Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Деревня Левыкино и ее обитатели

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / К. Г. Левыкин / Деревня Левыкино и ее обитатели - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: К. Г. Левыкин
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


В эти поры все от мала до велика были или на лугу, или в поле, или на току. В домах оставались только очень старые люди и очень малые дети» Для взрослых это была пора интенсивной физической работы, с полным напряжением сил. А для детворы – пора самых интересных развлечений и необычных встреч с природой. Но детям находили и хозяйственные занятия. Они приносили родителям в поле еду, холодную воду, квас. Когда старшие принимались за еду, то в руках детей оказывались косы, грабли и вилы, которыми они пробовали делать то, что, как им казалось, легко и непринужденно делали взрослые мужчины и женщины.

Это были первые самостоятельные уроки постижения искусства крестьянского труда. Ему дети учились каждый день, начиная с предрассветной «росы» и кончая вечерней встречей стада. Сложился естественный набор детских работ, которые выполнялись не только без принуждения, но и с увлечением, забавой и удовольствием. Среди них такие, как утаптывание сена при складывании стогов, работа верхом на лошади на волокушках. Дети гоняли лошадей на водопой и в ночное. А бывали работы и потруднее. Подростков, например, нередко посылали двоить или троить пары. Работа за плугом требовала и силенки, и умения. А ребятам помоложе доставалась работа полегче – скародить пашню. Не по выбору, а уже по принуждению приходилось ходить на прополку. Считалось, что это была женская работа, но доставалась она и детям. Она, конечно, удовольствия не доставляла, но за нее писали трудодни, впрочем, так же как и за работу на пашне.

А к жатве хлебов и молотьбе деревня готовилась особо. Мужчины занимались ремонтом машин и инвентаря, а женщины на базаре в городе покупали по две пары лаптей. Эта обувь была наиболее удобна для работы в поле, по жнивью вязке снопов. К этому времени во Мценск на базар эту продукцию привозили возами из соседних мест. У нас самих лаптей не плели. Да и в лаптях не ходили.

А вот на жатву они как раз были хороши. Кроме лаптей, женщины шили себе белые фартуки и такие же белые нарукавники. Во все это они наряжались, выходя в поле. Перед этим заготавливались перевясла – скрученные из скошенных стеблей пшеницы, ржи и ячменя, жгуты для вязки снопов. С этими перевяслами за поясом фартука и с граблями женщины шеренгой шли вслед за косарями или за жнейками по скошенным валкам и точно размеренными движениями рук и ног через определенное количество шагов сгребали часть валка, ловко перехватывали ее на руки, связывали перевяслом своеобразным замком в сноп. Потом эти снопы крестцами по тринадцать снопов складывали в копны. В каждой копне было 52 снопа. Все было точно рассчитано. Копна вся укладывалась потом в два воза на обычную крестьянскую телегу при перевозке сжатого хлеба на тока. Этот простой технологический процесс жатвы и уборки урожая, отработанный в практике крестьянского труда уже в далекие времена, проходил с абсолютно минимальными потерями зерна. В колхозах, с приходом на поля комбайнов эту технологию заменил метод прямого комбайнирования. Машина обеспечивала быструю уборку на больших площадях. Но при этом увеличились потери. Машинная технология не учитывала особенностей полей, резких погодных перемен, сроков созревания и прочих заметных и незаметных переменных. Но вал господствовал, несмотря на потери. Хлеборобы-колхозники в новых поколениях забыли старую дедовскую технологию. Но наконец произошло чудо. Кто-то открыл или придумал новый так называемый раздельный способ уборки. И мы еще раз убедились, что «самое новое – это давно забытое старое».

Но вспоминаемые мной работы в нашей деревне велись еще старым, проверенным раздельным способом. Все шло одно за другим.

