Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Град за лукоморьем

ModernLib.Net / Исторические приключения / Изюмский Борис / Град за лукоморьем - Чтение (стр. 4)
Автор: Изюмский Борис
Жанр: Исторические приключения

 

 


      – Теперь вскоре на волю вам… – Ушел, гулко отбивая шаг.
      – Верь черному ворону, – процедил Нечай, – порешат нас, – и полез в пролом.
      – Я тя сменю, – бросил ему вслед Бовкун.
      Все улеглись спать, но какой тут сон.
      Нечай упорно долбил камень и вдруг явственно услышал морской прибой. Он шумел где-то совсем рядом, за стеной, словно звал поторопиться, обещал волю.
      Нечай с удесятеренной силой стал вгрызаться зубилом в камень, шептал, ободряя себя: «Ну, поддай, поддай…»
      В это время раздались предсмертные вопли в пещере: то стала затапливать ее вода. Она подступила и к Нечаю. Нечай сделал еще несколько отчаянных ударов зубилом и захлебнулся.

СИРОТСТВО

      После налета княжьих сыскных Ивашка и Анна долго болели от побоев. Их выходила соседка – костлявая женка Пелагея. Поила душистым настоем, прикладывала, понося истязателей, листья прострел-травы к ссадинам.
      Никаких вестей о судьбе отца не было, хотя упорно шел слух, что ему удалось бежать. Потом исчез и Милован.
      Надо было думать о пропитании. Ивашка, надев длинную холщовую рубаху, порты до щиколоток, пошел на поиски хлеба.
      За последние два года он вытянулся, и ему можно было дать больше его лет. На загорелом лице, у губ, проступили светлые волосы, в плечах стал он широк, как отец, и, как отец, ходил неторопливо, немного враскачку, говорил скупо.
      В порту и без него было полно голодных ртов. Ивашка пошел к рыбному торгу. Город казался доверху набитым рыбой. Она била тугими хвостами, выброшенная на песчаный берег, трепыхалась пучеглазиками и столбецами на удилищах мальчишек, шкворчала на сковородах обжорных рядов, кучилась возле чанов для засолки…
      Ивашка подошел к ставку у берега. В яме, обложенной камнем, с песком на дне, ходила красная рыба, ждала своего часа продажи. Проточная морская вода-пребеж шла в став из одного узкого желоба и выходила из другого.
      Возле деревянных ящиков-солилен высились коптильни, балычница на четырех столбах с шестами поперек и кровлей сверху.
      Балычный мастер-старик, весь в чешуе, одним взмахом ножа отрезал нижнюю часть осетра, вынимал внутренности, отрубал голову, солил и вешал рыбу на жерди.
      Покрутившись здесь, Ивашка возвратился к солильням. В деревянных ящиках томилась красная рыба, в чанах, вкопанных в землю, – белая. Владелец солилен – приземистый, бородатый купец – покрикивал на работных людей, что чистили, потрошили рыбу, корзинами вываливали ее с солью в ящики и чаны, задвигали их крышками, обмазывали глиной.
      Юнец, чуть постарше Ивашки, высокий, заморенный, с босой губой, залез по приказу купца в ставок, поймал одну рыбину, ударом топора по голове оглушил ее и бросил в мешок, который держал покупатель. Видно, даже такая работа была не по силам юнцу, он вспотел, светлые, с рыжеватинкой, волосы на его голове взмокли, руки немного дрожали. Вокруг тошно пахло потрохами, крутым рассолом, укропом, прихваченной солнцем хамсой, а над всем этим роились мухи.
