Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Принц Вест-Эндский

ModernLib.Net / Современная проза / Ислер Алан / Принц Вест-Эндский - Чтение (стр. 1)
Автор: Ислер Алан
Жанр: Современная проза

 

 


Алан Ислер

Принц Вест-Эндский

Эллен, без которой ничего бы не было


Лучшие актеры в мире для представлений

Трагических, комических, исторических, пасторальных,

Пасторально-комических, историко-пасторальных,

трагико-исторических,трагико-комико-историко-пасторальных,

для неопределенных сцен и неограниченных поэм.

«Гамлет», II, 2

1

Последние несколько недель были для меня нелегкими. После шестидесятилетнего отсутствия в мою жизнь снова вторглась Магда Дамрош, и мой организм в смятении. Пропал сон, и донимают запоры. Забавно, что раскрепощение психического механизма сопровождается заторами в физическом. И, конечно, головные боли — два острия позади висков, сходящиеся в основании черепа. Впрочем, причин для тревоги нет. От нехватки аспирина и слабительных в «Эмме Лазарус» не умрешь. Не зря Бенно Гамбургер назвал наш дом «Клизмой Лазаря». Эта шутка все еще в ходу. Без сомнения, он у нас главный специалист по копрологическому юмору, энтузиаст клоаки.

Но, боже мой, что это за начало для рассказа! И вообще, что за разговор? Мне стыдно. Прежде всего надо сказать, кто я такой. Меня зовут Отто Корнер. Отказ от двух точек над «о"( В Германии его фамилия писалась: Kеrner) был моей первой уступкой Америке. Вчера, 13 сентября 1978 года, в упомянутой „Эмме Лазарус“, доме престарелых на Вест-Энд авеню на Манхэттене, я отпраздновал свой восемьдесят третий день рождения. Впоследствии вы найдете меня к югу от Минеолы, штат Лонг-Айленд, где я обрету постоянный подземный приют.

Там покоится уже несколько моих друзей. Не далее как на прошлой неделе похоронную процессию возглавил Адольф Синсхаймер. Он готовился к роли Гамлета. (Да, у нас тут есть свое маленькое театральное общество. Вероятно, ничего выдающегося, по строгим меркам Бродвея, но вполне пристойное.) Адольф единственный из нас мог похвастаться некоторым профессиональным опытом. По причинам, ныне похороненным вместе с ним, в 1930 году он попал в Голливуд и, как это ни удивительно, был ненадолго занят в роли руританского солдата в фильме «Пленник Зенды». Правда, это было его единственным публичным приношением на алтарь Фесписа, но таковы капризы славы, что благодаря случаю он приобрел некое целлулоидное и оптическое бессмертие. Он всегда растроганно вспоминал Рональда Колмана, замечательного английского актера, и в годовщину его смерти надевал черную нарукавную повязку. Однако Синсхаймера больше нет, и было бы низостью сомневаться в дружбе его с тем, кого он называл «милым Ронни». Судя по всему, Адольф подавился куском сахара, который прятал у себя в комнате на случай ночного голодного приступа, — он стал багровым и умер, не успев позвать на помощь. Таким образом, можно сказать, что Синсхаймер, первым среди нас получивший немую роль, узнал наконец, насколько сладостна смерть.

Однако тема моя — не любительский театр, а искусство или, вернее, антиискусство — короче говоря, Дада. Я хочу внести ясность в эту историю. Шестьдесят лет я хранил истину как личную собственность — из жадности или скромности, мне трудно сказать. Но снова появилась Магда Дамрош, и правда должна быть высказана: Она просится наружу. Если в результате моя роль на мировой сцене покажется раздутой, пусть будет так.

Между прочим, могу сказать, что в «Гамлете» мне дали роль призрака. В этом есть ирония — если только вы сможете ее уловить. В «Эмме Лазарус» мы ставим только классиков. Конечно, нам надо сделать скидку. В прошлом сезоне, например, нашей Джульетте было 83 года, а нашему Ромео — 78. Но если воображение в вас еще живо, это был колоссальный, блестящий спектакль. Правда, на премьере, убивая Тибальда, Ромео упал сам и его пришлось унести со сцены на носилках. Теперь ищите его в Минеоле.

