– Лихоимцы подлые! Чтоб их первая стрела не минула!
Глаза у моряка какие-то выплаканные, руки в таких темных конопатинках, что, казалось, в них въелась земля.
– Ты тмутараканский? – спросил он Бовкуна.
Узнав его историю, посочувствовал:
– Не горюй. Грузчиком здеся прокормишься. Я тож беглый, с Чернигова. Семью мою там извели злыдни. Аггеем меня кличут. Пойдем, я тебя с добрым человеком познакомлю.
Они долго шли берегом, Аггей вышагивал впереди, немного согнувшись, словно у него болел живот. Казалось, с испугом высматривал что-то на земле. Наконец остановился у полуразваленной лодки под полотняным навесом. Возле нее сидел человек много старше Бовкуна, с лицом, поклеванным оспой, плоским носом и будто выцветшими глазами. Он был гол до пояса, порты заправлены в широкие сапоги. Пальцы рук его походили на долголетний бамбук.
– Это наш старшой, Милован Мореход, – сказал Аггей. – Вот привел до тебя еще одного бедолагу с детьми малыми, – объяснил он Миловану. – Может, помогнешь?
Милован внимательно оглядел Бовкуна. Услышав его рассказ, произнес медленно:
– Будешь в нашей ватаге. А пока сидай. Покормимся.
Он достал зажаренную барабульку, кусок черствого хлеба, усмехнулся:
– Фазанов не жди.
Мирно дремали бухты залива. Виднелась длинная, в зеленоватых пятнах мха стена Никоновского монастыря. Шли плоты в сторону Корчева, и, верно, над ним, над Митридатовой горой развесил свои космы дождь. А здесь – бахромчатая пена утихомиренной волны нехотя набегала на берег, взмывали на воздушных качелях чайки.
Доносились детские голоса, особенно звонкие от близости воды. Вдали солнце проложило по ней широкую полосу, словно отделяя дымчатую синь от бирюзы, указывая путь к воротам в море.
Аггей прервал молчание.
– Наш старшой на причале недавно, – почтительно сказал он, – повидал света… Бури его не топили, окиян не принял… на бревне сутки проплавал…
– Я што… Мореход, каких много… – глухим голосом сказал Милован. – Вот Оверьян эт-то… Рулевым я у него плавал…
Милован оживился, вгляделся в лицо Бовкуна, будто решая, тот ли человек, кому можно поведать о необыкновенном капитане. Увидев в глазах Евсея острый интерес, повел рассказ:
– Буреломом того Оверьяна прозвали… Здоровый, сильный. А дело знал! Бывалоче, магнитной иглой проткнет соломинку, в чашу с водой тот крест положит и уже видит, где какой город… А то по звездам путь находит… Смену ветров и теченья знал… Спервоначалу был Оверьян рыбаком на Дону, у фрягов матросом… Потом корабль свой здесь, в Тмутаракани, заимел. Как-то буря близилась. Волны до небес, рушатся, как горы, в трюме пробоина, гул, грохот, мрак. Мать честная! Все оробели… Оверьян сказал: «Если кто не будет мне повиноваться, я покину судно». Труса – корабельного писца – приказал в море выбросить. Всех остальных из беды вывел.
И где мы только не бывали: в пресном море – Ниле, у острова рыб, у Змеиной долины…
Бурелом не единожды говорил, – продолжал он, – если корабль цел – мы живы. Если корабль погибнет – погибнем и мы. Даже князь наш Вячеслав к делу мореходному любопытный – приходил к Бурелому на корабль, вел с ним долгие беседы… Оверьян-то и меня, как я грызью занемог, пристроил старшим у грузчиков.
Милован, видно, разохотился и после воспоминаний о капитане стал рассказывать о чудесах, что видел своими глазами: о рыбах, таранящих корабли; о пятнистых змеях с зеленым крестом на голове – змеи те охраняют в долине алмазы; о морских раках величиной с корабль; о ките длиной в триста локтей, с пастью, в которую может въехать всадник; о волнах, высекающих искры; о муравьях с добрую кошку; летающих скорпионах; людях с плавниками; острове Вак-Вак, где птицы не сгорают в огне.
