— Вот повинился я, что ждать вас заставил, а не надо бы! Потому как сон вещий видел.
— Чего за сон-то? — недоверчиво спросил Вихраст.
— Злой сон, — с серьезным видом заявил Степан, — вещий. Горе грядет великое, беда неминучая. За горами от беды той не спрятаться, в лесах не укрыться.
— Ты не пугай, пуганные уже, — опять принялся терзать подкову Жеребяка, — дело говори...
— Видел, как избы горят Полянские. Видел жен и детей, клинками хазар посеченных. Видел горе лютое, и смерть, и смуту... И кровь великую... Придут, придут орды несметные, истинно говорю... Растащут хазары землю полянскую, что волки косулю. Сокрушат богов наших. Вместо Перуна, Макоши да Рода идолище Тенгри посадят. И поклоняться ему велят. А тех, кто ослушается, конями рвать будут, огнем пытать, жилы из живых вытягивать... Наступят последние времена, наступят, истинно говорю! Хорс-солнышко закатится. Темь приидет. Злыдни да упыри править будут! Мое слово верное, нерушимое, огнем закаленное, Перун-громовержец, Род-батюшка, Макошь-матушка за спиной моей. А коли солгал я, пущай кишки мои изожмутся, зенки повылазят. Слово мое верное, нерушимое, во имя Правды сказанное...
Для пущей убедительности Степан хотел было пересказать Апокалипсис на древнерусский манер (с главными героями из местных: Перуном, Чернобогом, Семарглом и т. д.), но решил повременить — кажись, и без классики проняло слушателей.
Кузнецы стояли сильно хмурые, смотрели исподлобья. Жеребяка, тот и вовсе подкову порвал.
— А делать-то чего? — первым опомнился Вихраст.
— Верный способ имеется, потому к вам, кузнецы, и обратился. Перун-громовержец открыл мне, что хазар немилостивых победить можно, только ежели обереги изготовить. В огне закаленные, тайными словами заговоренные... От кольчуги вражьей обереги те.
Вихраст откашлялся:
— От стрелы, от меча — слыхал, а вот от кольчуги вражьей?!
Гридя наконец не выдержал — его уже давно подмывало включиться в беседу:
— Да то ж ты не понял, диденько, то ж ведуну Перун открыл, а боле никто про те обереги и не слыхивал, оттого сила в них!
— Цыть, младой! — получил подзатыльник отрок. — Когда мужи разговаривают.
Гридя приумолк.
Рыжебородый повернулся к другим кузнецам:
— Ну шо, пособим, хлопцы?
Те ответили в том смысле, что пособить необходимо. Гадами будут последними, ежели в беде такой не пособят.
— Ладно, — подытожил Вихраст, — коли дело такое, обереги изготовим. Шо там за береста у тя, дай-ка гляну...
Степан протянул чертежик. Вихраст внимательно рассмотрел проект, покачал головой:
— Хитро... Железа много уйдет.
— Зато татям по хребтине врежем!
— Дык, работа тонкая, — продолжил Вихраст, — сноровка здесь требуется... Да и время... А нонеча страда...
«Вот черт рыжий, — восхитился Степан, — опять за свое — цену набивает. Нет, с таким народом нам никакие хазары не страшны. Попужаются, попужаются, да и перережут татей, как кур. Эх, надо было про Апокалипсис все же завернуть, ради экономии золотого запаса...»
— Так и скоко оберегов ентих надыть?
— Сотен пятьдесят!
— То ж до холодов ковать!
— А я вам Угрима из Дубровки на подмогу дам.
— Ни, Угрим нонеча от кузнечных дел отбился... Нонеча он — ведун... Как ты. От ведуна в кузнечном дело проку, как от козла — молока.
— С оберегами мы татей побьем, — гнул свое Белбородко, — истинно говорю...
— Знамо, побьем, — соглашался Вихраст.
— В рог бараний скрутим!
— На то и Перуновы обереги.
— И добычу у хазар возьмем...
— Знамо, возьмем.
— А добычу ту мы по Правде поделим.
— Дык, спокон веков добычу татью делили, верно говорю, хлопцы?