Итак, мы потеряли нашего Гамлета. Наша маленькая труппа в расстройстве. Сегодня в конце дня мы должны собраться и обсудить положение. Но уже образуются клики. Не представляете себе, какой переполох поднялся на нашей голубятне. Кое-кто предлагает закрыть постановку — из уважения к памяти. Другие говорят, что если бы это была комедия, то — да, закрыть, несомненно; но поскольку это трагедия… Тоска Давидович, наша Офелия, наотрез отказывается играть с Фредди Блумом, дублером Синсхаймера, утверждая, что у него нет «сценических данных», а кроме того, у него так пахнет изо рта, что она забудет свои реплики. На самом деле, ни для кого не секрет, что Блум ухаживал за ней, завоевал ее и бросил, все — на протяжении одной бурной недели. Давидович нашла союзницу в лице нашей Гертруды — Лотти Грабшайдт, еще одной жертвы Блума. Что до меня, я на подобные детские ссоры взираю равнодушно. В принципе я считаю, что «представление должно продолжаться, несмотря ни на что», но и не слишком огорчусь, если его отменят. Синсхаймер — причина всей бури, — нечего и говорить, тем более равнодушен. Я же помалкиваю. Но на собрании труппы намерен сообщить, что я уже выучил роль принца и, если мне ее предложат, конечно соглашусь. В таком случае Блум может стать Озриком, а Гамбургер, вместо Озрика, сыграет призрака. Посмотрим. «Готовность — это все».

По причинам, анализировать которые я не готов, мне трудно писать о Магде. Позвольте заметить лишь, что за шестьдесят лет Магда Дамрош чудесным образом не постарела ни на единый седой волос. Она выглядит в точности так, как выглядела — нестерпимо прекрасной, — когда я в последний раз увидел ее в Цюрихе в 1917 году. Та же воздушная грация, тот же насмешливый наклон головы. Даже сегодня ее улыбка, чуть поднятая левая бровь шлют стрелы прямо в сердце. Что она здесь делает? Тристан Тцара говорил — не совсем в шутку, — что она шпионка Франца Иосифа. Но император давно умер. А в «Эмме Лазарус» секретом может быть разве что консистенция стула.

Она поступила на работу месяц назад — физиотерапевтом. Знакомиться с больными ее повел доктор Коминс, еще больший дурак, чем кажется. У нас шла репетиция. Бедный Синсхаймер — еще не обитатель Минеолы — как раз схватил Тоску Давидович за пухлое запястье и с тяжеловесным сарказмом произнес: «Помяни мои грехи в своих молитвах, нимфа» . Сарказм его, надо заметить, объяснялся не тем, что мадам Давидович 82 года, что на ней была серая фуфайка с Микки-Маусом и большие розовые бигуди и что на весах она тянет 79 килограммов, а подбородок ее стремится вверх навстречу хищно нацелившемуся вниз носу. И не тем объяснялся сарказм, что в этой реплике он усмотрел каламбурный намек на свою фамилию, начинающуюся с Sin, то есть с греха. Нет, причиной сарказма было то, что Синсхаймер считал Офелию шлюхой. Его концепция, не могу не признать, была вполне убедительной. На читках он детально обосновывал ее текстами и, в духе Станиславского, анализом скрытых мотивов. Дополнительную пикантность сцене придавало то, что Давидович пользовалась в доме вполне определенной репутацией.

Так или иначе, после этой реплики он с ухмылкой отвернулся от Офелии и увидел поднимавшегося на сцену д-ра Коминса с Магдой Дамрош на буксире. Синсхаймер был не из тех, кто лезет за словом в карман. «Нет… тут магнит попритягательней», — сказал он и, не выходя из образа, царственно повел рукой в сторону Магды.

Коминс тщедушен и очень боится располнеть. Волосы и модная бородка у него ярко-черные с блеском. Улыбка раздвигает его полные губы, обнажая крупные белые зубы, кое-где потерявшие соседей. Вообще же он отчасти щеголь и носит в грудном кармане халата шелковый платок. В официальных случаях, как сегодня, он отставляет свой врачебный лаконизм и изъясняется змееобразными фразами, которые вьются и петляют, ползут, закручиваются кольцами и шарят по сторонам, вовлекая слушателей в изнурительное путешествие по языку.