А в конце рабочего дня на вязке снопов все наши деревенские бабы, и старые, и молодые, дружной ватагой с граблями на плече возвращались с поля в деревню. И на всю округу разносилась песня. Чаще всего они пели «Скакал казак через долины» или «Хазбулат удалой». Пели дружно, полными голосами. А усталости будто не бывало. Песни были длинные, и их хватало на всю дорогу. Конец допевали уже в деревне, расходясь по домам. Здесь их ждали уже другие домашние дела. К этому времени с другого конца на деревенский выгон так же дружно возвращалось стадо. Впреди его всегда бойко поспешала сквалыжная бодучая корова наших соседей по кличке Бырдя. Ее подлого нрава все боялись, несмотря на то, что перед ее передними ногами болталась колодка. Бырдя почти бегом врывалась на выгон и так же быстро устремлялась к своему двору.

Мальчишки и девчонки, вышедшие на выгон встречать стадо и вдоволь наигравшись в лапту, разбирали своих буренок и овечек и загоняли их в свои дворы. Выгон пустел. На дворах хозяйки звякали подойниками, громко дышали коровы, лакомясь заготовленной для них свежей травой. Иногда раздавались ласковые успокаивающие буренок материнские голоса: «Зорька-Зорька, Милка-Милка, Рябка-Рябка». Хозяйки похлопывали ласковыми шлепками своих кормилец, поглаживали их и все приговаривали и приговаривали ласково и тихо. А потом отовсюду стали раздаваться тугие звуки молочных дойных струй о пустой еще подойник: взык-взык. Ведра наполнялись теплым и пенистым парным молоком. Его ожидали дети.

Рабочий день кончался, в наступающих вечерних сумерках детей поили парным молоком, мыли им ноги и укладывали спать. Хозяева еще некоторое время сидели за самоварами, а молодежь выходила на деревенскую улицу. Там усталости уж как не бывало. Начинались игры, а потом танцы.

Танцевали без усталости. Кавалеров хватало. Невест-ухажерок тоже. Расходились почти перед рассветом. Кто-то парочками скрывался в кустах. Оттуда еще долго раздавались то приглушенный смех, то тихое воркование, то громкие вздохи и шорох, то звуки поцелуев, а то и слабая, теряющая сопротивление мольба: «Что ты делаешь? Пусти, не надо». Наконец и здесь затихало – то ли согласием, то ли окончательным приговором: «Нет! И не думай, и не мысли!» А в ответ беззлобное и обессиленное: «У, дура!» Становилось совсем тихо. Только где-то далеко за деревней слышались еще голоса уходивших восвояси, несолоно хлебавши на нашей деревенской улице пар-ней-женихов из соседних деревень.

Эх вспомни, милка дорогая,

Как начинали мы гулять.

Пели почему-то удалыми голосами отвергнутые в любви нашими невестами лопашинские или лихановские женихи.

Всегда я шел к тебе веселый,

А ты ложилась рано спать.

В деревне наконец устанавливалась полная тишина – не более чем на час до наступления нового страдного дня. На востоке уже серело небо. А где-то уже хлопнула дверь и звякнули пустые ведра.

Казалось тогда, что жизнь здесь никогда не остановится. Прочны были ее корни, произраставшие из глубины веков на этом обороненном от врагов клочке земли под высоким и безбрежным голубым небом.

* * *

А жизнь в деревне могла продолжаться, покуда на ее земле еще оставались люди, для которых не было иных занятий, иного дела, кроме хлеборобского труда, завещанного предками. По-разному они преуспевали в нем, но другого было не дано.

На старых усадьбах стояли их дворы. Привычными заботами начинался и заканчивался каждый их божий день. Я уже назвал имена хозяев усадеб в коренной части деревни. А теперь расскажу об их семьях и о судьбе людской, выпавшей на их долю. Расскажу так, как я знаю сам.

Как только мы въехали бы или вошли бы в центр деревни из проулка, то слева увидели бы две небольшие хаты с примыкавшими к ним скотными дворами. Когда-то это была одна усадьба, из которой и вышли три уже названные мной Балыги. Егора Ивановича я уже представил на выгоне. А здесь жили Илья и Поликарп Ивановичи Левыкины. Второго я знал лично, а о первом помню только скупые характеристики моих родителей. Про Илью Иванова мой Отец говорил, что если во хмелю ему не с кем было подраться, то он «готов был подраться с землей». Очень буйного, говорят, и своенравного он был характера. Но хозяином был умелым. При разделе с братьями ему досталась лучшая часть усадьбы с хорошим домом и садом. От брата он отгородил ее глубокой канавой. Весной и осенью в ней было много воды. Я помню эту канаву. Для меня в моем раннем детстве она была непреодолима. Братья через канаву тоже не общались.