Хлопцы подтвердили.
— Так вот я и говорю, — многозначительно заявил Степан, — ватаге вашей долю отвалим, не обидим.
Вихраст хлопнул себя по шее, прибив обнаглевшую муху:
— Вот это разговор, верно, хлопцы? Хлопцы закивали.
— Десятая часть десятины, что воинскому вождю по Правде положена, — ваша!
Вихраст призадумался:
— Ить нет у нас вождя воинского... Истома-то деру дал! А нового покамест старейшины родов не избрали.
— Нет, так будет.
— А коли он не захочет десятину со своей доли отдавать, что тогда?
— Ты ж не хуже меня знаешь, кто вождем воинским станет. Любомир, некому больше. Не от себя, от него говорю! С каких это пор Любомир слову своему не хозяин?
Вихраст помолчал, обдумывая услышанное.
— Любомир мужик правильный, — уважительно проговорил Вихраст, — и слово его, что камень. Токмо... деток мне сейчас, а не после татьего разгрома кормить надо. И жинка, вона, у Васьки на сносях... А на Жеребяковой избе крыша течет... В общем, наше слово такое: по семь хряков и по коровенке каждому.
— А мне за ребро, тобой сломанное, еще двух гусаков пожирнее, — заявил Василек.
— Будут вам хряки и гусаки, — проворчал Степан, — только исполните все на совесть.
— И коровенки, — напомнил Жеребяка.
Степан дал согласие. А куда деваться, когда Родина в опасности?
Подряд на изготовление первой партии арбалетных воротов был размещен.
* * *
— Пойдем, Гридя, к Бурьяну, слоника проведаем.
Гридя попытался отнекаться, дескать, чего там смотреть, слоник как слоник... Но Белбородко настаивал, и хлопцу ничего не оставалось, кроме как согласиться.
Белбородко произвел в уме нехитрое вычисление и пришел к печальному выводу: Рабиндраната надо спасать! Азиатский слон весит до пяти тонн, а на сколько потянет корова? Килограмм на пятьсот, да и то, ежели в теле. Стало быть, Рабиндранат по мясу равен целому стаду, наверняка и жрет соответственно. Вот и выходит, что все Бурьяново семейство должно на элефанта горбатиться без выходных и бюллетеней. А чего ради? Молока от него, как от того козла. Деревья валить? Ну, одно поле под посев расчистил, ну, другое... А потом чем прикажете Рабиндраната занимать?
«Попал ты, тезка индийского писателя», — подумал Степан и прибавил шаг. Гридя с пришибленным видом трусил рядом.
— Вот что, — остановился Степан, — как на диво поглядим, сам в Дубровку отправляйся или Чуйка снаряжай, мне без разницы. Передай Угриму, чтобы суд не чинил, в Куяб к Любомиру обидчиков волок, а уж он рассудит, как поступить. Пусть Кудряш с батей договорится, чтобы принял «временно задержанных», нечего в детинец их тащить, а то наши дружиннички не ровен час позабавятся. И чтоб, как татей к Бурьяну приведут, меня с Любомиром сразу кликнул. Все понял, хлопче? — Угу, — сказал Гридя и опасливо покосился на командира — не придумал бы еще чего.
Глава 4,
в которой Степан Белбородко выкупает слона Рабиндраната для государственных надобностей
Бурьян, Кудряшов батька, был мужиком обстоятельным и хозяйством обзавелся крепким. Ладная изба из толстенных бревен, добротный амбар, овин, хлев, курятник, огород с овощами — брюквой, репой, морковью да капустой. На дворе народа полно, все при деле: кто поросям хряпу рубит, кто в огороде сорняки дергает, кто коня чистит. И живности много: свиньи в лужах плещутся, петухи кур топчут, гусаки вышагивают важно. Двор обнесен высоким тыном из бревен с заостренными концами. У ворот гуляет на длинной цепи лохматая псина, побрехивает по поводу и без повода, охраняя хозяйское добро.
Когда Гридя со Степаном подошли к Бурьянову двору, песик, завидя их, словно взбесился — рвется с цепи, заходится лаем, рычит, скалится.