— Я с огромным — как бы это выразить точнее — наслаждением, больше, чем с удовольствием — я бы даже сказал с радостью, — хочу представить вам джентльмена, который не только возглавляет «Олд Вик» «Эммы Лазарус», но также — и по одному этому вы можете судить о многогранности его таланта, — короче говоря, исполняет главную роль в пьесе, которая, как вы можете видеть, в данную минуту репетируется. Таким образом, он, если угодно, наша знаменитость.

Торжественно завершив период, доктор вытер лоб шелковым платком.

— Ну как мы сегодня, Адольф?

— Благодарю вас: чудно, чудно, чудно. — Синсхаймер поддался сценическому порыву.

Коминс представил остальных и пожелал тепло приветствовать от лица «Эммы Лазарус» самого молодого, самого нового и — ни слова за пределами нашей дружной труппы — самого хорошенького члена коллектива.

Раздались вежливые аплодисменты. Магда — моя Магда! — улыбнулась и подняла левую бровь. Я чуть не упал со сцены. Молчание нарушила Лотти Грабшайдт, которая расстилается перед каждым новым знакомым.

— Надеюсь, вам дали хороший кабинет, дорогая.

Как всегда во всем черном, Лотта ходила теперь на репетиции с новой брошкой — серебряной филигранной маской комедии, наложенной на маску трагедии; дизайн с изъяном, поскольку уже на самом небольшом расстоянии брошка напоминала оскаленный череп. Лотти потрогала его, словно предъявляя свой сценический мандат.

— Мисс Датнер понимает, насколько мы стеснены, — сказал Коминс. — Она согласилась сидеть с миссис Баум в ее кабинете рядом со столовой для персонала.

В дальнейшем используются разные переводы «Гамлета» (как правило — М. Лозинского, иногда Б. Пастернака), в зависимости от того, насколько конкретный отрывок отвечает нуждам повествования. (Здесь и далее — прим. перев.)

— Он блеснул зубами и прищурился сквозь очки: это означало, что сейчас последует острота. — Рядом со столовой, где ее будет ждать заслуженная трапеза. Скажите, могли ли мы обойтись с ней лучше?

— «Могли, черт побери, милейший!» — сказал бедняга Синсхаймер. Он подбоченился и раздраженно топнул ногой. — «Если с каждым обойтись по заслугам — кто избежит кнута?» — Как ни относись к Синсхаймеру, а пьесу он знал назубок.

Что она сказала лично мне, я даже не понял от волнения. Ни малейшее движение на ее лице не выдало, что мы знакомы.

Позже в тот день я нашел Коминса, отдыхавшего в библиотеке. Указательным пальцем он сонно массировал внутреннее ухо. Эта поза ему вполне подходила. Я быстро завел разговор о новом физиотерапевте.

— Не слишком ли она молода для такой ответственной должности?

— Чепуха. Она обучалась в Европе. Всем новейшим методикам.

Он думает, что знает нас, «еврофилов», забывая о том, из-за чего многие из нас перебрались сюда. Излишне говорить, что как раз сам Коминс виляет хвостом, ложится лапами кверху и радостно сопит перед идеалом Европы. Машина у него, например, — «мерседес-бенц».

— В Европе? — Я недоуменно покачал головой. — Не может быть! Коминс осклабился и прищурил глаза.

— И довольно сексуальная, а? Вы, старые проказники, задвигаете конечностями поживее.

На эту шуточку я, разумеется, не ответил. Будем считать, что он перепутал меня с сатиром Блумом. Я холодно кивнул и удалился. (Нет, нет, Отто, правду так правду: ты подмигнул и зашаркал прочь.)

Но у меня есть и другие, более надежные источники информации. Два дня я терпеливо выжидал, а потом наведался в отдел кадров — то есть к миссис Сельме Гросс. Сельма занимает кабинет с пуленепробиваемым окном, выходящим в вестибюль у главного входа. Таким образом она параллельно исполняет обязанности привратницы. И ни один плутоватый Орфей не прошмыгнул бы мимо нее со своей Эвридикой. Короче говоря, чтобы выйти, мы должны получить ее разрешение. Перед ней лежит ежедневно обновляемый список «самостоятельно ходящих».