Жену себе Илья Иванов привел откуда-то из дальней деревни. Говорят, что она была красивой молодайкой. Звали ее Анной Фроловной. А в тот момент, с которого помню ее я, в ее красивый вид в молодости трудно было поверить. Теперь ее звали просто Хролихой.

Лицо ее было дряблым, старческим, с печальными глазами и вывернутыми вокруг них красными веками. Также вывернутыми были и ее губы. Одежда на ней была ветхая настолько, что она не отличалась от забредавших в нашу деревню за подаянием нищенок. Жизнь ее была тяжела и несчастна. На лице ее никогда не было улыбки. Оно было плаксиво. Плаксиво звучала и ее речь. Говорили, что муж часто и жестоко ее бил. И в то же время муж был мужем, отцом и хозяином. И дом стоял, и хозяйство было, и известный достаток тоже был. Но рано овдовела Анна Фроловна с тремя дочерьми – Парашей, Татьяной и Евдокией. Были эти дочери одна к одной. Не красавицы, но симпатичные. Крупные, но ладные. Кровь с молоком, словно налитые. Физически были крепкими и трудолюбивыми. А средняя, Татьяна, была песенница и плясунья на всю деревню. Это она, возвращаясь с поля в бабьей ватаге, с граблями на плече, запевала на всю округу: «Скакал казак через долины, через маньчжурские края». А у кузни танцевала без останову. Младшая – Евдокия, Дунькой ее звали – была на старших характером не похожа. Те были спокойные, покладистые и дружелюбные. А Дунька какая-то взбалмошная и строптивая грубиянка. Видимо, от отца унаследовала басурманский характер. А может быть, была такой оттого, что острее, чем старшие сестры, переживала свое сиротство. Помню я, как однажды днем около своего дома ни с того ни с сего Дунька заголосила истошно и громко. Голосила одна. Сестры двоюродные через канаву кинулись к ней. Стали успокаивать, гладить ее и ласкать. А потом вдруг и сами заголосили от сочувствия к ее сиротской доле.

Была Дунька резка в движениях и в суждениях. Некоторые в деревне считали, что она немножко не в своем уме. Были и для этого основания. Неуравновешенная психика была от отца.

Между прочим, у всех троих братьев Балыг один из сыновей или дочерей получал почему-то наибольшую долю этого наследства психической неукротимости и беспричинного буянства. Но я слышал, что нашелся-таки человек, который укротил Дунькину строптивость. И стала она покорной и любящей женой и ласковой матерью. Рассказывали мне об этом ее двоюродные сестры.

Старшие дочери одна за одной ушли из деревни и устроили свою жизнь – одна в Москве, другая на Косой горе под Тулой, а третья неподалеку, кажется, в Черни.

Прасковья, или Параша, долго поддерживала связь с нашей семьей. Для нее моя Мама была покровительницей и попечительницей в ее первых самостоятельных шагах в Москве, сначала как прислуги в чужом доме, а потом работницы Чулочной фабрики имени Ногина в Марьиной Роще. К ней Параша привела на показ и для совета своего суженого Андрея. С благословения Мамы состоялась свадьба. С Андреем она прожила всю свою жизнь с перерывом на войну. Говорят, что в старости очень она стала похожа на свою старую мать Хролиху.

