Что касается моего modus operand!, я выманю у Сельмы в кадрах полный список постояльцев и персонала «Эммы Лазарус». Если составлять такой список самому, можно кое-кого упустить. По списку Сельмы я составлю свой — список тех фамилий, которые состоят из двух элементов, напоминающих осмысленные слова. К этим фамилиям я примерю ключи, предложенные во второй шараде, и проверю, сойдется ли решение с неразгаданной частью первой. «Поднят зверь!»
13
Размышляя о сексуальных эскападах Блума, я невольно вспомнил свой брак с Контессой. Блум расхаживает по «Эмме Лазарус» как бойцовый петушок; его глазки-бусины постоянно высматривают новую жертву. Рассказам о его подвигах несть числа; дамы шепчутся в углах о его доблестях. Кто следующая? Хихикая, обсуждают легендарные размеры и необыкновенную мощь его membrum virile (Мужской член).
Сам Блум отнюдь не скрытен. Но все это вызывает у меня легкое отвращение. Я не ханжа, спешу заметить: как-никак я жил в двадцатом веке, знаком с трудами Фрейда, Крафт-Эбинга, Хэвлока Эллис (Рихард Крафт-Эбинг (1840-1902) — немецкий психиатр, автор труда «Половая психопатия». Генри Хэвлок Эллис (1859— 1939) — английский психолог, автор трудов по психологии секса. Митцва — одна из 613 заповедей, касающихся религиозного и морального поведения евреев. Также— доброе дело.); декадентские двадцатые были годами моей молодости. Нет, в этом отношении меня трудно шокировать. Мое либидо — насколько можно судить о подобных вещах — всегда было в норме, разумеется соответствующей моему возрасту. Должен признаться, например, что кое-какая реклама белья в «Нью-Йорк тайме магазин» меня до сих пор возбуждает. Но Блуму, прошу прощения, семьдесят семь лет! К Гермионе Перльмуттер я почувствовал уважение.
В 1957 году я уволился из Нью-Йоркской публичной библиотеки, куда меня устроил мой зять Кеннет в тот же год, когда я перебрался в Америку. Можно только восхищаться быстротой, с какой он воспрял после самоубийства Лолы; я же, понятно, был напоминанием о прошлом. «Самое важное сейчас для тебя, — сказал он, — самостоятельность, тем более в Америке». Он подыскал мне квартирку на Западной 82-й улице, между Колумбус авеню и Сентрал-парк-вест, сам ее обставил — собственной старой, хорошо сохранившейся мебелью из Нюрнберга, с которой были связаны теперь тяжелые воспоминания. Его приятель и партнер по покеру состоял в попечительском совете библиотеки. Девять лет я проработал в исследовательском секторе отдела обработки, перебирая горы материалов, опубликованных в Германии между 1939 и 1945 годами… Да, я тоже вижу в этом иронию судьбы! Кеннет же, проявив необычайный такт, положил на мое имя некоторую сумму — якобы личные сбережения моей сестры — и сказал, что доход от нее через несколько лет, пусть скромно, но обеспечит мою старость. Последнее оказалось правдой. В 1949 году я получил от него открытку из Сен-Тропеза. Он проводил там медовый месяц. Надеюсь, писал он, я сохраню к нему хорошее отношение. (Я сохранил. И сохраняю.) И с этим исчез из моей жизни.
Контесса, урожденная Алиса Кребс, была третьей дочерью Шмуэля и Рейзеле Кребс, владельцев «Отличного кошерного мяса и птицы Кребсов» на Авеню Б в южной части Манхэттена. Из их одиннадцати детей она была первым ребенком, родившимся в Новом Свете; произошло это в 1898 году. В 1916-м, когда я с романтическим пылом осаждал в Цюрихе — и осаждал безуспешно — роковую красавицу Магду Дамрош и мое страстное молодое сердце трепетало на алтаре любви, — в этом самом году Алиса Кребс вышла замуж за Морриса Гитлица, человека десятью годами старше ее, резника и, по словам Контессы, «мирового уровня» знатока Талмуда. «В день по митцве3 соблюду, с Торой буду я в ладу» — был его веселый лозунг.