Гридя шарахнулся с перепугу.
— Не боись, хлопец, вон цепь толстенная. Парень с ненавистью посмотрел на барбоса:
— У, злючая, сволочь! — Пес зашелся лаем. — Ну шо, цепь не пускает, не пускает, га?..
Гридя встал на четвереньки, скорчил рожу и загавкал. Глаза барбоса налились кровью, с клыков потекла слюна. Степан схватил Гридю за шиворот:
— Сдурел, чего дразнишь?
— А чтоб не гавкал, пустобрех!
— Да ты ж его только злишь! Гридя призадумался:
— А и верно, камнем в него надыть... Чтобы место свое знал.
Степан вовремя перехватил руку, отнял камушек и ткнул Гридю кулаком в бок.
— Ить, за что, батька?
— Эй, хозяева!!! — Белбородко заорал так, что барбос заткнулся и грустно посмотрел на него — видать, кормят лучше, оттого и голос басистей. — Встречайте гостей-то!
— И пса уйми, — обиженным голосом добавил Гридя.
Пес снова залаял.
Через некоторое время в проеме ворот появился Бурьян — небольшого роста мужик, кряжистый, с черной бородой, видно с утра нечесаной, и с такой же нечесаной шевелюрой.
— Здоровы ли, гостюшки, — хрупал яблочко Бурьян, — не попортил ли вас мой Лютун?
— Да слава Роду! Сам здоров ли?
— Да здоро-ов. От только поясницу к дождю ломит...
— Ништо, ты ее ядом змеиным смажь — наипервейшее средство... А хошь, я прежде пошепчу маленько, чтоб проняло шибче?
— Ты бы, — сплюнул косточку Бурьян, — над гаденышем Гридькой пошептал, а то ей-ей, Лютуна на него спущу... А за совет спасибо, Степан, може, и впрямь ядом натрусь, а то иной раз скрючит, не разогнешься.
Гридя переминался с ноги на ногу, хмуро посматривал на Бурьяна:
— Ты это, пошто злословишь? Мужик переменился в лице:
— От я тебе объясню, зараз объясню, шоб всю охоту по девкам шастать отшибло!
Бурьян схватил Гридю за ухо.
— Пусти, пусти, оборвешь!
— Ишь удумал, — методично терзал ухо Бурьян, — к Ладке моей по ночам шастать. Через тын перелезет, и на сеновал...
— Не было такого, Родом клянусь! — божился Гридя. — Ухо, ухо пусти...
— ... А та его уже поджидает... Думал, не прознаю... А я вот прознал... Пронька, челядинка, по малой нужде выходила, гаденыша этого видела...
— Брешет она! — орал Гридя. — Ухо...
— ... Може, ему женилку оторвать, а, Степан?..
— Способ верный, тогда он точно от дочери твоей отстанет.
— ... Или мужицкие яблоки отчекрыжить, а, ведун?
— Так и это для любовного отворота пользительно.
— А то пущай Лютун отгрызет, тады мне и виры платить не придется. Скажу, мол, чего с дурного пса взять...
— Оно без виры-то лучше, — согласился Степан.
— Да не попортил я Ладку, Родом клянусь! — заорал Гридька. — Мы это так, лобызались только... Ухо, ухо пусти!
— Ежли бы попортил, я бы тебе корень под корень...
— Ну пусти, дядька Бурьян!..
— ... Я-то, дурак, думал, чего Лютун бесится по ночам, спать не дает? А это он на Гридьку надрывается, когда тот от тына к сеновалу чешет.
Бурьян отпустил Гридю. Ухо у того было пунцовым и дюже оттопыренным.
— Разговор есть, — сказал Степан, — потому и пришли.
— Гридьку на порог не пущу, а тебе завсегда рад.
Спокойная, размеренная крестьянская жизнь. На завалинке сидит дедок, вспоминает прожитые годы, щурится подслеповатыми глазами. Девка сыплет курам пшено. Здоровенный парень в долгополой рубахе, прихваченной пояском, вострит колья. Парень, видно, не женат, посему до свадьбы считается в дому родителя дитем и носит детскую одежду.