Жизнь у дочерей Анны Фроловны могла сложиться иначе, не приведи она в дом в качестве второго мужа довольно странного и неожиданного человека. Его звали Василием Михайловичем. А фамилия была Поляков. Приняла его к себе в дом вдова бездомного и беспаспортного, по сути дела, бродягу. Забрел он в наши края в конце Гражданской войны откуда-то из-за южной черты оседлости. Оказался в нем талант в ремесле деревенского живописца. Так Живописцем и прозвали его в деревне. Не у всех эта кличка понималась в буквальном смысле. Многие воспринимали ее как неспособность заняться нужным делом. Рисовал Живописец яркими красками любившиеся в деревнях лубочные картинки с лебедями, пышнотелыми красавицами и скромными малороссиянками среди садов или у колодца с коромыслами.

Пришедший в дом к Хролихе Василий Михайлович всю свою остальную жизнь прожил в деревне и уходить из нее никогда не собирался. Он вошел в ее каждодневный труд и повседневные заботы, но прибавки к семейному достоянию своим трудом, увы, не принес. Может быть, и оттого, что оказался безответственным романтиком. Став хозяином в доме Хролихи, он решил перестроить его по своему разумению. Убедил хозяйку продать добротный дом на слом. А вместо него слепил из глины и соломы что-то вроде украинской хаты с земляным полом. Снаружи выбелил ее известкой, а внутри расписал своими рисунками. Эту хату я помню. Я был в ней и видел в ее стенах дыры с видом на белый свет. Никто не остановил перестройщика, и он очень быстро, без злого умысла довел хозяйство до ручки. Семья впала в бедность. Зато она увеличилась еще на двух человек. От него у Анны Фроловны в 1924 году родилась Антонида, а через два года – сын Мишка. Наверное, я не ошибусь, если назову эту семью самой голодной в нашей деревне.

Перед моими глазами при воспоминании об этих соседях всегда встает картина завтрака в этом доме. За столом семеро по лавкам. На столе чугун картошки в мундире и горшок с кислушкой. Всем по аккуратному кусочку хлебушка. Хлеб был с добавками. До нового хлеба еще был месяц ожидания. А потом пили чай с сахаром. Перед каждым была Хролихой насыпана кучка сахара. Сахар был ржавого, коричневого цвета, неочищенный сырец. Сейчас этот сахар в цивилизованных заграничных странах признан самым полезным для человеческого организма. А тогда и в нашей деревне, и в других он являл степень бедности. Я наблюдал за этим завтраком в ожидании Мисика (так звали Мишку) к нашим играм. Наблюдал и завидовал тому, как вкусно Мишка наслаждался этим сахаром. Он с неописуемым удовольствием осторожно макал свой язык в свою кучку, еще до того как была съедена картошка и как в кружки был разлит чем-то заваренный кипяток. А мать награждала его подзатыльником за недозволенную поспешность к сладкому.

Я не знаю, когда умерла Хролиха. Накануне войны и она, и Василий Михайлович, и младшие – Тося и Мисик жили в своей обездоленной хате. Работали в колхозе. Перед войной Василий Михайлович приезжал в Москву и, как многие наши земляки, останавливался у нас. Он преподал мне тогда урок рисования. Под его руководством я повторил один из его традиционных пейзажей – весеннюю дорогу. Дорогу мы начертили с помощью линейки вдаль к горизонту, через мостик, со стоящей с боку нее березой и домиком. Рисовать я не научился ни у деревенского «живописца», ни в школе. Не было у меня для этого таланта. Но обозначать на рисунке перспективу Василий Михайлович меня научил.

Младшие дети Хролихи тоже в конце концов ушли из деревни. Тося устроилась где-то возле сестер, а Мисик после войны служил в погранвойсках, а после службы обосновался в Туле. Рассказывали, что он преуспел там и в материальном, и в общественном плане. Стал уважаемой личностью. Он забрал к себе из деревни отца. Анна Фроловна к этому времени умерла.

Мы долго считали Василия Михайловича Полякова человеком без роду и без племени. Но вдруг оказалось, что у него имелись родственники в Москве и это были довольно состоятельные люди. А еще они оказались евреями. Вот тут-то я и сделал запоздалое открытие – Василий-то Михайлович Поляков был чистейшей воды евреем. Но евреем со странной нашей деревенской судьбой. Удивил меня этот еврейский парадокс. Вопреки бытующим представлениям о еврейской предприимчивости, он оказался совсем с иными качествами. Какой интерес, какая причина привязали нашего еврея-живописца Василия Михайловича Полякова к нашей сермяжной деревне, я так и не выяснил. Еврейский парадокс остался необъясним.