Поженили их родители, и весьма удачно: «Мой отец был не дурак», — призналась мне Контесса. Но с Моррисом (она произносила имя как Мерис) «папа превзошел себя: он подыскал мне святого». Возможно, интуиция подсказала Шмуэлю Кребсу, что в силу естественного сродства Мерис оставит профессию резника и займется искусством более утонченным — обрезанием. Такова, во всяком случае, была эволюция Мериса. А поскольку в те годы и в их кругу большие семьи приветствовались, а не наоборот, и поскольку мальчики рождались примерно с той же частотой, что и девочки, Гитлицы процветали. В 1922-м они переехали в Бронкс, на Гранд-конкорс, и выкрасили квартиру в красно-коричневый цвет, принятый в тот год в фешенебельном обществе.
Лишь одна большая и все набухавшая туча омрачала их семейное блаженство. Адонай элохейну (Господь Бог наш — слова из еврейской молитвы) не благословил их потомством, даже в единственном числе, несмотря на частые и вдохновенные усилия Мериса Гитлица. К врачу они не обратились: ни он, ни она не хотели, чтобы другой оказался виноват в бесплодии. Род Гитлицов на этом заканчивался — у Мериса были только сестры. Бедная Алиса Гитлиц! На что могла она обратить свою могучую созидательную энергию? Она хотела уважения, но завоевать его бездетной женщине в ее кругу было трудно. Вот почему она сменила имя, причем на Контессе2 остановилась не сразу, вначале она хотела назваться Принципессой3, но побоялась, что никто не сможет произнести это имя правильно (кроме разве сапожника-итальянца на Фордэм-роуд, но с ним они были не настолько близки, чтобы звать друг друга по имени). Итак, она стала зваться Контессой Гитлиц; это подтверждал официальный документ. А вскоре и Морриса стала звать более «благородным» именем Мерис.
В 1953 году Мерису исполнилось шестьдесят пять лет. Зрение и координация стали не те, что раньше. Он был уже не «Паганини ланцета». Поползли гнусные сплетни, слухи о проваленных операциях. Пора было уходить на покой. Обеспеченные финансово, Гитлицы перебрались на юг и поселились в Версале — так назывался кооперативный дом в Майами. Увы, покоем Мерис наслаждался недолго. В 1957 году произошло несчастье: однажды утром, до завтрака, Мерис красиво прыгнул в «олимпийского класса» бассейн при Версале, пробыл под водой дольше обычного и всплыл уже трупом. После сорока лет замужества Контесса стала вдовой.
Я обрисовал предшествующую жизнь Контессы только для того, чтобы вы могли чем-то сбалансировать мою версию наших с ней отношений. Так будет справедливее. Разумный человек счел бы маловероятным, чтобы наши пути — Контессы и мой — пересеклись, тем более привели к женитьбе. Подобное скрещение судеб озадачит даже самого доверчивого. Но прошу обратить внимание на следующее: днем тридцатого июня 1957 года мне устроили прощальный банкет сослуживцы из отдела обработки; утром первого июля 1957 года Мерис Гитлиц совершил свой классический прыжок в Вечность. Мой первый день на пенсии был последним днем его жизни! Совпадение или Цель? Ответ очевиден. Сцена была очищена; начинался следующий акт.
Я познакомился с Контессой в Центральном парке чудесным весенним утром 1960 года. Мы оказались на одной скамейке возле статуи Алисы в Стране чудес. Расставшись с библиотекой, я вот уже три года скромно и тихо жил на Западной 82-й улице; оставшись вдовой, Контесса за те же три года успела приобрести квартиру во Флашинге (плацдарм в «Большом яблоке», сказала она) и в Майами проводила теперь только зимние месяцы. Нью-Йорк ее заряжает, сказала она. Кроме того, она здесь родилась; Нью-Йорк всегда будет ее домом. Приятно было сидеть на солнышке и слушать ее лепет. Мы договорились встретиться завтра, если не помешает погода. Полнота ее мне понравилась — приятное и свежее впечатление в чреде неразличимых дней. Следующие несколько недель мы ходили на дневные спектакли, в кино, в концерты. Она стала стряпать для меня. Почти забытая кошерная пища и зрелище свечей, зажигаемых в пятницу вечером, доставляли мне удовольствие. А я, по ее словам, принес ей то, чего ей не хватало в жизни: культуру и утонченность. О безгрешном Мерисе она не могла сказать ни одного дурного слова, но призналась, что «по части культуры» он не добрал. «У вас другой опыт, — размышляла она. — Вы европеец». В ее глазах я обладал «европейским шармом»; иначе говоря, был более или менее воспитан. Иногда, задержавшись допоздна, она ночевала на Западной 82-й улице — разумеется, на диване. В этот период, который можно обозначить словом «ухаживание», я и приобрел основные сведения о ее прошлом.