Бурьян подошел к парню, неодобрительно покачал головой:
— Гляжу, ленив ты, Меркул.
— А че, батя?..
— С утра мешкаешь...
— Дык, вона их скоко...
— А ты тюкай шибчее.
Чуть поодаль солидного вида мужик истово колет дрова...
Бурьян ненадолго остановился, придирчиво посмотрел:
— Ить, навалил кучу, на двор с гостем зайти срамно. Мужик отер со лба пот, почтительно произнес:
— Приберу, батя...
— При-и-беру, — передразнил Бурьян. — Вот я тя розгами по заду-то приберу, зараз ум войдет. Стрижка кликни, пущай на поленницу носит!
Мужик забасил, зовя помощника. Вместо Стрижка из-за амбаров выплыла дородная баба:
— Чего горло дерешь, сам мальца на речку отпустил.
— А и правда, на речке он, батя, рыбку удит.
— Гляди у меня, — погрозил кулаком Бурьян, — допросишься.
— Дык, приберу, батя.
— Шоб мигом! Знаешь, я на расправу скор.
— Чего стоишь, дура, прибью! — заорал мужик. — Вишь, батя гневается, разгребай поленья-то!
— Ну, ну, — одобрительно проворчал Бурьян, — вот это дело, сынку...
Вновь застучал колун. Баба, неласково воротя взор на супруга, принялась таскать поленья.
Бурьян провел Степана в дом (по пути объяснив дворовой девке, как надобно выпалывать сорняки, мужику, верно, еще одному сыну, как распрягать коня), усадил на почетное место — на лавку, а не на скамью.
Изба была просторной. Посреди стоял внушительный стол, сколоченный из грубых досок, на столе — глиняный кувшин с медовухой и несколько деревянных плошек. Вдоль стен — широкие лавки, у стола — длинные скамьи с украшенными резьбой ножками. Б нравом углу, устьем в сторону входа — печь-каменка. Рядом с печью на лавке сидела девушка, ловко вращала веретено, напевая тягучую песню.
— Лада, привечай гостя!
Девица потупилась, отложила рукоделие и принялась хлопотать у печи. Степан залюбовался грациозной фигуркой.
— Молодшая, — с гордостью проговорил Бурьян, — в самом соку девка, знал Гридька, на кого глаз положить... Увижу еще, точно шкуру спущу!
— Люб он мне, батя, — зарделась красавица.
— Цыть, востроухая! — зашипел Бурьян. — Не перечь! Сердце у меня отходчивое, другой прибил бы... За Угрима пойдешь, хозяйство у него крепкое, не грех породниться. А Гридька тебе не пара — голь перекатная, бедовик. Ишь чего удумала! Сама знаешь: скоро Угрим со сватами явится, вот и сладим дело.
«Уж не мой ли старый знакомец, — подумал Степан, — да нет, вряд ли, на славянщине Угримов, что в Бразилии Педро».
— В омут брошусь!
Девушка закрыла лицо руками и выбежала из избы.
— Гордая, — не без уважения проговорил Бурьян, — моя кровь. А все равно перемогну. Как сказал, так и будет!
Бурьян подошел к печи, заглянул в горшок:
— Скоро поспеет, ишь бурлится, наваристая...
Посетовал:
— Бабы совсем от рук отбились, страх потеряли, норов показывают.
— Не то что в старые времена, — поддакнул Белбородко.
Бурьян налил медовухи, поднес Степану:
— Хороший ты мужик, правильный!
— И ты ничего. Только к девке своей строг больно. Бурьян удивленно присвистнул:
— Тю... Да я ж ее пальцем не тронул! Ты это, напраслину не возводи.
Выпили по второй, потом по третьей. От печи потянуло горелым. Бурьян поплелся к горшку:
— От, ядрена Макошь! Теперь только Лютун ее жрать и будет.
— Ниче, мы так посидим.
— И верно, медовуха и без кашицы хороша.
Разговор долго петлял вокруг Бурьянова хозяйства, посевных и уборочных работ, нерадивости родичей и лишь через час-полтора вышел к теме, ради которой и явился Степан. К тому времени первый кувшин был пуст, а второй ополовинен. Язык Бурьяна сильно заплетался, Степан же, привычный и к более крепким напиткам, захмелел заметно меньше.