Евсей слушал все это недоверчиво: «Правду с невидалью в кучу свалил». Но Анна сидела, замирая, широко раскрыв глаза, всему веря.
– Если б начал жизнь сызнова, – сказал Милован, – все едино б не изменил морю. В бурю мечтаешь поваляться на прибрежном песочке. А доберешься до берега – опять тянет в море… Ноне уж силы не те… – с горечью закончил он, – даже сюда корабли водить не могу от Коктебельского залива. Я еще запрошлый год жил там, в поселке морских проводников, возле Черной горы.
Милован поглядел в сторону Русского моря. Глаза, сидящие словно бы в глубоких пещерках, защищающих от солнечных бликов на воде, сейчас были сумрачны. Его глодала тоска по кораблям. Ночами снилось: стоит на палубе, несуетливо отдает команды:
– Мало лево…
– Одерживать…
– Мало право…
Он знал коралловые рифы, подводные гребни скал, их повороты и западни, каждую «тропку» в море и проливе. И вот теперь все это не для него, отодвинулось навсегда. Причалил к своей тихой бухте. Перед глазами встал голубой Коктебельский залив, окруженный синеющими вершинами, с бухтами, усеянными по берегу камешками-самоцветами – дарами уснувшего вулкана. Его сероватым пеплом мальчата сводили веснушки с лица, женщины стирали одежду.
Над присмиревшей водой грозно нависала Черная гора с вершинами, похожими на башни. Орлы парили над пропастями, величественно опускались на пики скал. А внизу, вкруг, разметалась ковыльная долина, где к запаху полыни примешивался запах водорослей…
Милован вздохнул: все уходило, как сон.
– Старики сказывали, – поглядел он на Ивашку, – жил когда-сь в той Черной горе одноглазый людоед. Дохнёт – пар из вершины валит, заревет – земля дрожит. Осерчает – камни бросает вниз, выпускает расплавленную землю. Да нашелся юный смельчак, стрелой в глаз убил чудище – и не страшна ныне гора. У входа в ее ущелье стали каменные часовые, из моря выросли два утеса с перекладиной – Златые врата, а другую скалу ктой-то недавно прозвал Шапкой Мономаха…
Ивашка представил себя смельчаком, убивающим людоеда. Анне померещилось, будто плывет она сквозь Золотые ворота на ладье.
А Евсей подумал: «Может, мне податься морем в дальние страны? Так куда ж детей денешь? Да и сухопутный я, нет мне отчины, кроме как на Русской земле».
Милован собрал остатки еды, сказал Бовкуну виновато:
– Заговорил тебя… Пойдем, может, сейчас и на выгрузку поставлю.
– Яви милость, – благодарно посмотрел Евсей, вставая.
Дорогой Милован говорил:
– Сколько свету повидал, а скажу по чести: наш Тмутаракань только Царьграду и уступает, да и то самую малость. Так же толпятся суда у пристаней, торги шумят, полно корабельщиков… Ничего не скажешь – великий град…
ЧЕКАННЫЙ ДВОР
Месяца два работал Бовкун в порту: таскал соль, лес, мешки с рисом, что привозили сюда, пахучее корьё – дубить кожи. Корьём этим широко торговала Тмутаракань, как и тончайшим льном в тюках.
Не однажды видел Бовкун, как сгружали с корабля невольников в цепях. Изможденные, оборванные дети и женщины шли по сходням под палками надсмотрщиков, поднимались на Гору, в княжьи загоны.
Раба черкеса продавали за сто двадцать дукатов, жизнь человеческую ставили в грош.
«Чем же князь лучше половецкого кагана? – вздыхал Евсей. – И здесь то ж, что в Киеве».
А как-то приплыл груженный конями корабль из Киева. Бовкун затосковал нещадно. Ему казалось: этот корабль принес с собой запахи Почайны, киевских осклизлых пристаней, его двора с заброшенной землянкой.
«Неужто так и не увижу никогда Подола?» – печально думал Евсей, сводя по сходням с корабля тонконогих породистых коней. Они упирались, тревожно ржали, вздергивая головы, вбирая чуткими, нервными ноздрями чужие запахи неведомого города.