В августе она уже звала меня Отто, а я ее Контессой. В сентябре она заметила, что глупо двум пожилым людям чуть ли не каждый день мотаться между Флашингом и Манхэттеном. (Вообще-то, я был в ее квартире во Флашинге один раз. Как описать ее дом? В любой час дня на лифте поднимались с тюками стираного белья или спускались с бельем для стирки толстые молодые женщины в крупных розовых бигуди.)
Мы неплохо ладим, добавила она. Я ей нравился, очень, и она не сомневалась, что тоже мне нравится. Наши годы «осенние». Почему бы нам не пожениться? Жизнь станет проще.
Эта идея не приходила мне в голову, но у нее были свои преимущества. Все хлопоты Контесса обещала взять на себя. Кого я хочу пригласить? Никаких торжеств, настаивал я. Только мы двое. Мы вступили в брак, как в удобную разношенную обувь. И тихо поженились в кабинете раввина Теда Каплана, духовного наставника прихода Бнэй Акива, на Западной 98-й улице. Под свадебным балдахином Контесса мечтательно улыбалась; я надел ей кольцо без колебаний.
Мы немедленно отправились в Майами, где нас ждала квартира в Версале («со вкусом обставленная и полностью оборудованная»). Мне было любопытно — во Флориду я попал впервые. В аэропорту нас встречали ее приятели. Соседка выразила надежду, что мы не будем слишком шуметь по ночам; мужчина в клетчатых шортах и в рубашке с горизонтальными полосами сочувственно сказал, что мне будет трудновато заменить покойного Мериса— «Тяжеленько придется, учтите», — и, подмигнув, ткнул меня в бок.
Неловко признаться, но я совершенно не подумал об этом аспекте семейной жизни. Да, я полагал, что мы разделим ложе, но как-никак нам Шел седьмой десяток — именно в этом возрасте ушел на покой Мерис. Контесса определенно не вызывала у меня ни малейшего сексуального возбуждения. Но это была моя молодая жена, она краснела и гулила, крепко держалась за меня и произносила фразы наподобие: «Ну что же, посмотрим» и «Надеюсь только, что у меня еще есть силы».
Обвините меня в негалантности, если угодно, но я не могу погрешить против правды. Раздетая Контесса выглядела гротескно. Как и густые светлые кудри, зубы у нее были не свои. Груди, некогда полные, висели изнуренно и плоско под выступавшими ключицами. На руках, между плечом и локтем, висели подернувшиеся рябью сумки жира. Живот она носила как фартук, под нижней кромкой которого пытались утвердить себя, без особого успеха, разрозненные белые волоски. Каждая природная часть ее стремилась к земле, словно устав бороться с тяготением.
Но продолжать этот каталог нечестно и некрасиво. Бедняга, можно ли упрекать ее за то, что время ледяным дыханием обдало летний цвет прошедшей юности? Не подумайте, будто я горжусь тем, что здесь написал. Настаиваю: Контесса была порядочной, любящей женщиной, хорошей женой. Более того, и я как Адонис не выдерживал критики. В шестьдесят пять лет естественное одряхление наступало с угнетающей неуклонностью. Уверяю вас, мы стоили друг друга. Но до Контессы последней женщиной, с которой я соприкасался, была моя первая жена Мета, молодая и до боли красивая. «Взгляните, вот портрет, и вот другой». А, я сам не знаю, что хотел сказать.
Состарься я рядом с ней, как ее беспорочный Мерис, из-за подобных мелочей не лопнуло бы наше счастье. Изъяны, накапливающиеся годами, могли бы оказаться невидимыми; в конце концов, «любовь смотрит не глазами».