Третьим братом Балыгой был Поликарп Иванович. Его-то я и знал, и помню очень хорошо. Человеком он в нашей деревне был необыкновенным. В молодости был призван на действительную службу вместе с моим родным дядей Михаилом Ильи-чем Ушаковым. Вместе они матросами плавали на «Святом Пантелеймоне». Дядя мой с тех пор был вовлечен в революционные дела. А Поликарпа Ивановича они как-то миновали стороной. Но матросское братство он сберегал в себе всю жизнь, и дядю моего звал не иначе как братишкой. Был матрос высок, строен, с правильными, мужественными, я бы сказал, суровыми чертами лица. Но человеком он был очень добрым.

На руке у него, конечно, был выколот якорь. А выше запястья тем же матросским способом написана святая матросская молитва: «Боже, храни моряка на воде, на суше и в огне». Мы, ребятишки, зачарованные этими молитвенными словами, неоднократно приставали к дяде Поликану, просили разъяснить, что значили эти слова. А он шутя отвечал: «Боже, храни моряка, Поликашу-дурака». Чаще всего он так шутил, пребывая в веселом хмельном состоянии.

Отслужив службу, Поликарп Иванович не сразу вернулся в деревню, а сначала оказался в Москве на заводе АМО. Здесь он к таланту смекалистого мастерового мужика приобрел несколько рабочих профессий слесаря, токаря, жестянщика, инструментальщика. Здесь он и нашел свою Анисью, рязанскую девушку, служившую в Москве в прислугах. Интересная из них получилась пара. Он ростом под два метра, а в плечах сажень. А она рядом с ним где-то под мышкой, а может быть, и даже ниже. Некоторое время жили они в рабочем бараке где-то в Ко-жухово. И остаться бы им в рядах московского рабочего класса, да сманила все-таки родная деревня.

При разделе Поликарпу Ивановичу досталась не лучшая часть отцовской усадьбы. Весь сад остался Илье Иванову. Я уже говорил, что от брата тот отгородил свой сад канавой. И дети Поликарпа могли полакомиться необыкновенно вкусным яб-лочком-аркадом, только воспользовавшись обычным нелегальным ребячьим способом. Мне кажется, что канава не только разделила усадьбы двух братьев, но и самих братьев. Они были только соседями. Родственных чувств между ними не было видно. От сада Поликарпу Ивановичу досталась одна огромная старая груша благородного сорта бергамот. Плодов она уже давала мало, да и не каждый год.

Зато прямо перед братовой канавой на территории Поликарпа росли частые молодые осинки, а в них водились грибы подосиновики.

И тут же перед осинками буйно рос хрен. Ни у кого в деревне не росло столько хрена, как здесь. Это была монополия Анисьи Ермолаевны. Но хозяйка не скупилась. Хрена хватало на всю деревню. Сейчас на этом хрене можно было бы устроить выгодный бизнес. Шутка сказать, на современном московском рынке цена одной хреновины пошла уже на тысячи! Говорят, что племянник Поликарпа Ивановича, уже известный Василий Егоров, до своего злодейского поступка бойко торговал этим товаром, поставляя его в Москву мешками. А тогда, в благословенные довоенные, колхозные тридцатые – тогда на хрена он был кому нужен! Вместо сада доставшаяся приусадебная земля, соток в пятьдесят, была занята под картошку. Этот вытянувшийся своими грядками участок был словно разделительной полосой между большим яблоневым садом моих дядьев Александра и Федота Иванычей и всей остальной деревней. Из-за этих грядок через заросшую канаву нам, деревенским босоногим налетчикам, удобно было проникать в охраняемый сторожем сад к вкусным грушам дулям, тонковеткам и краснобочкам.