К началу третьего месяца случилась с Бовкуном беда. Разгружая византийский корабль, потащил огромный кусок эвбейского мрамора и почувствовал вдруг – надорвалось что-то в середине. Выпал у него из рук мрамор. Евсей опустился наземь. Долго лежал. Голова кружилась, боли в животе не проходили. Грузчики отнесли Бовкуна в сторону. Аггей принес воды, присел рядом на корточки, выставив перед собой острые колени.
– Плохи дела твои, – сказал он сочувственно. – Жила порвалась… Это у нас часто бывает… Не работать тебе здесь боле…
Только к вечеру поплелся в свою пещеру Евсей, лег на сухие водоросли. На испуганные вопросы Ивашки и Анны отвечал односложно:
– Занемог… отойду…
Анна молча заплакала, только крупные слезы катились по щекам. Ивашка стал укрывать отца, совал ему ковш с водой, говорил успокаивающе:
– Ничо, батя… Я на похлебку добуду… Ты отлежись, ничо…
Продали последнее богатство, оставленное про черный день, – шкурку лисы.
Близились голодные и холодные дни. Дули с моря знобкие ветры.
Евсей становился все мрачнее: «Неужто пришла пора гладом помирать?»
Тут и появился в их пещере Милован – принес муки, рыбцов, Анне – шматок белого меду.
– Ты, человече, духом не вались, сказал он Евсею. – Есть у меня дружок на Чеканном дворе… Сходи на Серебряну улицу, спроси на извозной конюшне Будимира… Он те дело по силам найдет…
Немного отлежавшись, Бовкун отправился на Серебряную улицу. Чеканный двор стоял в конце ее, обнесен был высокой каменной стеной, охранялся стражей. Извозная конюшня прилепилась к обрыву в стороне от Чеканного двора, и Будимира Бовкун нашел сразу. Это был человек сумрачный, неторопливый, на первый взгляд даже суровый. Выслушав Евсея, он только и проронил:
– Пойдем…
У дальнего края стены сказал охранявшему ворота:
– К Храпу мы…
Как позже узнал Евсей, боярин Храп был здесь управителем, богом и судьей, а на Кубани держал обширную вотчину.
…Они вошли в камору. За столом сидел молодой, но уже какой-то потертый писец, расщепленной тростинкой выводил что-то на пергаменте, а низкорослый боярин в темном кафтане и такой же шапке тонким голосом спрашивал:
– Завезенное верно ль вписал?
Боярин поднял на Бовкуна детски невинные глаза. Казалось, они взяты были на время у другого человека и в насмеяние прилеплены на эту круглую голову с бычьей шеей и подбородком, обтесанным, словно топором.
– Вот работчик… – сказал Будимир, – ручаюсь… Дети у его… А он в порту надорвался…
Евсей даже удивился такой говорливости Будимира.
– Что умеешь, милаша? – умильно спросил боярин Бовкуна.
Евсей помялся:
– По древу когда-сь резал… Может, здесь что схожее?
– Резчиком спробую… Будешь в лености – выгоню враз.
Он повернулся на коротких толстых ногах к писцу:
– Отведи в серебряный… – И вдогонку Бовкуну крикнул: – Харч известный, а заработок – медными!..
…В огромном дворе стояли рядами здания из серого камня. К складам грузчики таскали мешки, связки серебряных брусков.
В первом помещении на гладких камнях рубили те бруски, а рядом – расплющивали их до толщины монеты. Пластины относили в соседнюю длинную пристройку, освещенную смоляными факелами. Здесь и поставили Бовкуна, показали, как зубилом выбивать кругляшки.
Началась новая жизнь у Евсея. Он до одури, часов по восемнадцать, выбивал эти кругляшки. Обрезки от них немедля собирал в мешки кабальный закуп Харитон, скорее похожий на подростка, оттаскивал в плавильню, где из них делали слитки.
А в другом каменном помещении холопы-плющильцы обивали кругляшки молотком и отправляли в главную мастерскую. Там на штампах резцом делали рисунки, надписи, ставили их на монету и в ящиках, запечатав княжьей печатью, отвозили в подвалы казны.