Как и доктор Коминс, она принадлежит к коренному населению. По виду ее легче принять за пансионерку «Эммы Лазарус», чем за служащую. На самом деле существует даже мистер Гросс: Берни, дипломированный госаудитор, с которым она ведет насыщенную и деятельную жизнь вдали от нас — во Фреш-Медоуз, если быть точным.

В общем, я весело помахал ей из-за пуленепробиваемого стекла и показал на ее кнопку. Она впустила меня.

— Целую ручку, моя дорогая, — сказал я весело, словно мы повстречались в дорогом отеле. Сельма обожает такие архаические формулы. — Затосковав по прекрасному, я немедленно вспомнил о вас. И вот я у ваших ног.

Сельма поджала губы и пригладила волосы, спутанную белесую массу со странным оранжевым отливом во впадинах волн. Лицо ее, как всегда, являло собой гротескную маску из толстого грима — чистое Дада. Таким способом, очевидно, она поддерживает тусклый огнь в своем Берни.

— На прогулку, мистер Корнер? — Она потянулась за своим списком.

— Нет, просто зашел повидать вас. Ах, вы, наверно, заняты в связи с новыми назначениями — анкеты и прочее. Не буду отвлекать вас от работы своей назойливостью.

— А, вы о новом физиотерапевте? — Сельма похлопала по папке. — Оформлено.

— Насколько я понял, она из Европы. Сельма хмыкнула.

— Если Кливленд — Европа.

— Но она обучалась в Европе. В Лозанне? В Вене?

— Два года в общественном колледже Шейкер-Хайтс, с 1973-го по 1975-й, — начала Сельма, загибая пальцы. — Два года болталась по Европе, с 1975-го по 1977-й, один год в Спенсеровской школе лечебной физкультуры, Уиган, Англия, 1976-й-1977-й, закончила с отличием, ДФТ.

Я вопросительно поднял бровь.

— Дипломированный физиотерапевт.

— И теперь осчастливила наш скромный коллектив. Сельма шмыгнула носом.

— Если хотите мое мнение — это скандал. Но вы же знаете доктора Вайскопфа. Один взгляд на такую фигурку — и он превращается в дурака. Других документов здесь не требуется.

Доктор Вайскопф — директор «Эммы Лазарус» и правит здесь железной рукой. Один кивок, и мы вне игры, изъяты из списка самоходящих, посажены на диету из фруктового сока и овсянки. С ним шутки плохи. Поэтому я еще не доложил о своей бессоннице и о своем запоре. За глаза мы зовем его Kommandant — Комендантом; Гамбургер, рифмуя на тевтонский лад, зовет нашего достопочтенного директора доктором Шайскопфом. Для Гамбургера это переименование — Белой головы Вайскопф в Говенную Шайс — есть нечто самоочевидное.

Так что разговор принимал опасное направление. Не желая произносить слова, которые могут быть использованы против меня, я ответил на откровенность Сельмы сочувственной улыбкой:

— Пожалуй, я все же пойду, моя дорогая. Подышу перед обедом. Сельма снова потянулась к списку самоходящих.

Манди Датнер, Магда Дамрош: сходство очевидно даже для тугодума. Но что оно означает? Нет, я не сенилен, не безумен. Я не хуже вас знаю, что дитя из Кливленда не может быть Магдой Дамрош, которая разбила мне сердце в Цюрихе много лет назад. Та Магда взвилась дымом над Освенцимом в 43 году. Этим ужасным известием я обязан Эгону Зелингеру, который прислал письмо из Тель-Авива, неведомо как разыскав меня в 1952 году. Он разыскивал уцелевших. Не считая себя уцелевшим, а кроме того, имея особые причины не переписываться с ним, я не ответил.