Но если эти огорчительные тайны обнажаются вдруг и гадко раскачиваются над тобой — так сказать, навязываются тебе старой женщиной, настаивающей на своих матримониальных правах, — старого человека это низвергает в ад немедленного бессилия. Не буду распространяться о соблазнительных маневрах, коими она пыталась вернуть к жизни мое разгромленное либидо, о звуках и зрелищах, об отчаянных попытках ободрения. Целую неделю она упорствовала в своих попытках:
Нет, жить
В гнилом поту засаленной постели, Варясь в разврате, нежась и любясь На куче грязи!
Через неделю она сдалась и горько плакала у меня под боком, пока я притворялся спящим. С годами научаешься вверять себя Цели, а не задавать ей вопросы. Но разве не лучше было бы во всех отношениях, если бы «промысел» призвал Фредди Блума, а не меня встретиться с Контессой у статуи Алисы в Стране чудес? Перо уже не держится в моих занемевших пальцах. О нашей совместной жизни и о ее смерти — позже.
15
Сегодня утром тарарам у Голдстайна: обмен любезностями, повышенные тона, Гамбургер подносит кулак к носу Блума, зловещее бормотание Красного Карлика, ухмылка Липшица, злой Голдстайн. Лишь невозмутимый Корнер — как голос разума. С чего началось? Такие вещи не возникают на пустом месте. Мелкие обиды, унижения, реальные или воображаемые, копятся месяцами и даже годами, разогреваются, как расплавленное вещество в недрах земли, собираются с силами перед извержением. Но непосредственным поводом, мне кажется, послужил вчерашний перльмуттеровский семинар, на котором я, к счастью, отсутствовал. Темой его было: «Что такое мужской шовинизм?»; страсти, по-видимому, накалились, на Перльмуттер обрушилось мужское трио: Блум, Липшиц и Красный Карлик, — Гамбургер, как всегда, встал на ее защиту («Смею напомнить, джентльмены, что у вас были матери»), а Тоска Давидович предательски объявила интеллект проклятием женщины, о котором чем меньше говорить, тем лучше, — клонясь при этом к Липшицу, сидевшему с ней рядом в двухместном кресле, и сладострастно гладя его по бедру («Важно, чтобы на мужчину можно было положиться, и в постели, и везде»), так что в конце концов, осыпаемая ударами со всех сторон и обливаясь слезами, Гермиона Перльмуттер бежала из комнаты («Ах, ах, ах»), а следом, чтобы утешить ее, выскочил ее незадачливый защитник.
Как обычно, по вторникам перед обедом посетителей в ресторане было мало, так что, когда пришел Гамбургер, Голдстайн сидел с нами. Липшиц был тоже. Чего ради, спросите вы, понадобилось нам общество Липшица? Вежливость, всего-навсего проявление цивилизованности. Когда пришли Блум, Красный Карлик и я, Липшиц сидел за большим столом один, без своих приспешников. Он посмотрел на нас, мы — на него, холодно. Он показал на стол. Естественно, мы подсели.
Голдстайн дал знак Джо, и тот приплелся, неся Гамбургеру обычное: кофе с шапкой взбитых сливок.
— «Барбру Стрейсанд», Джо, и побольше соуса.
— Как?
— Ты слышал.
— Сейчас будет.
Присутствующие подняли брови. «Барбра Стрейсанд» — это смесь мелко нарубленной сырой щуки и карпа с тонкой приправой, искусно отформованная в виде рыбы. Оливка, начиненная горошиной душистого перца, изображает глаз. Волнистый ломтик зеленого перца — жабры. Соус состоит из йогурта, измельченного огурца и английской горчицы. Неплохо, кажется? Но Голдстайн по неизвестным причинам внес это блюдо в меню под рубрикой «Деликатесы див» вместе с «Элизабет Тейлор» и «Шелли Уинтерс».
— Так, Гамбургер, — осклабясь, сказал Липшиц, — совсем перекинулись на другую сторону? — Он стрельнул языком, и рептильные глазки обежали нас, ожидая одобрения.
Блум хихикнул.
— В смысле? — угрожающе спросил Гамбургер.
— Каждый день — у вас дамский день?