Прежде чем Евсею удавалось уйти на несколько часов к детям, стражи обыскивали его рубище, запускали пальцы в волосы, кричали:
– Пасть отвори! – и заглядывали в рот.
Бледный, усталый, Евсей добирался до своих детей, приносил им кость для варева, горох. Мрачно усмехаясь, говорил:
– Пришел коваль на застол, в макитру посвистал…
Ивашка успокаивал:
– Да мы, батусь, и сами с Анной рыбы наловили, огород деду Кузе убирали, он нам репу дал…
У деда Кузи была землянка неподалеку от улицы Кирпичников, где в обжиговых печах закаляли тонкие кирпичи-плинфы из береговой глины.
В огороде выращивал дед брюкву, репу, подкармливал мальцов, уделяя от себя.
Бовкун оказался умельцем и в новом для него деле – чеканил монеты, как никто другой.
Через год перевел Храп Евсея резать штампы. Бовкуну показали, какие монеты чеканили херсонесские умельцы.
Были здесь дельфины с молнией, волы в плуге, луна со звездой, пшеничный колос, колчан со стрелами. Жене прежнего тмутараканского князя Олега Святославича (он женился в плену на острове Родосе, а потом возвратился сюда) выбили на монете: «Господи, помози рабе твоей, Феофании Музалон, архонтессе Руси».
Однажды вырезал Евсей по княжьему приказу вкруг печати: «Владетель Тмутаракани и земель окрест моря Сурожского». А на другой изобразил архангела Гавриила и корабль.
Привоз серебра из Византии прекратился – торговлю перехватили венецианские и генуэзские купцы. Теперь серебро поставляла лишь Иверия. Князь платил за него икрой, солью, смолой, мехом, дрожал над каждым бруском, все подсчитывал – сколько может получить, и все недосчитывался, бормотал: «Проклятые фряги!», хотя при встречах ничем не показывал неприязни к своим опасным и удачливым соперникам в торговле.
На складе принимал серебро, какое поступало сюда, Миха – двадцатишестилетний брат осмяника Якима, сборщика торговых пошлин, ведавшего и мостовыми.
Был Яким высок ростом, строен, от матери – гречанки из Корсуня – унаследовал здоровый загар лица, тонкий нос с горбинкой, вьющиеся каштановые волосы, белоснежные мелкие зубы. Яким недавно стал близником князя, и тот не мог подумать, что боярин в сговоре с управителем крадет серебро.
Храп спас когда-то Якима от половцев. Отец Якима – друг Храпа – погиб в сече, а раненого семнадцатилетнего Якима Храп вывез на своем коне с поля боя. И поэтому Яким по-собачьи предан спасителю, искательно глядит в глаза ему, понимает каждый его жест и полуслово, выполняет безоглядно любое приказание своего повелителя.
В таком же повиновении и преклонении перед Храпом держал осмяник и своего хорошо грамотного брата Миху, в чьих руках на складе были весы, книги и даже княжеская печать для грузов монет и складских замков.
Миха был по внешности двойником брата, хотя и много младше его. Именно Храп назначил Миху кладовщиком: стража всегда беспрепятственно пропускала его обозы с серебром, и управителю Чеканного двора удалось уже вывезти в свой потайной склад пудов десять драгоценного металла.
Но с некоторых пор Храп почувствовал, что подозрения князя усилились, он сам все просматривал и просматривал записи Чеканного двора, хмуро глядел на управителя, сетовал на худой добыток.
Тогда, договорившись с Якимом и Михой, Храп решил представить дело так, будто склад ограбили.
У боярина было еще несколько верных людей в страже. Двух из них и выставил Храп у склада в ту ночь, когда на них «напали», связали, а пустую повозку угнали. Развязанные стражники крест целовали, что узнали средь татей Бовкуна.
Его и еще шестерых с Чеканного двора Храп бросил в поруб и наутро, надев лучший свой кафтан, сапоги из новгородского сафьяна, отправился в Детинец, здесь же, на Княжьей горе.