Но в некотором смысле эта Манди Датнер есть та Магда Дамрош. Появление ее здесь не может быть случайностью. Однако о цели его она знает, я думаю, не больше, чем я. Тем не менее я ни на секунду не усомнюсь, что наша встреча здесь предопределена какой-то Целью. Рихард Хюльзенбек, из первого набора нигилистов-дадаистов, некогда высмеивал меня как типичного немецкого поэта, «дурачка, который думает, что все должно быть так, как есть». (Несколькими годами позже он ознакомил с этой идеей читателей. Меня он, разумеется, не упоминал. Для них я давно стал персоной несуществующей.) Не обязательно верить в Порядок, в Судьбу или в Бога наших отцов, чтобы верить в существование Цели. На императорском балу, когда помощник шепнул Меттерниху, что умер российский царь, князь якобы обронил: «Интересно, для какой цели ему это понадобилось?» Может быть, Синсхаймер в Минеоле уже знает это.

Ну, наш маленький сбор мы провели. Враждующие фракции, видимо, встретились заранее и устранили разногласия. Нас, остальных, поставили перед свершившимся фактом. Председательствовал Наум Липшиц. У него маленькая головка, узкая и подвижная, как у ящерицы. «Мы спросили себя, — сказал он, — чего бы хотел Адольф?» Синсхаймер, как выяснилось, хотел бы, чтобы его место занял не кто иной, как Липшиц. Но подождите, это еще не все: Липшиц посмотрел на меня и облизнулся. В роли призрака Синсхаймеру хотелось бы видеть Фредди Блума. Таким образом, оставалась роль, первоначально отведенная Липшицу, — могильщика. По-видимому, Синсхаймер хотел бы видеть в ней меня.

Бенно Гамбургер, настоящий друг, с воодушевлением встал на мою защиту.

— Что за чепуха? Мы что, в России? Указ Верховного Совета? Чтобы играть призрака бывшего датского короля, нужен талант и врожденная величавость. На эти качества Корнер может претендовать вполне обоснованно. Пусть Фредди Блум изображает провинциального приживала, коим он, несомненно, является.

Лысина Липшица заблестела. Он часто заморгал, повернулся к мадам Грабшайдт, ища поддержки. Каковую и получил.

— Ну это уже наглость, Бенно Гамбургер, наглость. Я защищаю не Блума, видит бог. Я не скрываю своего мнения о нем. (Тут Блум вздрогнул.) Но немного уважения к Адольфу — да будет земля ему пухом — не помешало бы. И не помешало бы подумать о Науме. Он заменил бедняжку Адольфа не только в роли принца, но и в роли режиссера. Так что, прежде чем говорить, вы бы немного подумали.

Гамбургер взглянул на Лотти с отвращением. До ответа он не снизошел.

Липшиц облизнулся.

— Лотти, позвольте мне с ним объясниться. Возражение есть возражение. Пусть я режиссер, но я не какой-нибудь Сталин. — И он пустился в объяснения, петлявшие, как раненая змея в непроходимом кустарнике.

— Довольно, — Гамбургер поднял руку. — Доктор Коминс на дежурстве. Я констатирую острую словесную диарею. Подите, может, он вам что-нибудь пропишет. — Он встал и направился к двери, задержавшись, только чтобы показать пухлым пальцем на Липшица (По-английски lip — губа, shit — дерьмо). — Фамилия вам досталась недаром! — Дверь за ним захлопнулась.

Я, придерживаясь своей политики неучастия в сварах, разумеется, ничего не сказал. Кроме того, смутная мысль мелькнула у меня в голове. Точно тусклый свет в клубящемся тумане. Правда, она исчезла, не успев оформиться. Но оставила после себя ощущение, что в смене моих ролей также есть некая Цель. Все понемногу сходится. Что «все»? Это мы увидим. Мне предстояло быть могильщиком.

В отрочестве — в предпубертатном возрасте, как мы без стеснения выразились бы сегодня, — я постоянно терял какие-то части своего организма. Гланды, аппендикс — это понятно и нормально. Но я потерял также мизинец на ноге, левую почку, кончик пальца. Как вы понимаете, ничего существенного. И не припомню даже боли, сопровождавшей эти «несчастья с Отто», никаких травматических переживаний. «С возрастом это пройдет, Фрида, не надо волноваться», — твердо сказала маме моя незамужняя тетка Маня. «Надеюсь, от него что-нибудь останется», — простонала мама.