      Ивашка подошел к юнцу, когда он вылез из ставка, спросил запросто:
      – Тебя как звать-то?
      Юнец удивленно поглядел на незнакомца с широким носом, добрыми глазами под выцветшими бровями:
      – Глебом.
      – А я – Ивашка. Работу ищу.
      Купец крикнул издали:
      – Эй, эй, чо там языки распустили?!
      Глеб быстро сказал:
      – Ты поди к нему. Может, поставит, – сам ухватился за корзину.
      Купец оглядел Ивашку: «Крепкий, хоть и отощал».
      – Возьму на пробу. Ларька, – позвал он шустрого молодого рыбака, – поучи рыбаря, как чистить да потрошить.
      Ларион повел за собой Ивашку, дал ему нож.
      Белую рыбу и сельдь здесь солили вместе с чешуей, у сельди вырезали жабры.
      Ларион ловко хватал рыбу трехпалой рукой, надрезал ее по брюху, выбрасывал внутренности, мыл рыбу в чистой воде и сбрасывал в рассол. Тарань он разрезал вдоль спины, с обеих сторон и по брюху. При этом все время, неведомо чему, улыбался, выдвигая вперед желтоватые зубы.
      Ивашка быстро усвоил премудрости, и купец одобрительно сказал:
      – Рыбы тебе с собой дам и два медных… Старайся…
      Ивашка под вечер возвращался с Глебом в предградье. Залив походил на голубоватое зеркало. Солнце разбросало по небу красно-сиреневые перья.
      Глеб оказался безотцовый, безматерний – тоже сиротой. Жил в землянке у чужой бабки на Проезжей улице. По дороге они купили хлеб.
      – Иной раз, ведаешь, такая рыбина попадет, – говорил Глеб, картавя, вместо «рыбина» у него получилось «гыбина». В речи Глеб приостанавливался на полуслове, будто преодолевая его. – Давесь белугу споймали, хошь верь, хошь нет – двенадцать шагов длины… пятнадцать пуд весу… Внутри у той белуги камень нашли с кулак. Рыбаки сказывали – к счастью…
      К Ивашке и Глебу подошли три оборванных хлопца. Один из них – бельмастый – потянул к себе рыбу, заработанную Глебом.
      – Что те? – испуганно спросил Глеб.
      – Надорвешься! – ответил бельмастый. – Дай подсоблю. – И вдруг ударил Глеба кулаком меж глаз так, что тот полетел наземь.
      Ивашка, бросив свою рыбу, саданул обидчика кулаком по уху, потом схватил придорожный камень, поднял над головой.
      – Размозжу! – желваки напряглись на его скулах.
      И Глеб, размазывая кровь из носа, тоже ухватился за камень. Налетчики попятились.
      – Тю, скаженны! Пошутковать нельзя. – Пошли к морю.
      Ивашка сочувственно посмотрел на Глеба:
      – Больно?
      – Да нет. Обидно.
      – Вона землянка наша, – сказал Ивашка, – зайдем. Сестренка моя, Анна, верно, заждалась. И рыбу нам изжарит.
      – Пойдем, – охотно согласился Глеб.
      Анна встретила их на пороге. Глеб с изумлением уставился на миловидную девушку с двумя темно-русыми косами за плечами. На Анне – сарафан из крашенины. Чистый лоб ее перетянут цветной лентой с бисером, волосы гладко причесаны, но возле маленьких ушей завиваются колечками. Точеную, нежную шею охватывает ожерелок из ракушек, словно пытается скрыть багровый рубец.
      Глеб будто прилип к земле, не мог сдвинуться с места.
      Анна, видя его смущение, засмеялась, при этом милые морщинки пролегли от ее вздернутого носика к губам, сверкнули белые зубы, а светло-карие глаза еще более удлинились.
      – Да вы зайдить, – пригласила она Глеба. – Я, чай, не кусаюсь.
 