Он шел, выпятив живот, ставя ноги вразброс. Миновал высокие хоромы Якима с каменным бассейном в глубине сада, с летней трапезной, обращенной к морю. Она не имела передней стены, лишь вьюнки стекали сверху зелеными застывшими струями. «Влизался в милость, – зло подумал о своем помощнике Храп, – а мне теперь за всех – и за него, пустобоя,
отдувайся».
Позади остались сложенные из обтесанного камня казармы греческих наемников, плац для воинских занятий.
Храп вошел в огромный княжеский двор. Возвышались белокаменные палаты. Матово отсвечивала на солнце чешуя оловянной кровли церквушки со звонницей и узкими окнами слухами. На дворе сгружали с воза плинфы. Ветер вздымал облачка извести, обжигаемой здесь же, в круглой печи. Два обеза лопатами-рыльцами ворошили кучу кирпичной крошки возле известкового раствора.
На земле лежали разноцветные куски яшмы, красного шифера, ноздреватого туфа, белые камни с высеченными львиными головами и надписью: «Чернигов – брату».
«Со всего света понавезли», – с завистью поглядел Храп.
На высоких лесах трудились укладчики, пристраивали новое крыло ко дворцу. Возле лесов стоял киевский мастер Тихон, почесывая бороду, разглядывал чертеж, процарапанный на длинной черепице, щуря глаза, что-то прикидывал, рассчитывал в своем плане-очертанье.
«Не миновать беды, – думал Храп, поднимаясь по всходам к палатам. Перила походили на каменные мужские пальцы, сжимающие медный прут. – В гневе князь – бешенец».
Храп придержал шаг, проходя верхней колоннадой. Остановился у открытой аркады сеней, поглядел вниз. Высились деревья: понтийские иглицы, таврический ладанник…
В соседнем дворе на крыльцо архиепископского дома с окнами-кокошниками и зеленовато-бирюзовой черепицей крыши всходили черноризец отец Ферсоний и подслеповатый брат-библиотекарь.
Разноцветно переливались венецианские стекла на окнах женского терема напротив.
Позади сада лекарственных трав грудились клети слуг, загоны для рабынь, погреба, ледник, пекарня, врытые в землю чаны для вина. Виднелся соколиный двор с ловчими птицами.
Храп вздохнул: «Богато живет, куда за ним угнаться». Пошел дальше, придумывая свой рассказ князю.
Внучатый племянник Глеба – тмутараканский князь Вячеслав – уже прослышал о грабеже и нервно ходил по гридне.
Худощавый, сутуловатый, порывистый в движениях и речи, с красивыми русыми волосами, блестевшими шелком, он был бледен от гнева, тискал тонкую ладонь.
Вячеслав не был воем, дурно сидел на коне, но любил море, мог без конца глядеть на него, мечтал создать могучий флот, сделать все Сурожское море своим, возвратить Азак, захваченный пятьдесят лет назад половцами, повести широкую торговлю. Потому строил крупные ладьи, приходил на палубу заморских кораблей, знал новогреческий, арабский, латинский языки.
Русские бывали в Андалузии, у берегов Иллирии, Крита, Сицилии, доходили до Геркулесовых столбов.
Князь зачитывался «Книгой путей и государств» Ибн-Хордад-беха,
где рассказывалось, как русские купцы через море Джурджан
достигали нефтяной земли, а оттуда верблюдами добирались до Багдада.
Но сейчас перед Вячеславом лежала обтянутая бархатом книга записей серебра, и он листал ее.
Когда Храп вошел и низко поклонился, князь пронзительно посмотрел на него, с отвращением отметив и бегающий взгляд боярина, и перхоть на плечах его кафтана. Зло подумал: «Голова велика, а мозгу мало».
– Татей выловили? – от ярости хрипло спросил он.
– Выловили, княже.
Лицо Вячеслава пошло красными пятнами.
– Кто казну убытил? – спросил он, заикаясь, словно с трудом подбирая слова, во гневе становился косен языком.
– Пришлый. Бовкун со другами схитили…
– Сребро нашли?
– Ищем, княже. Упрятали где-то повозку…
– Сколько на ней было?