Об этих детских несчастьях мне напомнило сегодня утром страшное открытие: пропало письмо Рильке! Рильке, самого возвышенного из немецких поэтов. Я искал повсюду, перерыл всю комнату. В «Потерянных вещах» о нем ничего не известно. Горничные, если им и вправду понятен мой корявый испанский, утверждают, что не видали его. Естественно, что по случаю столь важной утраты — кражи? — я отправился к Коменданту, прорвавшись мимо секретарши. Напрасно. Этот обыватель, Комендант, был невозмутим, непроницаем. Из-за чего такой шум? Он уверен, что письмо найдется. Я путался в словах. К моему стыду, я заплакал. Я не мог остановиться. Комендант рассвирепел. Если я позволяю себе так расстраиваться по пустякам — по пустякам! — я скоро не смогу участвовать в репетициях. Он дал мне успокоительное и велел лечь в постель. Позже он ко мне заглянет.

Таблетка, кажется, подействовала.

Прошло две недели с тех пор, как я написал эту последнюю фразу. Головные боли не прекращались, и запор сменился болезненными кишечными спазмами. Были и другие осложнения: например, онемела левая рука. Но все это позади, и я рад сообщить, что уже выздоравливаю. Осталось только легкое головокружение и непривычная слабость в ногах.

Меня навестил Гамбургер. И Липшиц вел себя весьма порядочно, заверил, что роль могильщика по-прежнему за мной. Как правило, исключенный из списка самоходящих автоматически выводится из спектакля. Но, по его словам, он поговорил обо мне с Комендантом и сумел сохранить за мной роль. Он принес букет цветов и добрые пожелания труппы.

Письмо мое так и не «нашлось».

Какое крушение жизни! Для того, кто стартовал с вершины, стал признанным литератором, практически даже не начав карьеры, в девятнадцать лет уже опубликовал книгу стихов «Дни тьмы и ночи света», статью в разделе культуры «NUrnber-ger Freie Presse»!

Несколько лет назад, у букиниста, я наткнулся на английский перевод одного моего стихотворения. Он был напечатан в томике, обреченно озаглавленном: «Серебряные голоса Германии, 1870 — 1914. Антология предвоенной поэзии» (Лондон, 1922). Очевидно, я поспел к самому отходу поезда. Книга была вся в пыли и распадалась. Вот образчик того, как звучит немецкий серебряный голос в переводе:

Корни уходят вглубь,

Прорастают в раздробленный череп,

Пей воду из скалы,

Припав к осколкам канувших тысячелетий…

«Но что это значит?» — слышу я полный сомнения голос отца, буржуазного буквалиста. Честно говоря, я и сам до конца не знал, а сегодня тем более не имею понятия, что это значит. Стихи мои были блужданиями вслепую, выражением чувств и мыслей, абсолютно не связанных с реальным жизненным опытом.

Но признаюсь, что до сих пор помню тот восторг вундеркинда, с каким держал в трепетных руках мое первое увидевшее свет творение в дерматине цвета темного мха с золотым тиснением. До сих пор слышу тот бодрящий свежий запах, тот шелест страниц.

Рецензенты не скупились на похвалы. Мне предрекали большое будущее. Капсрайтер объявил меня «смелым новым голосом, зазвучавшим в глухую пору». Дробил приветствовал меня в Парнасских рощах — отчасти каламбурно, поскольку так называлась берлинская кофейня, где собирались писатели и поэты, а у него даже был свой постоянный столик. Но больше всего меня взволновало письмо Рильке, поэта бесконечно тонкого и чувствительного; он тепло отозвался о моем «рано созревшем таланте». Нет, поощрениями я не был обойден.

