву, вытащить на поверхность туманности, чтобы он отдышался, и распластать его по наружному слою, который как раз в то время, застывая, становился студенистым и скользким.
– Уа-ф-ф-ф! Эта штука обволакивает со всех сторон, – пытался объяснить синьор Йгг, который, впрочем, никогда не отличался особым красноречием. – Погружаешься в нее, погружаешься, а она заглатывает! Кхр-р-р-ах!
Вот это новость! Оказывается, теперь нужно быть начеку, иначе в нашей туманности можно потонуть. Моя мать первая поняла это – ей помог материнский инстинкт. Она закричала:
– Дети, вы все здесь? Где вы?
Мы действительно стали немного рассеянны; раньше, когда все столетиями оставалось на своих местах, мы тем не менее старались не отдаляться друг от друга, а сейчас забыли и думать об этом.
– Спокойно, спокойно! Пусть никто не отходит в сторону! – скомандовал отец. – C'd(w)n, где ты? И где близнецы? Кто видел близнецов?
Никто не ответил.
– Ах, опять они потерялись! – воскликнула мать.
Мои братья были еще совсем маленькими и не могли дать о себе знать; поэтому они ежеминутно терялись, и их не оставляли без присмотра.
– Я иду искать их! – заявил я.
– Молодец, QfwfQ, ступай! – сказали папа с мамой, но тут же раскаялись. – Только не отходи далеко, а то ты тоже потеряешься! Оставайся здесь! Или ладно, иди, только подавай знаки. Свисти!
Я зашагал через темноту по трясине сгущавшейся туманности, время от времени громко свистя. Я говорю «шагать»: этот способ передвижения по поверхности еще несколько минут назад был немыслим, да и теперь существовал разве что в намеке – такое малое сопротивление оказывала материя на поверхности; приходилось все время быть начеку, чтобы вместо передвижения вперед не нырнуть внутрь туманности по кривой или отвесно и не быть похороненным в ее недрах. Впрочем, куда бы я ни направился – вперед или вглубь, – вероятность найти близнецов была одинакова: кто его знает, куда задевалась эта пара.
Вдруг я перекувырнулся, как будто кто-то – сказали бы теперь – подставил мне ножку. Я упал впервые в жизни, до этого я даже не знал, что такое «упасть», однако подо мной все еще было мягко и я не ушибся. Вдруг послышался голос:
– Не топчись здесь, я не хочу. Это была моя сестрица.
– Почему? Что тут такое?
– Я тут что-то из чего-то сделала...
Лишь спустя некоторое время я ощупью разобрался, в чем дело: копаясь в этой грязи, она соорудила маленький горный хребет с зубцами и остроконечными вершинами.
– Что ты тут творишь?
G'd(w)n отвечала, как всегда, без всякого смысла:
– Вот это снаружи, а в середине у него есть внутрь... Ц-ц-ц... Я пошел дальше, то и дело спотыкаясь и падая. Один раз я наткнулся все на того же синьора Йгг, который в конце концов снова провалился вниз головой в сгущающуюся материю.
– Поднимайтесь, синьор Йгг! Неужели вы не можете стоять прямо? – Мне снова пришлось помогать ему выбираться наружу, на этот раз сильно наподдав ему снизу, потому что я тоже увяз с головой.
Синьор Йгг, отдуваясь, чихая и кашляя (стоял невиданный мороз), вынырнул на поверхность в том самом месте, где сидела бабушка Бб-б. Бабушка взлетела в воздух и тут же умилилась:
– Внучки! Внучки мои воротились!
– Да нет же, мама, вы видите, это синьор Йгг. Понять уже ничего нельзя было.
– А внучки?
– Они здесь! – закричал я. – И «баранка» тоже здесь! Близнецы, должно быть, давно уже устроили себе укромное убежище в самом плотном месте туманности; туда они и утащили «баранку», чтобы играть ею. Прежде, когда материя была газообразной, они могли рыбкой проскакивать наружу через отверстие «баранки», а теперь ее закупорило студенистой массой, и они оказались в плену.