Дом у Поликарпа Ивановича был деревянный, рубленый, крытый под солому, с небольшими сенцами, через которые был задний выход во двор, где стояли корова, лошадь Пеганька да две-три овечки с курами. Иногда здесь повизгивал и поросенок. Жилое помещение состояло из одной комнаты в два окна на деревенский проулок и одно, с торцевой стороны, в сад соседа Ивана Митриева, который начинался прямо из-под этого окна. Меблировка жилого помещения состояла из в половину дома русской печи, лавок вдоль окон в углу, в которым висела икона. За печкой был кухонный чуланчик.

Все богатство этого дома состояло в необыкновенном таланте хозяина Поликарпа Ивановича, мастерового человека, в хозяйской изворотливости его жены Анисьи Ермолаевны и трудолюбии детей. Однако эти от Бога данные добродетели не превратились не только в капитал, но и в сытый достаток. Они в той прошлой деревенской жизни ценились так же дешево, как и хрен.

Я хорошо помню и дом Поликарпа Ивановича, и всю его семью, потому что часто и подолгу бывал в этом доме, на огромной теплой печке. Когда Маме приходилось уезжать в город, она оставляла меня на попечении тетки Анисьи и ее старших дочерей. Я помню необыкновенно вкусный суп из зеленого гороха, который без мяса варила хозяйка. Помню бочку с белым квасом в сенцах слева от входа, из которой можно всегда напиться, даже не спрашивая разрешения. Помню, как однажды тетка Анисья умудрилась угостить своих детей и меня с ними вкуснейшим мороженым. Она научилась делать его, живя в московских прислугах. Вообще, между нашими семьями были очень добрые отношения. А Мама моя приходилась тетке Анисье и дяде Поликарпу кумой. Крестила у них двоих младших. Тетка Анисья как-то по-особенному обращалась к моей Маме во время всяческих разговоров. Она называла ее кумочкой.

А семья у Поликарпа Ивановича получилась большая. Детей было пятеро: старшая дочь Анна – ровесница моему брату; сын Александр (Санька), с семнадцатого года; дочери Мария и Софья, с двадцатого и двадцать второго годов; и младший сын Иван по прозвищу Шаляпин, данному ему отцом за то, что очень громко голосил. А младшую дочь – любимицу Соню дядя Поликан ласково звал Чубуком. Подстригал он ее с чубчиком. Так и прозвали ее поэтому.

Всех вырастила тетка Анисья. Всех научила честности, трудолюбию и опрятности.

С заплатками они у нее ходили, но оборванными никогда не были. Она умела шить, стирать без мыла, но очень чисто, соблюдать в доме настоящий порядок. Кулинарный ее талант удивлял. В дело шло все, что росло у нее не только на огороде, но и по канавам. Всяким травам она находила применение. Конкурентов у нее не было, так как этот вид хозяйственной деятельности в нашей деревне был бесперспективен. Просто не было в деревне достаточно воды для полива. А тетка все-таки огород имела. И росли у нее на ухоженных грядках и лук, и огурцы, и морковь, и свекла, и укроп, и махорка для мужа. В этом наборе и дикорастущий хрен тоже имел свое предназначение. Страдал же Анисьин огород не от недостатка воды, а от все тех же ребячьих набегов.

И все-таки, несмотря на все изощрения хозяйки и постоянную, ежедневную работу во многих ремеслах хозяина, семья жила бедно. Хоть и утверждали знаменитые политэкономы, что труд является источником богатства, в нашем случае он достатка семье не приносил. И это при том, что без Поликарпа Ивановича, без преувеличения можно сказать, невозможно было в колхозе «Красный путь» обеспечить все циклы сельхозработ. Здесь, конечно, следует иметь в виду и колхозного кузнеца. Он обеспечивал колхоз металлическими деталями для ремонта всех машин и сельхозорудий. А Поликарп Иванович этот ремонт производил «от гвоздя до гвоздя».