— Сказывают, будто Кудряш гору живую к тебе притащил.
— Ну притащил, — икнул Бурьян, — а толку-то.
— Чего так?
— Да жрет и гадит, а пользы никакой!
— Да он же деревья валить может?! Пни корчевать... — покривил душой Степан.
— Да хрена он деревья валит! Загнали мы с сынами его в лес, думали участок под посев расчистить, а животина ента только трубит да башкой ворочает, а палкой меж глаз врежешь, приседает и передними ногами зенки закрывает, ровно медведь скомороший...
— Держишь-то где?
— Дык, в хлеву... Пришлось половину крыши снять.
— И чего ж ты с Рабиндранатом делать будешь?
— А чего? Забью по осени. Шкуру — на сапоги, мясцо завялю...
— Да дурное у него мясо-то, — тоном знатока проговорил Степан, — не разгрызешь. И шкура негодная.
— Да не, не может быть, чтобы шкура...
— Истинно говорю, течет она.
— Это как?
— Ты ж видел, струя у живой горы какая, будто реку из себя выпускает, а пьет, верно, как обычная скотина?
Бурьян выкатил глаза, явно что-то соображая, и замолк.
— Ладка в евонное корыто раз в день водицы плеснет, да и только...
— Вот я и говорю, вода в него через шкуру просачивается. Когда дождь.
— От, ведун, сразу видно, — налил медовухи Бурьян. — Я-то никак в толк взять не мог, а ты враз раскусил...
— Скотину твою слоном кличут, зверь дюже непростой, только ведун с ним управиться может, оттого Рабиндранат тебя и не слушает.
— Вот и говорю: зарежу осенью.
— Лучше мне продай.
— А тебе на что?
— Да есть надобность.
Бурьян приумолк, прикидывая цену.
— Бычка и пару коровенок — и забирай...
— Поглядеть надо, ежели не хворый... — повременил торговаться Степан.
— Чего это он хворый?
— Поглядим.
Слон и правда томился в хлеву. Стоял в загородке из заостренных кольев (видать, тех самых, которые тесал парень в долгополой рубахе), уныло жевал мелко нарубленную траву из просторного корыта и с интересом наблюдал за свиньями. Свиньи же на Рабиндраната вовсе не смотрели — надоел.
— Чего-то скучненький он, — заметил Степан, придирчиво разглядывая слона, — глаз желтоват, шкура лысая, весь мех повылазил.
— Да так и было... Шкура-то у него и была такая.
— Ну, что я говорил, хворый слон-то... Потому и деревья не валит... Вот тебя догола раздень, ты елки рубить пойдешь?
— Да то ж я...
— И дух от него тяжелый, ровно от покойника.
— Да какое, кажный день чистим!
— Не... не жилец твой слон... Хошь забивай, хошь — в лес отпускай.
— Ладно, — проворчал Бурьян, — коровку за него дашь — и по рукам.
Степан помолчал, прикидывая, как бы еще сбить цену, и безапелляционно заявил:
— Тю, коровку... Да мне ж его выхаживать... А сдохнет? Не, пять хряков, и точка.
Бурьян поскреб затылок, подумал:
— А, ладно... Забирай!
— Завтра, — сказал Степан, — надо место для него подготовить.
— Ну, завтра так завтра, — согласился Бурьян, — только не затягивай, мне ентот Рабиндранат, что кость поперек горла.
Слон взглянул на Степана, мотнул головой и затрубил.
— Признал хозяина, — ухмыльнулся Белбородко.
Глава 5,
в которой Степан знакомится с банником, а Лисок становится царь-псом
Вечерок стоял хоть и хмурной, но теплый. Пахло травами и дождем. И такая в воздухе разлита свобода... И такая луна глядит с начинающего темнеть неба... Степану хотелось орать вольные казацкие песни. Жизнь яростная, быстротечная бежала по жилам. Миг — как день, день — как год, год — как столетье.