– Пудов десять, а то и боле…
Князь сжал кулаки:
– Я на то сребро мог построить корабли… Удавить татей в пыточной келье! Удавить!
Потом, поостыв, сказал:
– Удавить успеем… Вырви признанье…
Храп возвратился в свои хоромы встревоженным: «Надо на пытках поскорее изничтожить опасных людей: на чужой рот застежки не нашьешь, свинья – борову, боров – всему городу… А Бовкуна – для себя умыкнуть».
На него свалил вину, как на пришлого, да потом спохватился: Бовкун надобен был ему.
У Храпа тайная пещера в горе у дальнего лимана, где хотел он чеканить монеты из похищенного серебра. Вот и задумал увезти туда от казни Евсея, чтобы мастер этот смышлявый чеканил ему монеты. А князю скажет: «Бежал Бовкун и при бегстве убил стражника Силу». Этого Силу, что не поддался подкупу, безопаснее к праотцам отправить.
«И не в таких переделках бывал, а находил выход, главное – словчить», – успокоил себя Храп. Он перекрестился: «Веруем во Христа, нашего спасителя, и в нем наша надежда…»
Позвал сына-отрока, глядя на его румянцем налитые щеки, вздохнул: «Чего только не свершишь для чада». Был и еще один сын, да три лета назад задохнулся, играя: подбрасывал грушу и ловил ее ртом.
– Давай, Проша, споем…
Тонким, высоким голосом Храп запел чувствительный тропарь, и при этом детские глаза его стали мечтательны, затуманились от набежавшей слезы.
СМЕРТНЫЙ ПРИГОВОР
Евсей лежал на земляном полу одиночной пыточной кельи – ямы. Оковы горели на запястьях, сердце разрывала боль. Других невинных все эти дни увечили, повалив, били ногами по сердцу. Трое, не выдержав пыток, померли. Трифон – сущий скелет, в чем только душа держалась – перед смертью ума лишился, показал, что он воз угнал, сбросил с кручи в залив.
Евсея пытали, потом поставили с очей на очи с подлым стражником Драным. Тот послух
сказал:
– Бовкун воз нагружал…
Писарь, скрипя пером, записывал: «Ночью умыслили казну Князеву убытить… Бовкун сребро грузил листами…»
Евсей, стиснув зубы, повернулся на другой бок: «Что с чадами теперь станет?» От этой мысли боль в сердце становилась еще сильней.
Хорошо, что живут хоть в своей землянке. Дед Кузя долго болел. Анна с Ивашкой досматривали за ним, перед смертью дед сказал:
– Переходить, святые души, в мою лачугу…
Там они и остались.
На княжьем дворе, огороженном высокой стеной, и творили лживцы свой суд неправый, на виду у хором, часовни, голых баб из мрамора.
Стояла весна. Цвели заморские розы. Застыли абрикосы и персики в цвету. Сновали розовые скворцы.
У ног князя лежал серовато-желтый, в темных пятнах гепард. Животное было спокойно, только длинный, в черных кольцах, хвост, утолщенный к белому концу, подрагивал да зеленые, в коричневых крапинках глаза поглядывали на Евсея зло.
Кривосуды важно восседали на скамьях помоста, вкруг Вячеславова кресла. Были здесь вкрадчивый тихоня боярин Яким; гривастый тысяцкий Беловолос – строитель укреплений; городник с дряблым лицом и долгим, нагнутым носом; княжьи телохранители – гридни.
У архиепископа Арсения, с краткими кудрявыми власами и малой узкой бородой, нашиты на камчатую ризу-фелонь кресты и архангелы. Арсений смотрел на Евсея сострадательно, как богородица в соборе, его ласковые карие очи словно бы рекли: «Смирись, на то божья воля».
Князь середь них сидел, вцепившись пальцами в подлокотники, подавшись туловищем вперед, словно для прыжка собрался. Видел его Евсей третий раз в жизни. Первый – в порту, на корабле, куда всходил в шлеме, жженым золотом изукрашенном, и шлем тот казался неуместным на палубе.