— Вы и в пище видите половые признаки, пустая голова?
— Браво! — сказал Красный Карлик. — Вмажьте им, лицемерным сионистским лакеям. — Он оборотился к Липшицу. — В вашем кибуце и женщине запрещено полакомиться «Тони Кертисом»?
— Сколько я слышал о Тони Кертисе, — ответил Блум, — им не одна полакомилась.
— Я вас умоляю, Блум, — сказал я.
Липшиц, почувствовав, что он в меньшинстве, нервно облизнул губы и ничего не сказал.
Напряжение спало, когда появилась «Барбра Стрейсанд». Мы все уставились на нее.
— Прелесть, — сказал Голдстайн.
Прелесть, верно. Но, по совести говоря, в этом было что-то необъяснимо эксцентричное, что-то фривольное и немужественное. Смешно, конечно, но «Барбра Стрейсанд» относится к «Тони Кертису» так же, как рюмочка мятного ликера к стакану водки.
— Так ешьте, — сказал Голдстайн. — Наслаждайтесь.
Мы наблюдали за Гамбургером в молчании, нарушаемом лишь звяканьем его ножа и вилки.
— Ну? — поинтересовался Голдстайн, когда рыбья фигура стала неузнаваема.
— Недурно, Голдстайн, недурно.
Быстрая серия сигналов, и Джо снова наполнил нам чашки.
— Кстати, эта рыба напоминает мне анекдот, — сказал Голдстайн. — Приходит еврей к раввину, перед самым Пуримом (Еврейский праздник), и говорит: «Рабби, что мне делать? Жена не хочет готовить кошерное. Хочешь кошерное, говорит она, найди себе новую жену». Подождите, это умора.
— Сколько раз можно, Голдстайн? — утомленно сказал Гамбургер. — Сколько можно?
Голдстайн вздохнул.
Мы наблюдали за Гамбургером, пока он не кончил. Он аккуратно положил нож и вилку на пустую тарелку, старательно вытер салфеткой губы и хмуро поднял на нас глаза.
— Ну, чего вы ждете? Чтобы я отправился в туалет?
Голдстайн, не ведая о последних событиях в «Олд Вик» и желая восстановить дружескую атмосферу, обратился к Липшицу:
— Так скажите мне, Наум, как ваш спектакль?
— Работаем, — лаконично ответил Липшиц.
— Ему нужна пара могильщиков, — сказал Красный Карлик.
— И Фортинбрас, — добавил Гамбургер.
— И еще парочка артистов, — заключил Красный Карлик.
— «Вот что бывает, — произнес я вполголоса, — когда над мужем женщина главой».
Липшиц меня услышал.
— Говорите, Корнер. У вас есть что сказать — поделитесь с нами. — Покраснев от злости, он вытянул ко мне шею.
— Джентльмены, джентльмены, — умиротворяюще произнес Голдстайн, — забудьте, что я сказал. Это мое дело? Дружеский вопрос, больше ничего.
— Вас спровоцировали.
— Бог тому свидетель, Наум.
— Конечно, конечно.
— Я даже не понимаю, о чем мы говорим.
— Мы говорим о «Гамлете», — сказал Красный Карлик.
— Мы говорим о Тоске Давидович, мы говорим о Минеоле.
— Послушайте меня, Липшиц, — сказал Блум. — Я там побывал. Не тот случай, чтобы продать из-за нее душу.
— Какая бы она ни была, — сказал Гамбургер, — она леди, Блум. Хотя бы поэтому вам не следует распускать язык.
— Леди, шмеди, в этом я как-нибудь разбираюсь. А сами-то — принюхиваетесь к Гермионе Перльмуттер. И чем там пахнет? Думаете, благовониями? Поднимите у них юбки — у всех одно и то же.
Гамбургер побагровел. Сжав кулак, он сделал выпад в сторону Блума; тот отпрянул, сшиб свою чашку, и она разбилась.
— Ради бога! — сказал Голдстайн, сделав знак Джо. — Мы что, дикари?
— В ресторане вдруг стало тихо, обедавшие за другими столами с тревогой смотрели на нас. — Хотите драться — идите на улицу.
— Заткнись, Блум, или я тебя заткну!