Тем не менее, чтобы тут же предложить статью о поэзии редактору отдела культуры «Niirnberger Freie Presse», нужны были юношеское безрассудство и гордыня, нахальство, при воспоминании о котором у меня до сих пор занимается дух. В ту пору «NFP» пользовалась в Европе таким авторитетом, как разве что лондонская «Тайме». Появиться в ее разделе культуры — все равно что высечь свои слова на адамантовой скале. Тогдашний редактор Макс Франкенталер был человеком исключительной энергии и честности и крайне строгим в своих оценках. Среди его авторов числились литературные гиганты Европы: да, Золя, но и Шоу, Жид, Ибсен. На страницах «NFP» поколение моих родителей находило мнения, которые могло не раздумывая принять как свои: либеральное просвещение на острие атаки, надежно прикрытое с тыла сплоченными когортами консерватизма. Молодой и особо одаренный автор имел основания надеяться, что его напечатают на последних страницах — в литературном разделе газеты. Но в разделе культуры на первой полосе, в подвале, отделенном от политических эфемерностей жирной черной чертой, протянувшейся от поля до поля? И однако Франкенталер принял мою статью. А мне было, черт возьми, девятнадцать!

За завтраком на следующее утро я пережил самые счастливые минуты моей жизни. Мы сидели за столом — мама, сестра Лола, тетя Маня, отец — и болтали о том о сем. Полированное дерево, белая скатерть, начищенное серебро, теплый ветерок колышет занавески. Запахи еды мешаются с ароматом папиной сигары. Входит прислуга с письмами и «NFP»; она кладет их на стол папе под левую руку. Колени у меня начинают дрожать. «Кэте, подлей мне, пожалуйста, кофе», — просит мама. Тетя Маня говорит Лоле, что поведет ее после школы к дантисту. Лола морщится. Папа бросает взгляд на первую страницу газеты. Оцепенение! Я громко смеюсь. Он видит там имя сына, мальчика, чьи мнения до сих пор отвергались с порога. Начинаются телефонные звонки: друзья и родственники тоже увидели «NFP». Целый месяц моя мама носит эту статью в сумочке и показывает каждому, кого ей удается зацепить.

Низвержение с высот последовало немедленно. За подвалом, прославившим меня среди достойных, разверзлась бездна — через две недели событие в Сараево швырнуло нас всех во тьму. И кажется, моя судьба накрепко соединилась с судьбой австрийского эрцгерцога.

Письмо Рильке, хранившееся под стеклом сперва в отцовском кабинете, а затем в моем, чудесным образом пережило даже концлагеря; пожелтелое, почти стертое на сгибах, это письмо, этот клочок тепла между моими костями и моим тряпьем, теперь исчезло, кануло в утробе «Эммы Лазарус».

Новости из внешнего мира иногда доходят до выздоравливающего. Например, в гостиной состоялось специальное собрание «перльмуттеровского семинара». Это группа неопределенного состава; постоянными членами являются только Гермиона Перльмуттер и Гамбургер. В остальном семинар собирает тех, кому вовремя не удалось скрыться. Мадам Перльмуттер ловко выбирает момент, обычно после обеда, когда одолевает сонливость и еще никто не оживил телевизор. Разговоры становятся беспредметными, потом совсем затихают, и вдруг, с девичьей непосредственностью, она роняет, как бомбочку: «Что же это все-таки такое — идолопоклонство? Что мы понимаем под псевдоинтеллектуальным? Что есть еврейский художник?» И озирается с видом умненького ребенка, жаждущего новых знаний. Тем не менее кто-нибудь предлагает ответ. Еще кто-то его уточняет. Гамбургер дополняет — и семинар начался. «Давайте составим кресла в кружок, — с обаятельной улыбкой говорит мадам Перльмуттер, — и провентилируем этот вопрос».

Блум, навестивший меня во время болезни с коробочкой шоколадок (которые сам же и съел по ходу дела), рассказал о вчерашнем семинаре. «Какова роль поэта в период смуты?» По его словам, он остался только из-за того, что у Гермионы «роскошные груди». Прошу заметить, что говорит он о полной приземистой женщине с короткими бурундучьими лапками, которая одевается, как Шерли Темпл, в платья без талии с атласными кушаками и носит черные блестящие туфли с перепонкой и бумажные носочки. Длинные черные курчавые волосы она стягивает на затылке бархатной лентой, совершенно оголяя круглое лицо. На эти: семинарах она любит выступать в роли жертвы, с болезненной радостью выслушивая раздраженные, а порой и гневные отповеди, которые сама же и провоцирует. Выступит с каким-нибудь нелепейшим, недоказуемым заявлением и, когда ее начинают опровергать («А что тогда х и у, не говоря уж о z?»), писклявым голосом отвечает: «Об этом я ничего не знаю и едва ли желаю знать. Как говорил мой братец…» Иногда ее доводят до того, что она вцепляется коготками себе в волосы, закидывает круглую голову и спрашивает у потолка, откуда на нас несомненно взирает афорист-братец: «Почему надо извращать каждое мое слово?»