Во второй раз видел Бовкун Вячеслава на Чеканном дворе, вместе с Якимом и Храпом. Тогда бросились в глаза холеные руки князя с тонкими пальцами. Они ласкали монеты, пересыпая их из ладони в ладонь.
А сейчас, на суде этом подлом, разглядел Евсей у князя светлые, почти белые, глаза одержимого человека, не знающего пощады.
Гнев вскипел в груди Евсея: «Все вы, криводушные, изолгались… И храм тот построили, чтоб лжу возвысить, а суд страшный на земле творить. Из одного дерева икона и лопата… Лицемеры… Все лицом меряете… Как лицо важное, так и прав… Вот те, Аннушка, и одолень-трава…»
Бовкун остро оглядел ряды огнищан, алые корзна, в серебре арабские пояса…
«Вырядились, убивцы, обожрались тетеревами да рябчиками, а убогим зиждителям хлеба нет чрево насытить. Даже кладбище свое огородили… Облачились в паволоки перед нашими рубищами. Мыслите: „Чья сила, того и правда!“
– Винись, – приказал князь.
– Неповинен я… – сказал Бовкун. – Подлое измышление. Крови пролитие творите… и бесчестье…
Огнищане зашевелились.
– Загради уста, громитель! – угрожающе крикнул тысяцкий, хватаясь за меч.
У князя тонкие пальцы свело, словно он ими Евсеево горло сжимал. Процедил брезгливо сквозь зубы:
– Ворона не может на орла брань творить…
И, вставая, будто мечом взмахнул:
– Взавтра поутру на Чеканном дворе удавить, дабы другим неповадно было…
Евсей открыл глаза, сел на полу. Железа впились в тело, щемили, мозжили кости, зашлось сердце.
«Долго ль до утра? Значит, Евсей, такая твоя судьба: в Солнцеграде от удавки помереть».
Звякнули засовы двери, вошел стражник Сила. Он лучше других, добрее. Все посматривал на Евсея, словно хотел ободрить, да не смел. Иной раз подсовывал корку хлеба.
– Сбирайсь! – сказал Сила.
Сбираться-то недолго, все при себе: и горе, и тоска по чадам. Евсея вывели во двор. По небу прошли первые предутренние полосы. Едва теплились, угасая, звезды. Вдали темными громадами высились княжьи хоромы. Мягкий морской ветер овевал лицо, утишал боль.
Вдруг кто-то ударил сзади стражника Силу по голове. Звук был глухим, будто удар нанесли железкой, обернутой ветошью. Сила упал замертво. Подскакал всадник, перебросил Евсея поперек коня и помчался сонными улицами Тмутаракани.
Князя разбудил трясущийся начальник стражи. От страха он долго не мог произнести и слова. Рухнув на пол, прохрипел:
– Бовкун сбег… Стража убил…
Князь в ночной рубахе, всклокоченный, закричал:
– Всем в погоню! – Пнул ногой начальника стражи: – Тебя казню заместо беглеца!
Стражники переворошили лачугу деда Кузи, били плетью Ивашку и Анну:
– Где отец?
Окровавленных, оставили их на полу. Искали сообщников, бросили в поруб Будимира и Милована, вылавливали на площадях бездомных.
Бовкун как в воду канул.
ТАЙНАЯ ПЕЩЕРА
Когда глаза привыкли к темноте, Евсей разглядел в слабом мерцании плошки невысокие своды пещеры, решетку, отделяющую ее от уходящего в темь коридора, тела спящих на каменном полу, неясные очертания каких-то куч, покрытых рогожей.
В эту глубокую пещеру на краю дальней косы, где тонкая земляная перемычка отделяла гору от короткого лимана и Русского моря, приказал Храп своим помощникам свозить краденое серебро и здесь чеканить монеты.
Храп с Якимом уже бросили за решетку в глубине горы пять холопов, купленных на Торгу, а теперь приволокли сюда и Евсея.
…Бовкун приподнялся, встал, разминая онемевшее тело. Глухо, будто за тридевять земель, казалось, шумело море. Или то шумело в ушах? Звякнули оковы.
Бовкун приподнял одну из рогож. Рука нащупала тонкие листы серебра. Под другой рогожей – зубила и резцы.