— Не обращай внимания, — сказал я Гамбургеру. — Ты же знаешь, кто он такой. Успокойся. Только себе навредишь.
Заметно испуганный Блум прикусил губу и умолк.
— Тоска здесь ни при чем, — сказал Липшиц. — Все изменения я сделал собственноручно.
— Какие изменения? — спросил Голдстайн. Я вкратце рассказал ему.
— Это смешно, — сказал Голдстайн.
— Кому это тут смешно? — оскалился Липшиц. — Вы знаете, как управлять рестораном. Как ставить спектакль, я сам знаю.
— Я жизнь посвятил театру! — Голдстайн показал на стены, увешанные театральными афишами и фотографиями театральных деятелей — многие были с автографами. — По-вашему, это ничего не значит? Сами Адлеры не так заносились и прислушивались к моим советам. — Голос его дрожал от ярости.
— Я больше забыл о театре, чем вы, шуты, все вместе знаете.
— Идите в зад, Голдстайн, — сказал Липшиц. Голдстайн вскочил.
— Вон из моего ресторана! Убирайтесь! Все! — закричал он.
— Липшиц извинится, — сказал я. — Его занесло. Успокойтесь.
— Почему мы должны убираться? — сказал Липшиц. — Ресторан — общественное место.
— Ах, общественное! — закричал Голдстайн, позеленев, с выступившими на висках жилами. — Я вам покажу, какое общественное! Постойте. Я позвоню в полицию, там вам объяснят. — Он споткнулся о Джо, подбиравшего осколки чашки, и упал на пол. Я подал ему руку, но он отбил ее. В глазах у него стояли слезы. — Убирайтесь!
Ничего другого не оставалось. Мы покинули ресторан и разошлись.
Липшиц, кажется, прослышал о нашем маленьком заговоре. Ничего удивительного — учитывая, сколько длинных языков в «Эмме Лазарус». И сомневаюсь, что Гамбургер — не говоря уж о Красном Карлике! — прощупывал предполагаемых союзников с осторожностью и тактом, которых требует столь деликатное дело. Как бы там ни было, сегодня вечером, сразу после кидуша, благословения над вином, Липшиц остановил меня в коридоре.
— Так что, друг, — сказал он, — когда могильщики возвращаются на работу?
Коридор, соединяющий гостиную со столовой, широк и хорошо освещен. Стены его украшают разнообразные картинки на еврейские темы, работы местных обитателей, покойных и здравствующих: гнетущая фотография виленского гетто, бледная акварель со Стеной плача в Иерусалиме, мозаика из крохотных кусочков коробок от мацы, изображающая седер в центральной Европе. Сложно поговорить здесь, оставшись незамеченными. И Липшиц это понимал.
— Что до меня, я еще не решил, — сказал я, вытаскивая руку из его осклизлой ладони и норовя поскорей уйти. — Но прошу не забывать, что я согласился играть в «Гамлете» Шекспира, а не Тоски Давидович и даже не в вашем. Есть вопросы литературной чести, к которым я, например, отношусь вполне серьезно. Что же до Красного Карлика, он за себя скажет сам.
Красный Карлик как раз пробегал мимо. Пятница — день вареной курицы, а он обожает ножки. Красный Карлик окинул нас подозрительным взглядом.
Липшиц весело махнул рукой: не задерживайся.
— Поляков — небольшая потеря. Красный Карлик зловеще улыбнулся.
— Казак, — прошипел он мне и поспешил далее, пренебрегши духовной пищей ради подлинной.
Липшиц отвел меня в сторону.
— Слушайте, немного доброй воли с вашей стороны, немного — с моей, и мы устраним разногласия. Неужели есть что-нибудь важнее самого спектакля? Сотрудничество — вот к чему я призываю; амбиции нам не нужны. Если один пашет поле, другой стряпает обед, третий ведет счета, а еще один стоит с ружьем на вышке — все работают на общее благо. Ни старших, ни младших. А иначе арабы будут отрезать нам яйца и насиловать наших женщин.
— В этом конкретном кибуце, — сказал я, — равенство достигается другими способами.