– Взбирайтесь наверх, – втолковывал я им, – взбирайтесь, чтобы я мог вас вытащить, дурачки!
Я стал тащить их, и, прежде чем они сами это заметили, оба вылетели вверх тормашками на поверхность, уже покрытую тонкой пленкой – как белок яйца. А «баранка», едва я вытащил ее, растворилась в пространстве. Пойди пойми, что в те дни происходило, и пойди объясни все эти явления бабушке Бб-б.
И как раз в эту минуту, словно они не могли выбрать более подходящего времени, мои дяди с теткой медленно поднялись с места, заявив:
– Уже поздно, мы тревожимся, что там делают наши малыши. Рады были повидать вас, а сейчас нам лучше всего тронуться в путь.
Нельзя сказать, чтобы они были не правы: уже давно имелись все основания встревожиться и побежать домой; но и дяди и тетка – может быть, из-за того, что жили они в глуши – всегда были немножко рохлями. Видно, они давно уже сидели как на иголках, только не осмеливались сказать об этом.
Отец ответил благоразумно:
– Если хотите идти, я вас не задерживаю; только подумайте, не лучше ли вам подождать, пока положение немного прояснится, а то сейчас ни за что нельзя понять, откуда грозит опасность.
– Нет, нет, спасибо, мы так славно поболтали, но пора и честь знать, надо дать покой хозяевам... – Они понесли обычные глупости. Словом, если мы мало что понимали в происходящем, то они и вовсе ничего не уразумели.
Их было трое – двое дядей и тетка, все, как один, длинные и ничем друг от друга не отличавшиеся; они и сами никак не могли разобраться, кто чей муж, кто чей брат и тем более в каком родстве они состоят с нами. Впрочем, в то время еще многое оставалось неясным.
Родичи уходили по одному, каждый в свою сторону, направляясь к черному небу, а чтобы не потерять друг друга, они время от времени перекликались. Они всё делали так, без всякого толка и смысла!
Едва они скрылись, как их «Ay! Ay!» стали доноситься совсем издалека, хотя вряд ли они могли отойти больше чем на несколько шагов. И еще мы услышали восклицания, смысл которых оставался загадочным:
– Здесь пустота!
– А тут нельзя пройти!
– Почему ты не подойдешь?
– Где ты?
– А ты перепрыгни!
– Через что перепрыгнуть, дурья башка?
– По-моему, я вернулся обратно!
Короче, и тут ничего нельзя было понять, кроме одного: расстояние между родичами и нами все время увеличивалось с невероятной быстротой.
Тетка, ушедшая последней, первая произнесла осмысленные слова:
– А я теперь осталась одна на каком-то куске этой штуки, который оторвался...
Но оба дядюшки только повторяли:
– Вот дура... Вот дура...
Голоса их из-за огромного расстояния доносились приглушенно.
Мы всматривались в прорезаемую криками темноту, когда вдруг произошло изменение – единственное настоящее изменение, при котором я присутствовал за мою жизнь и по сравнению с которым все прочие и в счет не идут. На горизонте что-то заколебалось, это было не похоже ни на то, что мы тогда называли звуками, ни на то, что мы совсем недавно определили словом «прикосновение»; это было ни на что не похоже. Вдали что-то кипело, и от этого все, что было рядом, еще больше приближалось к нам. Темнота вдруг стала темной не сама по себе, а по контрасту с тем, что не было темнотой, – со светом. Когда нам удавалось присмотреться повнимательней и разобраться в обстановке, выяснилось, что вокруг находятся: во-первых, небо, темное, как всегда, но понемногу становившееся не таким, как прежде; во-вторых, поверхность, на которой мы стояли! – бугристая, покрытая коркой льда, грязного до омерзения и быстро таявшего (температура поднималась полным ходом); в-третьих, то, что мы потом назвали источником света, – постепенно накалявшаяся масса, отделенная от нас огромным пустым пространством и словно примерявшая один цвет за другим – так быстро она менялась. И еще посредине неба, между нами и накаляющейся массой, вертелось несколько тускло светящихся островков, а на них – мои родственники, и еще всякая публика; их голоса доносились, как слабый писк.