Однажды я вдруг сказал Гермионе, что ее интеллектуальные претензии подвергают опасности весь мой пищеварительный тракт и вызывают зубную боль. Ее же боль, казалось мне в то время, принимает характер сладкого мучения. «О-хо-хо», — сказала она. И все же не думаю, что она меня любит.

А тема вчерашнего семинара, по причинам, которые я изложу впоследствии, меня порядком заинтересовала. Жалею, что не мог присутствовать. Блум, конечно, был занят лишь «грудями» Гермионы.

Как же мне хочется опять оказаться в списке самостоятельно ходящих!

Кое-кого из моих друзей забавляет мое усердие. Они видят меня, склонившегося над столом, а вокруг — забракованные обрывки рукописи, смятые шарики мыслей. Пишу, наверное, новую «Войну и мир», говорят они. Гамбургер, со свойственной ему проницательностью, предположил, что это автобиография. «Отлично, — говорит он. — Выведи эти шлаки из организма. А то трубы давно забиты. Пора спустить бачок». (Вот вам Гамбургер в своей стихии!) Но когда я выведу их — что останется? Организм мой — скорлупа, пустая пещера, где мечется остаток моей жизни, как летучая мышь с перебитым крылом.

Между тем окружающая жизнь тоже не стояла на месте. Пока я болел и выздоравливал, она потихоньку шла. Например, в гостиной появилось еще одно кресло; Эмма Ротшильд стала чемпионом третьего этажа по шахматам — триумф наших нарождающихся феминисток; костюмы для спектакля почти готовы: Липшиц с наигранной ноншалантностью явился ко мне на днях в черной рубахе, черных трико и сбитой набекрень короне. «Эти мрачные одежды», — сказал он извиняющимся тоном. И конечно, рвались старые связи, завязывались новые.

Сегодня утром, делая обход, доктор Коминс явился ко мне с Магдой. Для начала я притворился спящим. С помощью этой уловки я хотел показать доктору, что мне уже не обязательно принимать снотворное. На самом-то деле без снотворного я не сплю, но из-за него вернулись мои дурные сны, которых я не видел много лет. Содержания их я никогда не знал; знаю только, что пробуждаюсь после них в ужасе; сердце колотится в груди, и я хватаю ртом воздух. Постель мокра — и не только от пота, выжатого из моей увядающей плоти. Ужас сменяется стыдом: слишком дорогая цена за несколько часов медикаментозного сна.

Короче говоря, я длил свой маленький обман, исподтишка наблюдая за ними. События действительно развивались в «Эмме Лазарус». Эти двое стояли надо мной, держась за руки, и смотрели не на бедного выздоравливающего, а друг другу в глаза. Она терлась бедром о его бедро — медленными, изысканно эротическими движениями. С моей позиции я не мог не заметить, каким образом это действует на доктора. Глупая ревность, которую я ощутил при этом, едва ли уменьшилась оттого, что мне был наперед известен исход этого романа: она разобьет ему сердце или то, что заменяет ему названный орган, — так же, как разбила мне и бог знает скольким еще. Ах, Магда, Магда! Между тем прямо надо мной — рукой подать — распирала платье ее красивая грудь. Между пуговицами и натянувшейся материей, клянусь, я разглядел треугольник теплой, затаенной, выпуклой плоти! Как просто было бы, совсем просто — поднять руку. Я жаждал разделить с любовниками их экстаз. Я хотел подключиться к ним, как к электрической цепи. Но вместо этого кашлянул и широко раскрыл глаза. Они отпрянули друг от друга.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13