      Ивашка уже полгода работал на засолке.
      Руки его потрескались, лицо снова загорело, а сам он окреп, стал мускулист.
      Однажды, придя в свою землянку, он встретил Анну.
      – Братику, – сказала она, мимолетно прикасаясь своей щекой к его, – и мне посчастило.
      На Торгу ее увидела жена боярина Седеги с Серебряной улицы – Настаська.
      Проходя рядами, боярыня грызла фисташки. На красивой шее Настаськи густо лежали кораллы – их-то прежде всего и приметила Анна. А потом и волосы бронзового отлива.
      Вдруг Настаська подошла к ней, спросила, глядя в упор густо-зелеными глазами:
      – Пойдешь, девка, ко мне в услуги?
      Анна от неожиданности оторопела, но сказала тихо:
      – Пойду.
      …Княжий милостник боярин Седега – высокий, с большой русой бородой, – ведал постройкой кораблей, сопровождал князя в его поездках в Херсонес, Иверию, Трапезунд. У Седеги богатые, под черепицей, хоромы с белёными внутри стенами, с печью, что топили соломой и нефтью, полно прислуги.
      Дородной, холеной Настаське хотелось иметь в услужении их больше, чем у всех других бояр.
      По одежде из темного недорогого сукна Седегу можно было принять за разбогатевшего владельца мастерской.
      Он любил кипрские вина, парную баню, киевские песни, неплохо говорил по-гречески. Был смекалист, оборотист, умело грел руки на княжьей казне, отпускавшей серебро на постройку кораблей, а вот жену свою, Настаську, побаивался, зная ее взбалмошный, неуемный характер.
      Неприметно посмеиваясь, глядел он, как Настаська, подражая фрягам, заводила переносные жаровни, мудреные светильники, протирала кожу лица византийскими снадобьями, красила брови и ресницы, растворяя порошок алкул.
      «И откель то в Настаське, – дивился он про себя, – дочь сокольничего, а поди ж ты!»
      Настаська носила в маленьких ушах длинные, голубой эмали, подвески, на пышной груди – ожерелье с бабочками из цветных камней, а выше запястья – браслет с головой Афродиты: коленопреклоненные амуры привешивали той богине серьги. Облачившись во всю эту роскошь, Настаська часами крутилась у зеркала. Жруньей она была редкостной, каждый день ей пекли пироги.
      Особенно же любила Настаська давать советы мужу. Перечить он ей не решался, но все делал по-своему.
      С прислугой обращалась Настаська грубо, била по щекам, визгливо кричала на все хоромы, оскорбляя и понося.
      Детей у Седеги не было, он очень об этом кручинился, а Настаська говорила, что ей и не надо – одни хлопоты, а если он, блудник и баболюб, желает иметь их на стороне, – пусть заводит, только, шалишь, выцарапает она глаза сопернице.
      Когда поутру в хоромах Седеги появилась тихая, стеснительная Анна, Настаська начала громко поучать ее:
      – Сложа руки не сиди! Бегом твори, расторопно… Пойди медные ступки почисть кирпичом. Нет! Принеси убрус…
      Седега подумал не без жалости: «Еще один курчонок в борщ Настаськин попал». Заикнулся было, когда они остались одни:
      – Детеныш же еще, ты ее сильно не неволь.
      Но Настаська так яростно зыркнула на мужа зелеными глазами в темных шелковистых ресницах, так воинственно подперла кулаками свои пышные бока, что Седега сразу пошел на попятный, сказал примиренно:
      – Да то и не моего ума дело.
      Возвратилась Анна, принесла убрус. Заметив прошмыгнувшую в углу мышь, Настаська вдруг завизжала, будто ее резали, проворно вскочила на кованый ларь-скрыню, крикнула Анне:
      – Лови, лови ее!
      Но мышь юркнула в нору, и Настаська, слезая с ларя, напустилась на Анну:
      – Чо ж ворон ловишь! – Пнула ногой ларь. – Перетряхни одежу, сопреет вся…
      И чего только не было тут: алая атласная шубка на горностаевом меху с огоньками, шубка на хребтах собольих, камчатая серогорячая телогрея с серебряными узорными пуговицами, заморские дымчатые меха.
      Анна в жизни не держала такое богатство в руках и, представляя себе, как бы это все выглядело на ней, даже разрумянилась. «За век столь не переносить, – подумала она. – Вот кому не надобна одолень-трава».
 
      Глеб, с которым Ивашка скоро сдружился, как-то сказал ему, когда они стояли на берегу залива:
      – Что ж нам, всю жизнь рыбу потрошить, хозяйску казну набивать?
      Ивашка тоже думал не однажды об этом. Надо было приставать к какому-то рукомеслу.
      Глеб покосился на друга – чего молчит? Осенний ветер-листопад нещадно лохматил пшеничные кудрявые волосы Ивашки.
      – Есть здеся гончар – Калистрат… Сам из Киева, а дед его – грек. Калистрату помощники надобны, – словно советуясь, произнес Глеб.
      Ивашка вспомнил гончарню отца Корнея Барабаша в Киеве:
      – Сходить надо…
 
      Небольшая керамическая мастерская Калистрата стояла недалеко от залива.
      Когда Ивашка и Глеб вошли в мастерскую, Калистрат возился у обжиговой печи. На подставках лежали штемпеля-формы для выделки кувшинных ручек. На гончарном кругу стояли оранжевые горшки, словно освещенные солнцем. А на полу – высокие пифосы, светильники, игрушки в зеленых пятнах, желто-серые горшки со «звериными ручками», похожими на бараний рог.
      Калистрат оказался стариком добродушным, забавным. Юнцы ему, видно, понравились, и он согласился взять их в помощники. В запрошлом месяце два его подручных отвозили кувшины в Азак, да так и не вернулись оттуда, видно, в беду попали.
      В мастерской Ивашке и Глебу было интересней, чем на засолке рыбы, хотя и не намного легче.
      Калистрат колдовал над глиняным тестом, очищая его от ненужных примесей, подмешивая то морской песок, то рубленую солому, то ракушки толченые.
      Посмеиваясь в седые, будто в морской пене, усы, говорил:
      – Глядить, глядить, молодь, как старче ворожит, сосуды разноличные творит…
      У Калистрата были свои любимые присказки. Если что ему не давалось, он сердито бурчал:
      – Как с вербы петрушка.
      Вспоминая старую историю, непременно заканчивал ее словами:
      – Было, да на низ сплыло…
      А когда заканчивал работу, потирал руки и приговаривал:
      – Аминь, а головой в овин.
      По воскресеньям Калистрат неизменно ходил в бедную церквушку у складских дворов. Она больше смахивала на приподнятую клеть, занесенную сюда с киевского Подола: было в ней всего три кадильницы да потрепанное Евангелие. Но Калистрат защищал эту церквушку:
      – В ней мизинному человеку способней. Собор не по мне, – и при этом зевал с повизгом.
      В ремесле своем Калистрат был мастером великим. Знал тайный состав поливы, примешивал к глазури золы пережженных трав и добивался тем яркости красок.
      Красноватые амфоры из особого теста покрывал он изнутри хвойной смолой, чтобы дольше держалась в них жидкость. Любо было глядеть, как заглаживал Калистрат бок кувшина мокрой рукой и травой, наносил рисунки и волнистые разводы особыми зубчатыми или плоскими палочками, а то рыбьей костью.
      Гордостью Калистрата были блюда: на них зайцы, прижав уши к спине, прыгали куда-то.
      Ивашка и Глеб замешивали глину, разносили по домам бояр и купцов готовую посуду, тачкой отвозили черепицу, плитки для облицовки и к вечеру сваливались без сил.

ВАЛУН НА КОСЕ

      Сурожское море в сравнении с Русским блекло, как Ирпень рядом с Днепром.
      Ивашка любил ходить к Русскому морю, на мыс, что вдавался в него воловьим языком. Дорога из города петляла узкой стежкой – почти заросшей травой, кустами серебристого лоха по краям, – мимо стены монастырской в зеленых мховых лишаях, мимо маленькой церкви-пещеры, вырубленной в скале отшельником Тихоном, мимо Лысой горы и гроба на берегу протоки. На белой мраморной крышке гроба искусный мастер в стародавние времена прорезал узорчатые кружки, казалось, их можно сдунуть с мрамора.
      Плыли над головой облака, то похожие на сад в розовом цвету, то на странников в серых одеждах.
      Иная тучка пробегала торопливой дымкой, легкой, как походка Аннуськи, а вслед ей тянулась рыжеватая, как волосы Глеба.
      Пахло пылью, нагретыми солнцем голышами, полынью.
      На самой оконечности мыса лежал огромный валун, словно выброшенный морем в дар земле. Время сотворило в боку валуна вмятину. Ивашка клал руку на этот камень, будто обнимая его, и долго глядел на море, слушая его мудрый голос.
      Сколько видело оно на своем веку… Тысячи лет обжигало солнце эти камни и этот берег. Тысячи лет, не утомляясь, набегала волна, обтачивая с упорством гранильщика валуны, одаряя цветными камешками. Ветры доносили запахи Царьграда и Трапезунда, неведомых земель, тихими голосами раковин рассказывали о них.
      Море было то домашним, то вспухало густо-синей опарой. В такие часы солнце разбрасывало на нем переливчатые рядна, зеленые колодцы с зыбкими водорослями и киселем медуз на дне. Прибрежный, обросший зеленой скользкой шерстью камень нежно ласкала пузырчатая пена.
      А то вдруг море свирепело, начинало клокотать водоворотами бездн и коловертей. Черные крутые волны злобными половецкими ордами, с яростным ревом бросались на скалы, гулко разбиваясь в брызги, по-змеиному шипя, откатывались.
      Кричали зловеще чайки-хохотуньи, выныривая из пенных котлов, где небо и море свивались в черный клубок, разгулявшиеся волны осатанело бились о валун, сшибались у берега, как сшибались в небе тучи, рождая молнии.
      Вот и сегодня, под вечер, пришел Ивашка к своему валуну. Море было тихим, изумрудно-синим. На самом окоеме его виднелся белый парус, казалось, по волнам плыла чайка с поднятыми крыльями. Дальние солнечные столбы уткнулись в море, и белый парус будто скользил меж этими столбами.
      Недалеко от берега стали выпрыгивать колесами из воды белобокие дельфины, безбоязно играть в пятнашки. Один из них не рассчитал полета, рухнул на острые камни берега. Ивашка подбежал к нему. Мертв! Ивашка сбросил дельфина в море. Немедля к своему собрату обеспокоенно подплыли пять дельфинов. Они начали растирать его ластами. Дельфин зашевелился и, осторожно подхваченный под бока другими, уплыл в море.
      Ивашка с разбегу прыгнул вслед. Соленая вода услужливо держала его на своих ладонях. Он перевернулся на спину, скрестил руки на груди. Море качало, как в зыбке. Поглядывало приветливо низкое небо.
      Ивашка возвратился на берег, когда фиолетовый закат лег тенями на валун. Со светлой бородки и коротких усов стекала вода. В убаюкивающий шорох вплетался голос дальнего колокола, вечерний умиротворенный благовест. Молчали колокола Гуд и Бурлила, обычно подававшие голос кораблям в тумане. Сейчас, мягко выплывая, вызванивал Лебедь. Ивашка долго стоял у валуна, вел всегдашнюю свою беседу с отцом.
      – Где ж тот Солнцеград? – спрашивал его Ивашка в какой уже раз.
      – Будет, будет… – тихо отвечали волны голосом отца.
      Так захотелось увидеть его. Ведь тогда, в Киеве, тоже не было много месяцев и слуха, а потом оказалось – жив. Может быть, и теперь?
      Начинался прилив. Ивашка, глядя на белогривую череду, думал, что волны подгоняет не только ветер, но и бледно проступившие на небе звезды, и загадочный поводырь-месяц.
      В лад прибою потекли мысли о нелегкой судьбе Анны, о друге Глебе и Сбыславе: «Ей, верно, как мне, девятнадцать. Нет, меньше, лет восемнадцать… Где она, встречу ли когда? Узнает ли?»
      Припомнились быстрые, озорные глаза Сбыславы, и грудь затопило дотоле неведомое тепло. Он подумал о Глебе: «Ему Аннуся по душе, а она и не ведает того».
      Глеб был добрым, верным другом, но даже его Ивашка взял сюда, на косу, только однажды. Разговорчивость Глеба, суетливость мешали думать.
      Когда они вместе проходили мимо какой-то затопленной пещеры, Глеб, понизив голос, зашептал:
      – Об этом месте недобрая слава… Калистрат сказывал – люд в ней потопили…
      У Ивашки тогда сжалось сердце: «Где только люд не топят…»
      Сейчас, проходя мимо этого же места, Ивашка поглядел на скалу. Из щели тонкими струями, как темная кровь, сочилась вода, стекала по обрыву в кустах ломоноса. Ивашка ускорил шаг.
      Ночь наступила сразу. Тело овевал прохладный ветер. Разгорались ярко звезды. Они бесстрастно глядели и на Тмутаракань, и на оставленную землянку киевского Подола.
      Побывать бы в Киеве хоть один день, хоть один час.
      Пахло лежалыми водорослями, рыбьей чешуей, солью – все это были запахи города, к которому сердце так и не приросло.
      Багряная лунная дорожка пересекла море, тоже звала вдаль.
      За поворотом Лысой горы открылись огни – то на берегу залива жгли маячные костры, варили уху.

ЗДРАВСТВУЙ, КИЕВ!

      Князь Вячеслав еще с весны приказал боярину Седеге сбить валку, чтоб повезла она Владимиру Мономаху в подарок икру и горчицу, а в обратный путь закупила мех.
      Половецкий хан Сырчан, видя выгоду в торговле через его земли, обещал валке неприкосновенность. Но князь назначил в ее охрану большую дружину, приказал идти до Северского Донца, там передать валку из рук в руки дружине Мономаховой, оповещенной цепью конских подстав.
      Валку посылал князь для того, чтобы скрыть истинную, главную цель – поездку в Киев осмяника Якима.
      Еще четыре года назад тот мог бы ехать в Киев беспрепятственно, через русскую крепость Белая Вежа. Но теперь между Киевом и Тмутараканью пролегала злая половецкая земля.
      Охранная дружина с Северского Донца должна была возвратиться домой без Якима. Ему Вячеслав поручил повести с Мономахом тайные переговоры о совместном завоевании Азака. Вячеслав предлагал свою помощь с реки, дал Якиму свиток с надписью: «Скрытое слово», синим оттиском княжьей печати – корабль у лукоморья, рыбина, бугор соли.
      С Киевом все сложно: у него свои ревности, хитрости, свое дальновидство. Может, и тмутараканского князя Ростислава отравил тогда не один корсунский котопан?
      …Яким стоял перед Вячеславом посол послом: кафтан подбит рудо-желтой камкою, штаны атласные, сапоги желтого сафьяна. Принял свиток с молчаливой важностью, и на лице его князь не мог прочитать ничего, кроме бесстрастной готовности выполнить повеленье.
      – И гляди, чтоб Ратибор не пронюхал, – наставлял князь напоследок Якима, – не то начнет отговаривать Владимира…
      Тысяцкий Ратибор хорошо помнил свое тмутараканское сидение и теперь, став правой рукой Мономаха, с подозрением относился к Вячеславу.
      Валку готовили долго, и неожиданно для себя попал в нее Ивашка.
      Калистрат сказал как-то боярину Седеге, покупавшему у него амфоры, что Ивашка умеет обращаться с волами, ходил с отцом по Соляному шляху, Седега, узнав, что этот юнец к тому же и брат Анны, взял его в валку.
      Калистрат и свою выгоду искал: поручил Ивашке привезти ему из Киева византийской глазури. «Возвернется, стану как след обучать ремеслу», – решил мастер.
      Ивашка ходил сам не свой: неужто сбудется его мечта, и он снова пройдет улицами родного Подола? Если б можно было прихватить с собой Анну, они, может быть, и остались в Киеве, но кто ж возьмет в валку Анну? Да и как найдет их отец, если он жив?
      Им предстояло ехать Залозным шляхом – шел он мимо зарослей лоз, по-над Сурожским морем, на Шурукань.
      Выехала валка на рассвете.
      Анна, целуя брата, зашептала дрожащими губами:
      – Теть Марье поклонись… Малышей поцелуй… И Фросе поклонись… Так завидую тебе, Ивасик, так завидую… Мне, братику, землицы киевской привези… горстку… Господь тя храни!
      Сжимая руку Глеба, Ивашка тихо попросил:
      – Ты для Анны будь замест меня.
      Глеб ответил непривычно скупо:
      – Езжай спокойно.
      …Позади остались Золотые ворота. Колокол Гуд подавал в тумане голос тем, кто шел с моря. А град, что так и не стал родным, уходил, уходил, скрылся из глаз.
      Сурожское море распахнулось бельмасто, незряче, походило издали на ковыльную степь.
      «Прощай, море, – мысленно обратился к нему Ивашка, идя рядом с волами, – еду к Днепру Славутичу… Что ждет меня в Киеве? Матерью или мачехой встретит?»
      Ивашке на мгновение показалось: шагает рядом отец, спрашивает, щуря добрые глаза: «Осилишь путь, хлопче? Все помнишь, чему учил тебя?»
      Потом подумалось: «Может, Сбыславу где встречу?» И сразу день стал светлее, и, ускоряя приближение Киева, он, как отец, сунул кнутовище за широкий пояс, негромко, но повелительно крикнул: «Цоб-цобе!»
 
      Когда валка остановилась на отдых под Ставром, Ивашка распряг, пустил на выпас волов, подмазал мажу и отправился повидать Гудыма.
      То место, где был пять лет назад, его двор, заросло густым бурьяном и лопухами. Поднимались желтоватым замершим дымом высохшие тополя.
      Босоногий мальчишка, клубя пылью, бежал по дороге. Ивашка остановил его:
      – Здесь Гудым жил. Не ведаешь, хлопче, где он?
      Мальчишка шмыгнул облупленным носом, поглядел с любопытством:
      – Половцы огнем пожгли. Гудыма с женкой истерзали.
      Печальным возвращался Ивашка к своей валке: «Доколе ж степь полонить нас будет?»
      Возле мажар дымили костры, в котлах на треногах знакомо побулькивало варево, кружили с писком рыжие летучие мыши-вечерницы.
 
      И снова путь: дикие сады, где стаи дубоносов с вскриками «ц-и-ик» налетали на вишни, раскалывая косточки толстыми клювами. Ракита и черная ольха в левадах. Пропитанные молниями рябиновые ягоды в лесу.
      В камышовых зарослях куги копошились лысухи, курочки. Молодые утки-хлопунцы били неокрепшими крыльями, как ладонями, по воде. В сумерках источала в сосняке резкий запах ночная красавица в венце желтых листьев. Прятались в бурьянных балках волки.
      А степь то и дело, как человек, менялась в лице: бледнела там, где цвела таволга, синела в разливе колокольчиков.
      Высились холмики-байбаковины, шныряли серые куропатки. Степь лежала то утомленной от жары, с пересохшими, потрескавшимися губами, то догоняла грозой. Тогда ветер пригибал ковыли, распарывали небо молнии, зверино рычал гром, стлались, будто дым пожарищ, свинцово-синие рваные тучи, и хотелось вдавиться в землю, у нее найти спасение.
      Но уходила гроза, и степь наполнялась птичьим разноголосьем, неяркими красками.
      Все эти дни и недели Ивашка словно заново народился на свет. Глаза его сияли, широкие ноздри жадно вбирали знакомые запахи. И каждый час рядом был отец-пестун. Он произносил со вздохом: «Горе наше овеяна каша: есть не хочется, а покинуть жаль». Или говорил: «Правде костыли не надобны». Простодушно смеялся над Анниными шалостями… Спрашивал строго сына: «Ты для чего живешь?»
      «И верно – для чего? Для трудолюбства, для того, чтоб Анну сделать счастливой, чтобы самому повидать света и оставить на земле добрую метку».
      «Но ты ведь еще ничего не сотворил, – взыскующе глядел отец. – Лжи и насилью мало противился… Ты – Ивашка Бовкун, а род наш всегда жил в правде…»
      Смолистый запах дальнего бора сливался с запахом чабера.
      Орел-могильщик опускался к гнезду на вершине высокого дерева, держа в клюве суслика. «Рак-рак!» – вскрикивала голубая сизоворонка. «Хэ-хе!» – словно в ответ ей скрипела сойка.
      Ивашка оглаживал вспотевший бок вола:
      – Цоб-цобе!
 