Самое главное произошло: сердцевина туманности, резко сжавшись, обрела свет и тепло, и возникло Солнце. Все прочее вращалось вокруг, разорвавшись и сгущаясь кусками разной величины: Меркурий, Венера, Земля и более далекие тела. И кто где очутился, тот там и остался. Жара стояла такая, что можно было сдохнуть.
Мы стояли, разинув рот и задрав головы, – все, кроме синьора Йгг, который ради предосторожности остался на четвереньках. И вдруг бабушка расхохоталась. Я уже сказал, что она выросла в эпоху рассеянного свечения и все время, пока было темно, разговаривала так, словно прежнее должно вернуться с минуты на минуту. И сейчас ей показалось, что ее час настал: сперва она хотела прикинуться равнодушной, словно все происходящее кажется ей совершенно естественным, а потом, заметив, что на нее никто не обращает внимания, стала хохотать и твердить:
– Вот невежды! Право, какие невежды...
Однако говорила она не вполне искренно, тем более что память уже изменяла ей. Мой отец, как ни мало он понимал, все же осторожно возразил ей:
– Мама, я знаю, что вы имеете в виду, но это, по-моему, совсем другое... – И воскликнул, указывая на почву: – Поглядите вниз!
Мы опустили глаза. Земля, которая держала нас, все еще представляла собой прозрачный студень, который, однако, становился все более твердым и плотным, начиная с центра Земли, где образовалось нечто вроде желтка. Правда, пока еще мы видели насквозь весь земной шар, пронизанный первыми лучами Солнца. И внутри этого прозрачного шара двигалась какая-то тень, не то плывущая, не то летящая. Мать сказала:
– Это моя дочь!
И мы все узнали G'd(w)n; наверное, ее испугало полыхание Солнца, и она, повинуясь порыву своей нелюдимой души, нырнула в глубь уплотняющейся земной материи, а теперь искала выхода из недр планеты. Когда сестра пересекала еще прозрачные, освещенные участки, она казалась нам золотой и серебряной бабочкой; но все чаще ее поглощала разраставшаяся тень.
– G'd(w)n! G'd(w)n! – кричали мы и бросались наземь, стараясь пробить проход, чтобы добраться до нее.
Но земная поверхность покрывалась твердеющей пористой скорлупой, и мой брат Rwzfs чуть не лишился жизни, когда засунул голову в какую-то расщелину. Вскоре сестра исчезла из виду: все, что прилегало к центру планеты, окончательно отвердело. G'd(w)n осталась в недрах, и мы больше ничего о ней не знали – то ли она была погребена в глубинах Земли, то ли спаслась, выбравшись с другой стороны. Только много лет спустя, в 1912 году, я встретил ее в Канберре: она была замужем за неким Сюлливеном, вышедшим на пенсию железнодорожником, и так изменилась, что я с трудом ее узнал.
Мы встали. Синьор Йгг и бабушка стояли друг против друга и плакали, охваченные золотым и синим пламенем,
– Rwzfs! Как ты смел поджечь бабушку? – начал было кричать отец, но, обернувшись, тотчас же умолк, увидев, что брат тоже охвачен пламенем. Отец, мать, я сам – все мы горели в огне. Вернее, мы не горели, мы были плотно окружены огненным лесом, языки пламени поднимались по всей поверхности планеты, в этом пламенеющем воздухе мы могли бегать, летать и парить. Неведомое прежде веселье охватило нас. Солнечное излучение сжигало оболочку планет, состоявшую из водорода и гелия, в небе, там, где были наши родичи, вращались охваченные пламенем шары, за ними развевались длинные сине-золотые хвосты, делавшие их похожими на кометы.
Вернулась тьма. Мы думали, что случилось уже все, что могло случиться.
– Теперь конец, – сказала бабушка, – поверьте старикам!
А на самом деле Земля просто повернулась вокруг своей оси. Наступила ночь. Это было только начало.