Банька стояла, как и положено, на бережку, у небольшой заводи. Вокруг только заросли чертополоха да кривые березины. До человеческого жилья с полверсты. Известное дело, какой же дурак рядом с баней избу поставит? Место нечистое, банником облюбованное. А от банника, кроме беды, ждать нечего.
Хотел Белбородко обсудить дела государственные в сем гиблом месте как раз для того, чтобы привлечь к военному совету банника, разумеется, на свою сторону.
Были Любомир с Алатором мужами упертыми, дедовских традиций, особенно в воинском искусстве, держались, так что помощь горних сил была бы весьма кстати, чтобы эти традиции преодолеть и провести военную реформу.
Дабы призвать банника, Степан припас реквизит: тулупчик овчинный, наизнанку вывернутый, и вместо бубна — две деревянные ложки.
Степан вошел в предбанник, отворил массивную дверь и заглянул в парную. Чуть не закашлялся — дым коромыслом. Вдоль стен широкие лавки; несколько веников — можжевеловых, дубовых и березовых — мокнут в ведрах-долбленках, рядом с печкой кадка с водой — подливать на раскаленные камни. На стене, прямо напротив печи, висит топор — верный оберег от злючей нежити. Лучины разгоняют сумрак.
Степан поворошил кочергой в печном устье, огонь заплясал веселее. Ничего, березовые чурки прогорят, развеется малость. Дым вытянет через волоковые оконца, через щели в крыше. Ко времени, когда подойдут Любомир с Алатором, совсем дышать легко станет. По местным меркам, разумеется. Тогда оконца затворят да плеснут на стены студеной водицей, чтобы бревна сильней задышали, стали ароматнее.
Марфуша уже все приготовила: натопила баньку, собрала на стол. Но дожидаться Степана не стала, вернулась в избу. Ежели бы Степан не ожидал гостей, девушка наверняка бы к нему присоединилась. Белбородко вспомнил о событиях минувшего утра и подумал, что был бы вовсе не прочь застать Марфушу. Положить на лавочку, пройтись березовым веничком... Белбородко тряхнул головой, отгоняя сладостный морок.
В предбаннике на столе, заботливо накрытом рушником, стояли фляги с медовухой. В углу — внушительных размеров кадушка с квасом. И закуска к вечерним посиделкам весьма подходящая: лещ жареный, почки заячьи, в меду вымоченные и на углях запеченные, квашеная капуста. Капуста квасилась с можжевеловыми ягодами и лесными травами, разумеется, без соли (соль у полян была в дефиците), и имела отчаянно кислый вкус. Как раз то, что надо под медовуху (ежели брюхо привычное).
Белбородко уселся на лавку, плеснул медовухи в плошку. Медовуха сильно напоминала разбодяженное пиво. И вкуса никакого, и с градусами беда. Степан поморщился. Пора переходить к изготовлению бражки в промышленных масштабах, от экспериментов, так сказать, к массовому производству. Ввести государственную монополию, кабаки открыть... А чтобы народ не спился, особенных «синяков» к позорным столбам привязывать. Мол, Степан Белбородко предупреждает: неуемное потребление алкоголя зело вредит зоровью.
Мечты, мечты...
... А сладостный морок все не шел из головы. Эта ямочка меж ключиц, эти грациозные, гибкие, словно ивовые ветви, руки, губы, распахнутые навстречу наслаждению... эта атласная кожа, едва тронутая загаром... Он целовал, целовал, целовал плечи, шею, грудь... медленно, едва слышно скользил кончиками пальцев по бедру... Нежная, податливая, теплая Мафуша таяла в его руках, как мед на солнце...
Снаружи донесся раскатистый хохот и женский визг. Степан от неожиданности вздрогнул.
Дверь распахнулась, и в предбанник ввалился Алатор в окружении трех челядинок. Девки ядреные, бесстыжие. Алатор отпускал скабрезные шутки и цапал девок за разные места.
«Ну, ну... — усмехнулся Степан, — доказывает себе, что не боится ночью в баню идти... Посмотрим, поглядим...»
— К парку довесок, — хмыкнул Алатор, — шоб погорячее...
— Ох я и горяча... Гляди, обожжешься!