Во-первых, он был столяр и плотник и имел для этого полный набор инструментов. А далее, ему были доступны и подвластны все бытовые ремесла: он лудил, паял, точил, знал кровельное и шорное дело, мастерски подшивал валенки, чинил кожаную обувь, чинил ведра и делал новые, гнул жесть в трубы разных фасонов, умел портняжить, тонко владел слесарным и токарным делом, сам для себя изготовлял слесарные и измерительные инструменты.

У моего брата, как подарок дяди Поликарпа, до сих пор хранится сработанный им у себя дома кронциркуль. Наверное, я что-то забыл из арсенала мастерства этого необыкновенного, талантливого человека. В ремесле он был неисчерпаем. Для деревни и для колхоза он один был целым ремонтным цехом, комбинатом бытовых услуг. Все колхозные сеялки, веялки, сортировка, молотилки, жатки и жнейки, косы и грабли, культиваторы и плуги и даже эмтээсовские комбайны починить мог только он.

Его мастеровитость могли унаследовать сыновья – старший Александр (Санька) и младший Иван (Ванька Шаляпин). И дело к этому шло. Но для полного овладения опытом и творческим наследием отца им не хватило жизни. Помешала война.

Все, кажется, дал Бог Поликарпу Ивановичу. Был он и добр, и бескорыстен. Все шли к нему, и он никому не отказывал. Но не дал ему Бог личного благополучия и удовлетворения от своего труда. Жизнь и вовсе складывалась как-то несправедливо к таким, как он. Не могли увидеть почему-то братья по классу, что, работая на общий интерес, эти незаменимые мастеровые люди не имели ни времени, ни способности вести свое собственное хозяйство. Мне кажется, например, что ни наш деревенский кузнец Михаил Афанасьевич, ни слесарь, столяр и плотник Поликарп Иванович не могли произвести крестьянскую работу на собственном огороде. В глазах соседей они даже имели репутацию чудаков-неудачников. Над ними посмеивались, вместо того чтобы их беречь и о них заботиться. Очень эгоистично и потребительски пользовались и соседи, и колхоз высококвалифицированным трудом своих чудаков-мастеров. А они, наверное, ожидали не только материального поощрения, но и морального признания.

Как этого хотел некрасовский мужик-бедолага:

«Хоть бы раз Иван Массич

Кто б назвал меня».

Может быть, от непризнания, да и от множества житейских неурядиц и неудач и нашел Поликарп Иванович свою отдушину в обычном пороке. Был он запойным алкоголиком. А может быть, проще: в этом пороке проявилась его балыжная наследственность. Я не хочу и не могу назвать дядю Поликана пьяницей. Это название ему не подходит. Он не был пьяницей-забулдыгой, подобным современным алкашам, морально и физически разложившимся людям. А был он всегда тружеником, рабочим человеком, незаменимым на своем месте.

Запивал Поликарп Иванович почти через равные промежутки времени. Мне кажется, что летом это случалось с ним не более одного раза. Нападала на него какая-то тяжелая нервная нетерпимость. И он напивался сразу и начинал бушевать. Запой продолжался неделю. В эти дни он был страшен. Семью выгонял из дома. Особенно доставалось маленькой тетке Анисье. Он бил, рвал и колол все, что попадало под руки, все, что он делал своими руками. Я помню, как он однажды вдребезги об угол дома разбил ни в чем не повинную новенькую Санькину балалайку. Мне было жалко и балалайку, и сына его Саньку, уже взрослого парня. Он не мог остановить пьяной ярости отца. Все дети с матерью, теткой Анисьей, от страшного буйства скрывались в нашем доме под защитой моей Мамы. Она одна могла укротить и успокоить своего кума, выбрав для этого момент, когда пьяный сосед, оставшись в одиночестве, вдруг затихал. Мама или заходила к нему в дом, как укротитель в клетку зверя, или зазывала его в свой дом. Маму кум уважал и даже в пьяном угаре не позволял себе в отношении к ней какой-либо грубости.