— Хорошо, — ответил он, — поговорим начистоту. — Ящеричьей своей головкой Липшиц делал выпады туда и сюда. Язык его то и дело шмыгал между губами. — Я вот о чем думал: такой человек, как вы, Корнер, важен для спектакля. Такой человек должен занимать положение непосредственно за мной. И вот что я предлагаю: вернитесь на репетиции, и вы — мой помощник. Если со мной, не дай бог, что-то случится, вы — Гамлет! Это я объявлю перед всей труппой.
Он пытался меня подкупить! Щеки у меня загорелись от стыда.
— Подождите, — продолжал он. — Это не все. Вернитесь к нам, и я сделаю вас сорежиссером. Об этом я тоже объявлю. Подумайте, не отвечайте сразу. Не дай бог, что-то случится со мной, вы сядете в режиссерское кресло, без вопросов. — Он умолк; язык его пробежал по губам. — Это самое большее, что я могу предложить.
С таким человеком не надо иметь дело. Я круто повернулся и пошел прочь. Но коварством его можно было только восхищаться: многие, шедшие на обед, видели, как мы беседуем. Политическая подкладка этой встречи приведет наш птичник в большое волнение, начнутся перегруппировки, перетекание из фракции во фракцию: «А, всего лишь переговоры перед первым залпом». «По-видимому, путч не удался». «Новый Чемберлен в Мюнхене». «Разрядка». «Война другими средствами». «Охватывающий сионистский маневр и аннексия». В этой войне нервов Липшиц первым сделал удачный ход.
Позже ко мне в комнату пришли Гамбургер и Красный Карлик. Красный Карлик грубо протиснулся мимо меня и, забравшись в мягкое кресло, почти утонул в его объятиях. Гамбургеру он оставил стул возле моего стола. С минуту они смотрели на меня молча. Я закрыл дверь.
Блеснул золотой зуб Красного Карлика.
— Итак, товарищ, вы выбрали жизнь за царя?
Естественно, я промолчал. На такой сарказм нечем ответить. Но поскольку стоя я чувствовал себя как обвиняемый перед судьями, мне пришлось сесть на кровать.
— Чего хочет Липшиц? — спросил Гамбургер.
— Вы бы лучше спросили, чего хочет Корнер, — сказал Красный Карлик.
— Ради бога, Поляков, — сказал Гамбургер. — Корнер не предатель. Что еще за вздор? Извинитесь перед ним, или я бросаю дело.
— Без обид, товарищ, — невозмутимо сказал Красный Карлик. Я изложил им то, что сказал Липшиц.
— Так Липшиц знает, — грустно произнес Гамбургер.
— Вот до чего доводит мягкотелость, — прорычал Красный Карлик. — Послушали бы меня, Липшиц со своими лакеями ползал бы сейчас у наших ног и просил пощады. «Прощупаем остальных, — говорит этот Керенский. — Что скажет Пинский, Минский, Штинский». А я вот что скажу: если хотите, чтобы народ взял Зимний дворец, ему надо поддать под зад прикладом и пару раз пальнуть в воздух. — Он уселся в кресле по-турецки и с закрытыми глазами стал раскачиваться взад и вперед, словно молясь про себя или страдая животом.
— Вот если бы мы сразу пошли к Шайскопфу… — сказал Гамбургер. Он потянул себя за длинную мочку и медленно покачал головой. Его худое белое лицо, печальное и в самые лучшие минуты, выразило тяжелое отчаяние. — Корнер, у тебя не найдется печенья? Может быть, немного шнапса?
— Водки, — сказал Красный Карлик.
Я взял из шкафа бутылки и стаканы и достал имбирное печенье.
— При таких настроениях в Вэлли-Фордж (Поселок в штабе Пенсильвания, где после нескольких поражений, в трудных условиях, отсиживалась Континентальная армия Вашингтона), — сказал я, — мы бы сегодня салютовали «Юнион Джеку» и пели «Боже, храни королеву».
— Кое-кто из нас — да, — сказал Красный Карлик.
— Я всегда восхищался британским духом честного соперничества, — сказал Гамбургер и задумчиво откусил от печенья.
— Чирик-чирик, — сказал Красный Карлик. Прежде чем закинуть голову, он придержал ладонью свой затылок. Полстаканчика водки потекло по его пищеводу.