Девка прильнула к спине воя и запустила руку в порты... Алатор расплылся в блаженной ухмылке и, облапав девкин зад, посильнее прижал ее. Вторая задрала Алаторову рубаху и стала вылизывать живот, третья — попыталась стянуть порты, но вой почему-то воспротивился.
— Не яри жеребца-то, не яри, — лыбился Алатор, — успеешь.
— А как не успею? — блудливо отозвалась «номер один».
— Ты у нас что мед сладкий, Алаторушка, — плотоядно улыбалась «номер два».
Сладостная пытка была по вкусу Алатору... Вой охал и постанывал, но к активным действиям не переходил, ждал, пока совсем невмоготу станет.
— Ишь насели, упырихи, подержаться не за что, — сетовала «номер три».
— Вона Степан, за него и подержись.
Девка распутно улыбнулась и, встав на четвереньки, медленно поползла к Белбородко...
— Говорят, кроме Марфушки своей, ни на кого и не глядишь.
Если бы Белбородко жил сейчас в своем прошлом-будущем, то, наверное, так бы оно и было. Занозила Марфуша ему сердце, разбередила. К тому же в двадцатом-то веке моногамия считалась если не нормой, то, во всяком случае, и не особенной патологией. А в восьмом, да у язычников... Такую роскошь вряд ли кто мог себе позволить, не прослыв при этом хворым или дурным.
— Глядеть не гляжу, — провел указательным пальцем по губам девки Степан, — зато все остальное делаю...
Девка встала на колени, зубами вцепилась в гашник и потянула, распуская узел.
— О... какой!
Горячими ладошками прижала Белбородко к себе, принялась играть языком, пробуждая страсть... Степан плавился, сладострастная нега сочилась из каждой поры.
Алатор вдруг зарычал и, схватив ту, что ярила «жеребца», бросил на лавку, чуть не своротив стол со снедью. Вторая примостилась сбоку, принялась оглаживать воина.
Девка, что ублажала Степана, подняла на него блудливый взгляд и принялась выделывать такие штуки, что Степан забыл обо всем на свете.
— А ведь вечер только начинается, — пробормотал Белбородко, — и еще почти не пили...
* * *
Когда появился Любомир, уже стемнело. В долгополой рубахе, белых портах, заправленных в сапоги, с пылающим факелом, бросавшим огненные отсветы на лицо и одежду, — Любомир был мрачен и к блуду не расположен.
— Не дело это, в мужской сход девок бесстыжих путать.
— Да то ж Сладка, Младка и Милка, — блаженно улыбаясь, проговорил Алатор, — челядинки мои.
Пока ждали Любомира, успели раза три попариться, и варяг сидел разомлевший, всем своим видом выражал крайнюю степень миролюбия. На бедрах у него извивалась одна из трех. Имени Степан не помнил.
— Гони, — с угрозой проговорил Любомир. — Не для их ушей наши речи.
Алатор подчинился.
— Слазь, — лениво проговорил он. — Ишь ненасытная...
Девка заерепенилась — ночь, нежить вокруг бани шастает, да и сам банник...
— А и сцапает, не велика беда.
Две другие, похихикивая, уже натягивали одежу.
— Ты никак приросла, Милка?!
Девка нехотя присоединилась к товаркам.
Любомир долго парился, потом отпаивался холодным квасом и снова лез на полок. Степан с Алатором попеременно хлестали его вениками. Несколько раз Любомир пытался завести разговор о делах Полянских, но Степан направлял его в другое русло, потому как еще не все выпито, еще ночь слишком по-южному тепла, еще доносится с Днепра утиный кряк, с посада льется привольная песня. Слишком мирно все, слишком по-домашнему. А всякому делу надлежит делаться в свое время.
Часа через три Любомир, напарившись, нагишом бултыхнулся в Днепр, в начинающую студенеть воду.
Над землей стелился туман. Он сползал с того берега, укутывал днепровские воды, поднимался на взгорок к самой бане и исчезал за ней в зарослях бузины и ивняка. Из посада доносился лишь собачий брех, редкий и ленивый. Порой долетал плеск волн. На фоне луны промелькнула птица и, уже невидимая, шумно захлопала крыльями, заухала.