Так вот зачем затеяли эти подлые самовластцы суд свой неправый. Тати в бархатных кафтанах решили делать тайно от князя монеты.
Громыхнула, видно, дальняя железная дверь, к решетке подошел человек – лица его Бовкун не мог разглядеть. Человек просунул через решетку кувшин с водой, куски черного хлеба, мясо.
– Слышь, Бовкун, – подозвал он Евсея. – Послужишь верой, порадеешь – выйдешь на волю. Монеты чекань точно, как для князя чеканил… Все сребро стратишь – пойдешь с детьми куда хошь из Тмутаракани да еще с собой и деньги унесешь. Давай руки, цепи отопру.
И вдруг закричал сипло:
– Эй, сонные, неча разлеживаться!..
Спящие зашевелились, подняли взлохмаченные головы.
– Бовкун у вас за старшого будет, слухайся во всем его, делай, что прикажет…
И ушел в темноту. Снова громыхнула где-то вдали железная дверь.
К Бовкуну подошел огромный, обросший седой щетиной мужик:
– И тебя скрутили?
Спросил так, будто прежде встречались, хотя видел Евсей его впервые.
– Мерзлому да еще и метель в глаза, – глухо ответил Бовкун.
Кто-то зажег факел, в пещере стало светлей. Поделили харч, ели молча, обреченно. Каждый понимал: попали в поруб страшный, похоронены здесь заживо.
Евсей наконец сказал:
– Может, подкоп сумеем свершить?
Сидящий рядом с ним рыжий мужичишка вздохнул тяжко.
– Да вот и Нечай о подкопе твердит… – кивнул он на соседа в седой щетине. – Нет, не вырваться нам отсюда…
– И не из таких капканов выдирались. – Нечай отпил воду, передав кувшин, обтер губы: – Кому охота гибнуть руки сложа?
Бовкун оживился:
– Верно! Пятеро будут делать те проклятые монеты, а шестой наперемежку стену долбить. Денно и нощно. Чую, море здесь недалеко, может, к обрыву пробьемся.
Все немного повеселели, вроде б луч дневной забрезжил вдали: не подыхать же покорно.
Нечай уважительно поглядел на Бовкуна – сила в нем есть, жизнь, видно, мяла, да недомяла.
– В работе шума поболе вершите, – посоветовал Евсей, – подкоп неслышней будет.
Рыжий – его звали Агапом – положил тонкий лист серебра на камень:
– Показывай, мастер, свою науку…
Дни и ночи потекли в тайной пещере тяжкой чередой. Уже дважды уносили отсюда молчаливые стражи ящики с готовой монетой, изрядно поубавилась горка серебряных листов, а подкоп уперся в твердь, и надо было менять ход, отводить его в сторону.
У Якима с Храпом шел свой разговор в гридне.
– В пещере сребра еще на сколько дён осталось? – нервно покусывая тонкие губы, обеспокоенно спросил Яким.
– Да за месяц управятся.
– А дале что нам вершить?
– Удушим всех во сне, как курчат, – тоненьким голосом сказал Храп. – В райские кущи пошлем… – осклабился, поглядел на Якима детски-круглыми глазами.
– Опасно, – посмел не согласиться Яким. – Не дай бог кто случайно обнаружит и через год пещеру, не уйти нам от княжьей расправы. Я другое надумал.
Яким вытащил из-за пояса черепок, стал чертить на нем:
– Вот перемычка… отделяет лиман от моря. Когда море отливает… на двенадцать часов… В лимане сухость… В часы отлива ту перемычку и разгрести… Море снова подступит, зальет лиман, все ходы пещеры и ее… А перед тем всё из пещеры побросаем в море. В ней вода уж стоячей будет, никуда ей не деться, навсегда… Пещера-то вниз идет, под уклон…
Храпу план понравился. Спросил деловито:
– Сколько люда надо для перекопа?
– Человек шесть, не боле.
– Столько верных у меня есть…
Дочеканивали последние монеты, уложили их в последний ящик. Вместе с ним унесли стражи и все, что напоминало о тайной мастерской. В пещере стало пустынно. Страж, задержавшись у решетки, сказал весело: