Р. В. ИВАНОВ-РАЗУМНИК
АНДРЕЙ БЕЛЫЙ
Как камень, пущенный из роковой пращи,
Браздя юдольный свет,
Покоя ищешь ты. Покоя не ищи.
Покоя — нет.
Андрей Белый
I
Поэт, романист, критик и теоретик «символизма», Андрей Белый пришел в русскую литературу одним из «младших богатырей» декадентства. Старшие — пережили к тому времени «героический период» крайнего индивидуализма, самообожествления, отрицания общественности; они прошли до конца свою декадентскую дорогу и пришли в тупик, как раз ко времени появления «младших декадентов». Дальше пути не было; надо было Искать «новый путь»…
«Младшие» осознали этот тупик если не с большей горечью, то, быть может, с большей непримиримостью, чем их старшие товарищи и учителя. «В моей пещере тесно и сыро, и нечем ее согреть; далекий от земного мира я должен здесь умереть» (Ф. Сологуб): на таком конце пути не в силах было остановиться «декадентство», — из него надо было найти исход; надо было майти исход из этой «ледяной пустыни» одиночества, «пустыни бессмыслия», «стеклянной пустыни» (все их слова). В пустыне этой бродит поэт и тщетно жаждет из нее исхода: вот одна из постоянных тем поэзии литературного ровесника Андрея Белого — Александра Блока. Безотрадность, безвременье, отсутствие смысла, отчаяние — вот чувства, общие всем «декадентам» на рубеже XIX и XX веков; и чувства эти пережил, быстро пройдя через их ступени, Андрей Белый в самом начале своего творческого пути. Весь его путь — борьба с «ледяной пустыней» космического одиночества, весь его путь — жадные поиски исхода из «пустыни бессмыслия».
Сирый, убогий, в пустыне бреду.
Все себе кров не найду.
Плачу о дне. Плачу…
Так страшно, так холодно мне, —
недаром этими словами начинается одно из самых ранних его стихотворений («Одиночество», 1900 г.). И следующее за ним — «Тоска»: «пою, умирая, от тоски сам не свой»…
Поэт чувствует, что он одинок в ледяной пустыне. Сами его слова — «холодный водомет, жемчужный и вспененный», сами его мечты — «обман, ледник, зарей горящий» («Мои слова», 1901 г.) — обман, ибо нет исхода из пустыни и впереди — мрак:
Душа, смирись: среда пира золотого
Скончался день.
И на полях туманного былого
Ложится тень.
Уставший мир в покое засыпает,
И впереди
Весны давно никто не ожидает.
И ты — не жди.
Нет ничего… И ничего не будет…
И ты умрешь…
Исчезнет мир, и Бог его забудет.
Чего ж ты ждешь?
(«Закат» 1902 г.)
Так в мировом холоде и в пустыне души началось творчество молодого поэта, и пустыни эти ему надо было преодолеть, растопить лед и выйти из «бессмыслия». В этом, мы увидим, был весь «пафос» его творчества, но лед и пустыня долго еще гнели его душу: так говорит нам целый ряд его первых стихотворений. Со своим космическим одиночеством борется он, изнемогая.
Я буду вновь — один…
Сердцу больно, больно… Я один…
Опять один… Тоскую безнадежно…
Один он проходит в немые годины…
Эти чувства, как перемежающаяся лихорадка, проходят через первые годы творчества молодого поэта («Не страшно», 1900 г.; «Один», 1901 г.; «Опять один», 1901 г.; «Сказка», 1902 г. и др.); Не раз пытался он, что называется, faire bonne mine au mauvais jeu, принять, гордо принять свое мировое одиночество, увлечься этим былым пафосом декадентства, отмежевать себя от «людского стада», уйти на высоты одинокого «я», восславить ту самую «пещеру», в которой «темно и сыро»:
Я вознесен, судьбе своей покорный.
…………………………..
Лазурь, темнея, рассыпает искры.
Ряд льдистых круч блестит грядой узорной.
Я вновь один в своей пещере горной.
Над головой полет столетий быстрый.
(«Возврат», 1903 г.)
Иной раз он даже готов шутить, смеяться, дурачиться на своей горной высоте: «… я в восторге, я молод; у меня на горах очистительный холод»; и гном-горбун готов дурачиться в угоду своему гостю:
голосил
низким басом;
в небеса запустил
ананасом.
И дугу описав,
озаряя окрестность,
ананас ниспадал, просияв,
в неизвестность, золотую росу
излучая столбами червонца…
Говорили внизу:
«Это — диск пламезарного солнца»…
(«Ha горах», 1903 г.)
Это милое шуточное стихотворение (в свое время так рассердившее хранителей очага Весты, блюстителей порядка в русской литературе) не может скрыть собой той боли и тех слез, которые таятся за редким у А. Белого прославлением «пирного восторга одиночества». Смех оказывается смехом сквозь слезы: «смеюсь — и мой смехсеребрист, и плачу сквозь смех поневоле»… («Смех», 1902 г.). А высота горной пещеры поэта оказывается высотой Голгофы…
…И я — среди вершин.
Один — один… Жду знамений нежданных.
Один, один,
Средь бурь туманных.
Все, как в огне. И жду, и жду — Тебя…
И руку простираю я бесцельно.
Душа моя
Скорбит смертельно
(«Один», 1902 г.)
Так изнемогала душа в борении с ледяной пустыней одиночества, с символом веры отмирающего декадентства. Крайний индивидуализм декадентства, сильное влияние Ницше (который для А. Белого был равен Христу — см. статью его «Фридрих Ницше», 1907 г.) и, как философские «пролегомены», еще более раннее влияние Шопенгауэра («в юности днями, как безумно влюбленный, не отрывался от Шопенгауэра я» — позднейшее признание А. Белого, см. «Путевые заметки», «Радес», 1911 г.) — вот что пересекалось в душе молодого поэта, вот что давало иллюзию спасения в его ледяной пустыне… Пусть я гибну в ней, но ведь и все земное — тлен и грязь: «все земные стремленья — так жалки!» («Весна», 1903 г.). И нет пути, и нет выхода. «Бессмыслица дневная сменяется иной, — бессмыслица дневная бессмыслицей ночной…»
И от этой бессмыслицы — жизни человеческой и своего ледяного одиночества — поэт ищет не столько спасения, сколько забвения в воскрешаемом прошлом, близком и далеком, историческом и мифическом…
Грущу о былом:
Ах, где вы, любезные предки?
(«Заброшенный дом», 1903 г.)
Поэт обращается к XVIII веку, к фижмам, робам, боскетам, подстриженным паркам; целый цикл стихотворений «Прежде и теперь» (1903 года) воскрешает нам «под дымкой меланхолии» эту милую старину. И стихотворения — милые, искусные и искусственные. Еще раньше, в 1902 году, — такой же обширный цикл, посвященный жизни великанов и кентавров; кое-что из этого юношеского цикла не лишено своеобразной силы и прелести (особенно «Великан», «Сказка», «Бой кентавров» и др.). Все эти фавны, великаны и кентавры считались и считаются признаками «романтизма» и «символизма»; но, конечно, никакого романтизма и символизма здесь нет, а есть лишь первая ступень к ним: глубокая тоска одинокой души, неудовлетворенность всем настоящим. «Песнь кентавра» (1902 г.) — особенно характерное в этом отношении стихотворение.
Все это у Андрея Белого — еще юношеские, еще полудетские думы, чувства, стихи. Стихи эти, 1900–1902 гг., в большинстве еще очень слабы; в них немало безвкусицы, пятна которой досадно пачкают нередко и позднейшие произведения этого поэта. Немало неудачного, вялого; тягучего; немало простых ошибок, немало «темных мест» — не «декадентски», а просто грамматически, темных, — немало неудачных оборотов (вроде, например: «В углу полотно с углем нарисованным зайцем», — где неизвестно, кто, кем и чем нарисован: заяц углем или уголь зайцем). Стоит только сравнить стихотворение «Возмездие» (1901 г.) с написанным на ту же тему замечательным позднейшим стихотворением А. Блока «Когда в листве сырой и ржавой», чтобы увидеть все слабые стороны всех этих юношеских произведений Андрея Белого.
Но уже с 1903 года перед нами такие подлинные завоевания его, как, например, «Волшебный король».
Волшебный король показался
На снежной вершине…
Обнялся
Он с нежною дочкой своей.
«На нашем воздушном дельфине —
В сапфиры эфиров
„Скорей!“»
А в воздухе—
плещутся—
синие стаи сапфиров…
А в воздухе—
плещутся—
стаи холодных зыбей…
А в воздухе рыбы мерцают—
дельфины…
А воздух—
в них дышит, колышет —
все тише и-тише….
Трудно удержаться от искушения переписать до конца эти красочные строки, но таких все больше и больше становится в стихах Андрея Белого. Он вырабатывает свою, своеобразную форму, сущность которой — расчленение стихотворения по обильным; внутренним рифмам; но главное, начинает вырабатываться ритмическое богатство стиха молодого поэта. Это — вопрос специальный, которым рано или поздно займутся еще: в истории русской поэтики; здесь могу только привести голословный вывод: ритмически Андрей Белый один из самых богатых поэтов;, последнего времени несмотря на некоторую «старомодность» его ритмики, часто сближающую его с поэтами XVIII века.
Возвратимся, однако, к «ледяной пустыне» души поэта и к его преодолению декадентства. Чем можно было растопить этот лед, как можно было выйти из пустыни? В чем можно было искать спасения? «Зову людей, ищу пророков, о тайне неба вопиющих», — звал и искал Андрей Белый; одно время ему казалось, что спасение найдено в том дешевом «магизме», которым любили щеголять декаденты конца XIX века («Встреча», 1903 г., посвящено Валерию Брюсову). Но скоро он понял, что это был лишь «черный морок», марево, и настал «очарованию конец» (из неизданного четверостишия). Нет, спасение только — в Боге. Но где Он? И как имя Его?
О где Ты, где,
О где Ты — Бог?
Откройся нам, священное дитя…
О, долго ль ждать,
Шутить; грустя,
И умирать?
Над тополем погас кровавый рог.
В тумане Назарет.
Великий Bori
Ответа нет…:
(«Сомненье, как луна…!» 1901 г.),
К тому времени, когда Андрей Белый пришел в литературу, старшие декаденты от самообожествления уже пришли к Богу; они поняли, что гибнут, замерзают в своем крайнем индивидуализме, и стали искать спасения — в Христе-Грядущем. Конец мира — «при дверях», не в переносном, а в буквальном смысле; быть может, сегодня же вечером, а может быть, и через год-два придет во славе своей Христос на Страшный Суд и спасет весь мир, растопит лед и изведет из пустыни; спасет весь мир, а декадентов — особливо, ибо они — чающие, сухие сучья для костра Господня, и, быть может, на них падет первая искра вселенского пожара. Такова, например, была в то время проповедь Д. Мережковского, его чаяние светопреставления на днях сих, вот-вот, при жизни нашей. Но Андрей Белый имел другого, подлинного учителя в этой области — Владимира Соловьева, и эсхатологические чаяния его отразились еще на первом детском произведении Андрея Белого — мистерии «Пришедший» (1898–1903).
Влияние Владимира Соловьева — крупнейший факт в жизни и творчестве Андрея Белого, который нельзя переоценить; и сам А. Белый видел в этом учителе своем — путь спасения. «Спокойно почивай: огонь твоей лампадки мне сумрак озарит» («Владимир Соловьев», 1902 г.). Эсхатологические чаяния, вне которых непонятен Андрей Белый, имели свой исток в проповеди последних лет Владимира Соловьева, этого, быть может, единственного в то время подлинного «символиста»; и если А. Белый — «символист», то лишь как ученик Вл. Соловьева; Эсхатология, во власти которой жил А. Белый, преодолевая декадентство в 1900–1904 гг., вся пошла от «Трех разговоров» и заполнила собою душу молодого поэта, спасая его от льда и от пустыни; он ждал свершения великих мировых событий.
Какое грозное виденье
Смущало оробевший дух,
Когда стихийное волненье
Предощущал наш острый слух!..
В грядущих судьбах прочитали
Смятенье близкого конца;
Из тьмы могильной вызывали
Мы дорогого мертвеца,—
это был Владимир Соловьев. И он —
Из дали безвременной глядя,
Вставал в метели снеговой
В огромной шапке меховой
Пророча светопреставленье…
(«Сергею Соловьеву», 1909 г.)
Так вспоминал впоследствии Андрей Белый, так чувствовал он в то время; вторая симфония — развитие только что приведенных стихов. И не один раз·еще вспоминал Андрей Белый о том громадном влиянии, какое имел над ним Владимир Соловьев, — об этом он подробно говорит в целом ряде статей («Апокалипсис в русской поэзии», 1905 г.; «Владимир Соловьев», 1907 г. и др.); недаром указывает он в этих статьях на тот «роковой и глубокий смысл», какой получил в его жизни Вл. Соловьев, явившийся для него «предтечей горячки религиозных исканий». Вл. Соловьев помог ему преодолеть стеклянную пустыню «декадентства», помог ему выйти в «символизм»; и путь исхода был — эсхатологический. Чтобы ознакомиться с этой борьбой, чтобы понять причудливое переплетение былого «декадентства» с побеждающей в душе Андрея Белого «эсхатологией», надо обратиться к четырем его «симфониям», особняком стоящим во всем его творчестве. А потом — мы снова вернемся к его поэтическому дневнику, к со-бранию его стихотворений.
II
«Симфонии» — не случайно появившаяся в русской литературе форма; не случайно также постоянная тема статей Андрея Белого — тяготение всех современных искусств к музыке. «Близостью к музыке, — говорил он в одной из своих юношеских статей, — определяется достоинство формы искусства, стремящейся посредством образов передать безобразную непосредственность музыки» («Формы искусства», 1902 г.; см. также «Песнь жизни», 1908 г.). Музыка — это основной тон, к которому обертоны — все другие формы искусства. Так думал Андрей Белый и с сочувствием повторял, подобно своим старшим товарищам, знаменитые слова:
De la musique avant toute chose,
De la musique avant et toujours
………………………..
Et tout le reste est litt?rature…
Замысел «симфоний» возник из этого ряда мыслей и достиг крайнего своего проявления в последней, 4-й «симфонии». Однако это презрение литератора к «litt?rature» никогда не мог провести в жизнь Андрей Белый; «rien que la musique» — это никогда не удавалось ему, было не в природе его глубоко «мысленного» таланта, попытки же выдержать последовательно «симфонические формы» привели — мы увидим—к краху 4-й «симфонии». По существу же все свелось к тому, что «симфонии» написаны ритмической прозой (например, 1-я «симфония» вся выдержана, грубо говоря, в дактило-спондеическом ритме), разбиты на короткие музыкальные фразки, иногда повторяющиеся, иногда «контрапунктирующие» друг другу. А «литература» — осталась литературой.
Первая «симфония» — «северная», «героическая» — написана в 1900 г. (напечатана же в 1903 году, после 2-й «симфонии»). Это еще вполне юношеское произведение, со многими пересекающимися влияниями, например, влияниями Метерлинка и Ибсена: от первого — все эти лебеди, каналы, лотосы, камыши, которыми заполнена последняя часть «симфонии», от второго — главная тема: «ты выстрой башню и призови к вершинам народ мой-веди их к вершинам» (I,7). Много внешних влияний старого «декадентства», с его любовью к «rien que la musique»; много аляповатостей и безвкусиц. «Месяц — бледный меланхолик», «любовь — вздох бирюзовых ветерков», «счастье — легкое, как сон волны», «холодная бездна забвения», — все это надо простить молодому поэту, хотя и позднее он не раз нет-нет да и «ляпнет» дешевой декадентщиной, вроде «молчаливый силуэт овеян тайной», «пропасть оскалилась тишиной» или «мостовая оскалилась железным смехом лопат»… Но если мы пройдем мимо этих частностей и вспомним, что первая «симфония» была действительно первым крупным произведением юноши-поэта, то не откажем ему ив большом даровании, и еще больше — в признании за ним немалых «надежд», которые он должен был осуществить. Он их и осуществил.
Содержание? — не в нем дело, автор хотел дать rien que la musique, но все же есть и «содержание». На поляне далеких северных лесов стоит «одинокая мраморная башня». (К слову: говоря о «символизме», не хотелось бы пользоваться голыми «аллегориями», но невольно думаешь при этом об одинокой башне «я», стоящей в пустыне декадентства.) На одинокой мраморной башне живут много лет слабодушные король и королева, убежавшие из своей страны, от народа своего, детей сумрака. И растет на мраморной башне, в холоде одиночества, прекрасная королевна. «Так жили они на вершине башни, упиваясь высотой в своем одиноком царстве».
4. И показалось молодой королеве, что она — одинокая.
5. Одинокая.
………………………………….
3. Часы текли за часами. Холодная струйка ручейка прожурчала: «без-временье»…
И знает королевна, что скорее надо пережить безвременье, что нет спасения в ее одиночестве… Все это — чувства самого поэта, мы это знаем; но, конечно, не «декадентство» имел в виду Андрей Белый: замыслы его были космические, эсхатологические. Недаром довольно безвкусно сама Вечность «прижималась к щеке королевны своим бледно-мировым лицом»… И сама она говорит о себе, как о «жене, облеченной в солнце»: «пурпур утренней зари загорится скоро над миром; будут дни, и ты увидишь меня в этом пурпуре»… И уже где-то вблизи бродит Христос, как блуждающий огонек… Но темные чары деются вкруг королевны; чарам этим подпадает и рыцарь ее, верный рыцарь Прекрасной Дамы: он чист душой, но во власти черной силы, и сам Сатана — «пасмурный католик» — готов им овладеть. Тема «симфонии» — борьба светлого и темного начала; наступил час — и «королевна спустилась с вершины башни, исполняя небесное приказание. Она шла побеждать мрак». Она победила и, побеждая, умерла. Умирает и рыцарь ее. И в светлом царстве они, «белые дети», радостно ждут наступления утра последнего дня… Так эсхатологическими чаяниями началось творчество Андрея Белого; суждено было ему, свершив круг, к ним и возвратиться… Кстати отметить: даже псевдоним он выбрал себе «эсхатологический», — известно апокалипсическое значение белого цвета. И в своей второй «симфонии» Андрей Белый несколько нескромно сам подчеркивал:
3. Его конь белый. Сам он белый: на нем золотой венец. Вышел он, чтоб победить…
5. Это наш Иван-Царевич. Наш белый знаменосец…
7. Там взрастет белое дитя, чтоб воссиять на солнечном восходе.
Но это только к слову; вернемся к первой «симфонии» Андрея Белого. Трудно не поддаться очарованию этой юношески слабой и юношески смелой вещи; многое в ней бледно, наивно, многое, наоборот, слишком кричаще и слишком «перемысленно»; но в общем «симфония» эта действительно оставляет суровое, «северное», «героическое» впечатление. Вторая часть, рисующая черные силы, и третья, посвященная борьбе «мрака со светом», — во многих местах заставляют верить читателя; а в этом — цель художника. И четвертая часть — в ней действие происходит в каком-то своеобразном метерлинковском Чистилище — полна тихой радостью бездумного покоя и ожидания. Кто так начинал свой литературный путь, от того многого можно было ожидать в будущем.
Как, однако, смотрел сам автор на «содержание» своей «симфонии»? Была ли для него эта сказка только сказкой? Или, заставляя читателя верить, как художник, сам он верил иной верою в «детей своей фантазии»? Это — не праздный вопрос, ибо ответ на него дает все позднейшее творчество Андрея Белого. «Самая сказка, — говорит он, — есть символическое отображение трансцендентного мира» («Кризис сознания и Генрик Ибсен», 1910 г.). Еще характернее в этом отношении статья «Магия слов» (1909 г.): в ней Андрей Белый подчеркивает, что слово есть творчество, единственная реальность среди мира отвлеченных понятий и сущностей. Мифическое творчество, в эпоху юности народов бывшее всеобщим и предшествовавшее творчеству эстетическому, теперь, наоборот, следует за ним в творчестве немногих мистически настроенных людей («символистов»). И когда такой человек говорит, например, «месяц белорогий», то хотя он и не утверждает существования мифического животного, белый рог которого в виде месяца видит на небе, но все же признает некоторую мифическую реальность, «символом» которой является образ: «месяц белорогий». И как раз по поводу этого выражения Андрей Белый говорит: «В глубочайшей сущности моего творческого самоутверждения я не могу не верить в существование некоторой реальности, символом или отображением которой является метафорический образ, мной созданный»… Так говорил А. Белый в 1909–1910 годах, так чувствовал он и десятью годами ранее, когда писал свои первые симфонии. Для читателя великан Риза, играющий тучами, кентавр Буцентавр, королевна и рыцарь— убедительны, как художественные образы; для автора они реальны, как «символы» трансцендентного мира.
Андрей Белый глубоко верит в иную, высшую реальность и великана Ризы, и· королевны, и всех образов, созданных его поэтическим творчеством. Это надо всегда иметь в виду, изучая творчество Андрея Белого, одного из немногих искренних «символистов» своего времени. Впрочем, о символизме речь еще впереди; вернемся к «симфониям».
Вторая симфония — «драматическая» (1901 года, напечатана в 1902 году) — неожиданно переносит нас от северных богатырей, от рыцарей мрака и светлой королевны — в Москву, к исходу XIX века, в наши дни. А раз «наши дни», то и все свойства по А. Белому) нашего времени: тоска, скука, ужас жизни, бессмыслица окружающего, все то, чем болел Андрей Белый в своем «космическом» одиночестве.
3. По разным направлениям тащились конки, а в небесах сиял свод серо-синий, свод страшный и скучный, с солнцем-глазом посреди…
5. И там… наверху… кто-то пассивный и знающий изо дня в день повторял: «сви-нар-ня».
«Без-вре-менье» — шептал кто-то в «первой симфонии», «сви-нар-ня» — повторяет кто-то во второй; но если человеческий мир есть «свинарня», то не обречен ли он животной гибели? И кажется уже испуганному автору, что гибнет мир, гибнет Европа. По крайней мере, у него погребают Европу «страшные могильщики», имена которых не названы, но которые легко разгадать: это Лев Толстой — «толстокожий Емельян Однодум», Ибсен — «норвежский дев», Ницше — «черная, голодная пантера, доконавшая Европу», Метерлинк — «бельгийский затворник», Гюисманс — «в костюме нетопыря и с волшебной кадильницей в руках», Оскар Уайльд — «певец лжи», Cap Пеладан или Сен-Поль-Ру-Великолепный — «парижский маг», Ломброзо и Макс Нордау — «курчавый пудель, тявкающий на вырождение», Джон Рескин — «заваривший сладкую кашицу современности», и, наконец, последний — папа римский, «неуместная пародия на христианского сверхчеловека, кому имя сверхбессилие»… Все они — «великие могильщики» и «великие мерзавцы» (!), ибо — учителя мерзости; каждый из них украшает корону умершей Европы своей «ложной драгоценностью»… И выходит тогда из Северного, Немецкого моря апокалипсический зверь с семью головами и десятью рогами, и все учителя мерзости восклицают: «Кто подобен зверю сему?».
«Великие мерзавцы» — довольно пестрая и странная, как видим, компания, но весь этот курьезный и не слишком разборчивый перечень противоположных имен показывает, что не в области искусства, философии и науки спасение человечества от «безвременья» и «свинарни»: спасти могут только эсхатологические чаяния, победить зверя может только Христос-Грядущий. Но и у Христа-Грядущего много ложных слуг, и задача «второй симфонии» — выявление их, насмешка над ними, насмешка над «крайностями мистицизма» («Предисловие» к симфонии). Туги «Мережкович», он же, по-видимому, и «Дрожжиковский», тут и «циничный мистик из города Санкт-Петербурга» В. Розанов, он же, по-видимому, и «Шиповников», и многие другие, скрытые под псевдонимами, люжные слуги Христа. Но больше высмеивается компания московских мистиков, ожидавшая с часу на час светопреставления и даже сделавшая попытку инсценировать его. «Золотобородый аскет», Сергей Мусатов, считается учителем и главою их; а они —· целой сетью покрыли Москву: «в каждом квартале жило по мистику, это было известно квартальному…».
4. Один из них был специалист по Апокалипсису. Он отправился на север Франции наводить справки о возможности появления грядущего Зверя.
5. Другой изучал мистическую дымку, сгустившуюся над миром.
6. Третий ехал летом на кумыс; он старался поставить вопрос о воскресении мертвых на Практическую почву…
И поиски «зверя» увенчались успехом: специалист по апокалипсису нашел семейство грядущего зверя, который еще не вышел из пеленок: «это был пока хорошенький мальчик, голубоглазый, обитающий на севере Франции…». Найдена и «жена, облеченная в солнце», коей предстоит родить младенца мужеска пола, младенцу же сему надлежит пасти народы жезлом железным: «жена» эта — синеглазая «сказка», жена толстого и добродушного московского купца. И сын у нее уже растет, синеглазый хорошенький мальчик с кудрями; ему-то в будущем и придется пасти народы. Все готово для апокалипсического действа, остается лишь открыть на это глаза людям. Но тут-то тяжелый удар падает на голову московских мистиков: им сообщают из северной Франции, «что зверя постигло желудочное расстройство, и он отдал Богу душу, не достигши пяти лет, испугавшись своего страшного назначения…». И другой удар, горше первого: младенец мужеска пола, синеглазый хорошенький мальчик с кудрями, оказывается девочкой, которую «жена, облеченная в солнце» и ее муж, московский купец, одевают мальчиком… Все проваливается, и московские мистики посрамлены.
Над кем смеялся в этой своей сатире Андрей Белый? «Над кем смеетесь? Над собой смеетесь!» Это был смех над самим собой. Интереснейшая частность: весной 1900 года, слушая чтение «Повести об антихристе» Владимира Соловьева, Андрей Белый обратился к автору ее с вопросом, сознательно ли подчеркивает он свои слова о «тревоге, подобно дымке опоясавшей мир»? Вл. Соловьев ответил: «да, да, это так…». И позднее, в 1905 году, Андрей Белый с восторгом вспоминал «пророчество» Вл. Соловьева, считая, что оно исполнилось: «впоследствии слова о дымке подтвердились буквально, когда разверзлось жерло вулкана (остров Мартиника, 1903 год) и черная пыль, подобно сети, распространилась по всей земле» («Апокалипсис в русской поэзии», 1905 г.; ср. «Владимир Соловьев», 1907 г.).
Пусть все это детски наивно, пусть даже смешно — но ведь не для Андрея Белого! А между тем — вспомните — в своей симфонии он потешается над людьми, которые изучали «мистическую дымку», сгустившуюся над миром, и это было только через год-два после разговора с Вл. Соловьевым и года за три до статьи об «Апокалипсисе в русской поэзии». В чем же дело? Андрей Белый смеялся не над идеями «московских мистиков», а над действиями их: они поторопились, не так взялись за дело, в этом грехе их и ошибка; идеи же их, их веру Андрей Белый разделял. И носитель этой эсхатологической веры — Владимир Соловьев; его-то и выводит в своей второй симфонии Андрей Белый, как предтечу и пророка великого изменения. Вставая из гроба, он бродит ночью по крышам московских домов и то «трубит в рожок», то «выкрикивает» свои стихотворения, усмиряя этим страхи и изгоняя ужасы… Он добродушно хохочет над мистическими измышлениями Сергея Мусатова и, пересиливая свой «священный хохот», утешается тем, что «первый блин всегда бывает комом»… Да, первый; но второй? Что второй блин не будет комом — в это верил Андрей Белый и сам ждал «исполнения сроков»; и сам он, годом-двумя позднее, с трепетом ждал Христа-Грядущего в одну осеннюю ночь. Не дождался, но ждал: об этом говорит нам его прекрасное последнее стихотворение 1903 года:
На сердце безумное — что-то…
И в теле — холодная дрожь.
Весь день не стихает работа, —
Подвозят пшеницу и рожь.
Телеги влекут, громыхая,
С полей многоверстных овес…
Недавно мне тайно сказали,
Что скоро вернется Христос.
Когда я молился, тоскуя,
Средь влажных, вечерних лугов —
«Холодною ночью приду я»,
Поднялся таинственный зов.
И грудь сожжена нетерпеньем…
И знаю: мечта — не мечта…
И жду с несказанным волненьем,
И жду… появленья… Христа.
Все было в дому зажжено.
В осенних плащах мы сидели…
Друзья отворили окно.
Тревожно в пространства глядели.
Какие-то люди прошли…
Забил колоток в полуночи…
И вот ~ с фонарями пошли…
Стояли… одни… в полуночи…
Пронизывал холод ночной.
Луна покраснела над степью.
К нам пес, обозленный, цепной
Кидался, гремя своей цепью.
Кровавую ленту зари
Встречал пробудившийся петел…
Бледнели в руках фонари…
Мы звали: никто не ответил…
Одно это стихотворение показывает, что «осмеивание крайностей мистицизма» во второй симфонии было со стороны молодого автора плохо осознанным ударом по самому себе. Андрей Белый не понимал смешного положения человека, «осмеивающего крайности мистицизма» и в тоже время восторженно рассказывающего о ночных прогулках Вл. Соловьева по крышам Москвы и о том, как жизнерадостный покойничек трубил в рожок и выкрикивал свои стихотворения. Пусть это шутка над святым, — ведь самое святое слабый человек часто прикрывает маской смеха; но и вне шутки со всей серьезностью разделяет Андрей Белый веру «золотобородого аскета». Пусть тот не сумел взяться, но недаром же в конце «симфонии» выводятся «знающие», но пока «пассивные». Они говорят между собой о попытке золотобородого аскета инсценировать апокалипсис и заявляют (т. е. устами их автор заявляет): «это была только первая попытка… Их неудача нас не сокрушит… И разве вы не видите, что близко… Что уже висит над нами… Что недолго осталось терпеть… Что нежданное — близится…».
В этих словах — сущность темы второй симфонии. «Осмеивание крайностей мистицизма» — это лишь сведение междупартийно-мистических счетов; сущность же — эсхатологические чаяния, которые так тесно связывают это полудетское и в целом очень слабое произведение Андрея Белого со всем его творчеством, от истоков и до самого конца.