      Издали завиднелся Киев. Бешено забилось сердце Ивашки. «Здравствуй, батусь!» – хотелось крикнуть ему, но он только плотнее сжал губы.
      Жадно вбирали глаза желтеющие заросли на берегах Крещатика, днепровские кручи, уступчатые холмы в осеннем наряде, Девичью гору в красных листьях рябины, ленту Боричева взвоза. А вон гора Щековица, белые стены Детинца, сторожевые башни, главы Софийского собора, печальные церквушки Подола, новый, неведомый мост через Днепр.
      Вот так же осенью возвращались они с отцом в Киев, везя соль. И те же вербы по-над Днепром… И та же синяя даль, куда улетают журавли… И так же утомленными голосами зовут к себе колокола.
      Сладив все дела в валке, Ивашка пошел к своему детству в дальнем углу Подола на Копырьевом конце.
      Вот и знакомая улица. Темнели грачиные гнезда на старых акациях. Уходило в синее марево солнце, небо в желтоватых подпалинах нависло над днепровской кручей, над заброшенным двором Бовкуна.
      Покосился плетень с калиткой, и береза сиротливо стояла у порога землянки с провалившейся соломенной крышей. Стропила выступали, как ребра у клячи. Да и по всей улице было немало таких же заброшенных, покинутых землянок, обросших мхом.
      Калика-перехожий сказывал в Тмутаракани как-то Ивашке, что в Киеве «потряслась земля и церкви поколебались». Нет, стояли на месте церкви, а вот жизнь потрясла Подол, продолжала надруганье над его обитателями.
      Ивашка переступил порог землянки: пахнуло плесенью, запустением; паутина обволокла давно затухшую лампаду в углу. Ивашка вышел во двор. Из колодца, когда-то вырытого отцом под рябиной, женщина в темном платье тянула бадью с водой. На камне-скамье у калитки сидела девчонка годков семи.
      Ивашка постоял над ступеньками, ведущими вниз к Днепру. Их было сорок семь, Ивашка хорошо это помнил, но спускаться к вербам почему-то не захотелось. Посмотрел тоскливо на дуб в углу двора, подошел ближе к нему – на коре сохранились в детстве вырезанные им копье и щит. Да как же это было давно!
      Рядом с дубом горбилась засохшая яблоня. Однажды Анна залезла на нее, но яблок не нашла. Ивашка, стоя внизу, замахнулся топором на дерево:
      – Уродишь?..
      Анна сверху ответила за яблоню:
      – Урожу!
      – Ну гляди! – шутливо пригрозил Ивашка. – Не то срублю, – и легонько ударил обухом по стволу.
      А еще совсем маленькой, Анна, пригибая пальцы к ладошке, частила:
      – Сорока-ворона кашу варила… – дойдя до большого пальца, строго хмурила белесые брови: – Этому не дала, он коротыш… Дрова не рубил, воду не носил.
      Ивашка тревожно подумал: «Не обижает ли кто Аннусю? Нет, Глеб заступится».
      Правду батусь говорил: «Легче во тьме пребывать, чем без друга».
      Ивашка набрал в мешочек горсть родимой земли: «Повезу ей, обрадуется». Пошел в сторону колодезного сруба.
      Женщина подняла лицо от бадьи и вскрикнула:
      – Ивашенька!
      Он с трудом узнал в поседевшей, иссохшей женщине когда-то златокудрую жену Анфима:
      – Теть Марья!
      Кинулся к ней. Марья обняла его, положив голову на плечо Ивашки, разрыдалась. К ней испуганно жалась та девчонка, что недавно сидела на камне, тревожно светились ее темные звездочки-глаза.
      – Мои-то… и Марфа и Лисавета с глада померли… Вот одна осталась… – Прижала к себе рукой девочку. Словно оправдываясь, сказала: – Кажись, и не плачу, а слеза бежит…
      Вздохнула виновато:
      – Нужда изглодала. Ну, пойдем, пойдем к нам в избу. Где отец-то? Анна?
      Узнав об исчезновении отца, Марья запричитала:
      – Сиротинушки вы мои горькие… Что за доля наша разнесчастная. Извели Евсея, как мово Анфима…
      Бросив руки на стол, ткнулась лицом в него, замерла.
      Потом, придя в себя, тихо сказала:
      – И попотчевать-то нечем в скудности… Пелагеюшка, – попросила она дочку, – достань казанок со щами.
      Пелагея метнулась к печи, а Ивашка стал торопливо развязывать узел.
      – Тетя Марь, есть вот хлеб у меня и сала шмот…
      – Пелагеюшка, – тихо сказала Марья, подбирая волосы под платок, – сбегай к Осташке Хохре, к дяде Петру с Фросей, скажи – сын Бовкуна возвернулся.
      Вскоре в избе Марьи стало тесно от народа, пришел даже старый гончар Агафон Барабаш, у кого скрывался Евсей перед побегом из Киева. Борода деда свалялась в клок, хрипы раздирали грудь. В прошлую осень отнялись у него язык и левая рука, да потом отпустило.
      Петро Детина, отбросив костыль, долго обнимал Ивашку, гулко хлопал его по спине, втискивая в плечо свой грушеватый нос, отстранив, вглядывался, словно глазам своим не веря:
      – Вырос-то как! Ну, точно Евсей. И шишка возле уха… Вот схожесть, на удивленье! Ну, гостек, ну порадовал!
      Когда Ивашка повторил рассказ об отце, все приумолкли.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6