Между ними начинался задушевный разговор. Поликарп Иванович успокаивался и начинал изливать ей душу до слез, каялся, бил себя в грудь. Я вспоминаю Мамины рассказы о таких покаянных сценах и только теперь начинаю понимать подоплеку запойной тоски и ярости дяди Поликана. Может быть, конечно, не было никакой тоски, а была обычная болезнь запоя, возникающая по известной причине пристрастия. Один удерживался от него, а другой нет. Ну, а может быть, все-таки была тоска и отчаяние от неустройства жизни. Может быть, была и обида от непризнания. А запойная ярость – как буйная разрядка. Мастер знал, что он все может, он чувствовал в себе способность сделать даже невозможное, а признания не получал.

«Кума! – в пьяных слезах жаловался уже смиряющийся буян.– Я все могу. Я могу слепить человека из глины. Я дуну ему в жопу, и он пойдет». А потом сокрушенно заключал: «Ну и что?»

А может быть, и его постоянно тревожил вопрос о смысле жизни. Для чего? Почему? Как?

Нет, не только пристрастие к спиртному было здесь причиной пьяной ярости Мастера.

Утихомирившись, дядя Поликан неделю приходил в себя. Ходил хмурый, все еще злой, молчаливый, но уже безвредный. Ходил, собирал все сокрушенное. Потом все сломанное и побитое восстанавливал, приводил в порядок. Делал даже лучше, чем было. Но ту разбитую вдребезги Санькину балалайку починить не мог.

А младший его сынок Ванька по кличке Шаляпин к сохранившемуся балалаечному грифу приладил нечто похожее на балалаечный корпус, натянул струны и стал наигрывать страдания. Не ошибся отец кличкой. Ему суждено было в большей мере, чем другим, сестрам и брату, унаследовать от отца буйные и неукротимые гены.

Несмотря на высокое трудолюбие и добросовестность в общении с людьми, воспитанные в характере детей Поликарпа

Ивановича и Анисьи Ермолаевны, их будущее не могло состояться в деревне. Как и в давние дореволюционные времена, значительная часть подрастающей молодежи из деревенских больших семей должна была искать себе занятие на стороне, в городах. Многие уезжали из деревни по вербовкам на различные стройки, а многие – по собственной инициативе. Первой из дома Поликарпа Ивановича ушла его старшая дочь Анна.

Обычно поиски удачи в городах наши деревенские девушки начинали с найма в прислуги. Прислугами в городах в довоенные годы пользовались не только состоятельные, я бы сказал не столько состоятельные, но и обычно рабочие семьи. Необходимость найма прислуги возникала во многих семьях не от избыточного достатка, а скорее он недостатка средств. Соседствующие с нашей семьей в начале тридцатых годов молодые муж и жена, работавшие один на заводе «Калибр» токарем, а другая моталкой на чулочной фабрике в Марьиной Роще, вынуждены были нанимать прислугу, так как не на кого было оставить двоих малолетних детей. Наниматели жили в двенадцатиметровой комнате, имели невысокий заработок, едва сводили концы с концами, но вынуждены были нанимать девушку или пожилую женщину, которых, в свою очередь, нужда выгоняла из деревни. А бывало, и вовсе не нужда это заставляла делать. Например, все девочки – дочери двоюродной сестры моей Мамы Екатерины Васильевны Безгиновой, а их у нее было девять – вынуждены были пойти в прислуги после того, как их отца раскулачили, а семью выселили из родного дома.

В городах таких девочек ожидала нелегкая жизнь и в материальном и в моральном отношении. Хозяевам подчас самим не хватало заработка, чтобы сводить концы с концами. Не хватало и жилплощади, чтобы обеспечить человеческий ночлег. И все-таки для многих деревенских девочек городская жизнь в прислугах начиналась в таких условиях. Выбора не было. Но уходили по проторенной дороге. Кто-то уходил раньше, устраивался, затем устраивал своих сестер, соседей по своей протекции в такие же отнюдь не богатые семьи. А через некоторое время молодые девушки-прислуги устраивались на фабрики, на которых работали их хозяйки, а некоторые поступали в учебные заведения, получали городскую специальность, выходили замуж и в конце концов становились полноправными гражданами города. Правда, в большинстве случаев значительную часть жизни приходилось прожить в барачных общежитиях или в подвалах.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7