— Эх, напрасно он в воду полез, — покачал головой Алатор, цедя медовуху прямо из фляги, — я бы — ни за что.
— Ты и не полез, — поежился Степан, — чего стоять, пошли лучше.
— Погоди, вон он...
В клочьях тумана из воды поднимался Любомир. Степан подумал, что, если вручить ему трезубец, хороший Посейдон получится... Торс мускулист, волосы всклокочены, брови косматы и насуплены, а взор, об заклад можно побиться, — суров. И шарит сей взор по бережку, привычно выхватывая всяческую деталь. Не из надобности шарит, а так, на всякий случай. Вдруг гад какой за кустом притаился. От гада за кустом никто не застрахован!
— Все же напрасно в такую ночь... и вообще, зря в баню пошли.
— А тебя кто неволил?
— А!.. — махнул рукой Алатор и пошел обратно. Часам к трем баня выстудилась, печь — словно и не топилась. Чадят лучины. Что-то постукивает, поскрипывает. Вдруг ни с того ни с сего шайка слетела с лавки, вода расплескалась. Дверь в парную не закрывается — то ли рассохлась от жара, то ли озорует кто...
— Так вот, я и говорю... — басил Степан, налегая на медовуху вместе с сотоварищами. Сотоварищи хмелели значительно быстрее, потому как разливал напиток Белбородко неравномерно — себе на донышко, а сотрапезникам — до краев. — Времена грядут темные, кровавые. Стало быть, у сил темных совет надо испросить и к совету тому прислушаться... А силы темные в бане и вокруг в количестве несметном обитают, потому мы в баню и пришли. Стало быть, вкусим от трапезы сей и приступим... — Степан осекся, с языка едва не слетело «помолясь», — затворившись оберегами и заклятиями, чтобы нежить не одолела испрошающих, а лишь на пользу и для благого дела тайны свои отворила...
— Ты бы это, — буркнул Алатор, — не тянул с охранным заговором, а то вон уж и холодом дует... и на душе смурно.
— Заговор вместе творить надобно, чтобы всем свою силу передал. Я глаголить буду, а вы повторяйте, да слово в слово, а коли ошибетесь, так и беда выйдет...
Любомир с Алатором даже протрезвели.
— Токмо ты это, не быстро!
— Всякую злобу, и лукавство, и зависть, и ревность, — зашептал Степан, — связание, удержание, злостреление, лукаво око, злоглаголание, примолвы и все, что вредное, и советование злых человек, лихой взгляд и иных уроки злые пакостные и злые примолвы бесовские, и клятвы, и заклинания душепагубные и теловредные, и недугования, и нежити козни зловредные, банника чары, пакости упырей, и злыдней, и леших, и домовых, и водяных и всех, что нечисты... что зло да отдалится от чад Перуновых Любомира, Алатора и Степана. А слово мое победить неможно, слово мое верное, во имя Рода сказанное, затворит все злое, отворотит от чад Перуновых Любомира, Алатора и Степана. Как сказал, так и будет, слово мое нерушимое[15].
— Теперь медлить нельзя, — заявил Белбородко, — принесем жертву баннику да призовем его, пока он от заговора не очухался.
— А сильный заговор-то? — не поднимая глаз, поинтересовался Алатор. — Убережет?
— Ежели веру имеешь, убережет.
Степан облачился в тулупчик, засунул за пазуху ложки, взял флягу с остатками браги и, поклонившись дверному косяку, вошел в парную.
Банный дух повыветрился. Тянет сыростью. Сквозь щели в крыше таращится полоумная луна-шаман. Топор на стене перекошен.
Белбородко поставил флягу у печи, взял шайку и, бормоча заклинания, положил в нее березовый и дубовый веник. Вогнал в земляной пол ржавый топор, выгреб из печи золу и развеял над флягой, шайкой и топором.
— Охранного оберега сила земле отдана, — ворожил Белбородко, — всяк черный, как ночь, как воронье крыло, нежить лютая, злобная, по щелям прячущаяся, злобу творящая, открой замыслы тайные, нечестивые... Где кровь, где смерть, где соблазн...