Легкий привкус измены
ModernLib.Net / Отечественная проза / Исхаков Валерий / Легкий привкус измены - Чтение
(стр. 14)
Автор:
|
Исхаков Валерий |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(552 Кб)
- Скачать в формате fb2
(243 Кб)
- Скачать в формате doc
(228 Кб)
- Скачать в формате txt
(222 Кб)
- Скачать в формате html
(242 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19
|
|
Катя с первой минуты тоже примерялась к его шагам и чуть-чуть было не сказала те самые слова, которых он ждал: иди чуть помедленнее, пожалуйста! - и сама удивилась, что мысленно назвала его на ты. С чего бы это? Это он меня сбил с толку своими дурацкими комплиментами, тоже, нашел красавицу, десять лет в упор не видел, а тут разглядел. К тому же "Идите чуть помедленнее" как-то не звучит. Идите к черту, идите своей дорогой - да, годится, а когда держишь человека под руку и стараешься идти с ним в ногу, само собой говорится: "Иди". Но какого черта я, собственно, иду с ним под руку? И куда я с ним иду? Куда мы так придем в конечном счете? И он тоже - прилепился ко мне и идет, будто мы сто лет под ручку ходим, улыбается, шутит - обычно скованный такой, серьезный, все с Викторией про Моцарта да про Брамса, а сегодня совсем простой, с шуточками, и не заметно, чтобы какие-то тайные намерения у него, типа в гости напроситься, просто идет рядом и говорит о своем. А о чем это он? Ага, все о том же. Молодец. Не утерял нить. Умеет последовательно мыслить. - ...когда я учился в средней школе, считалось неприличным, чтобы девушка назначала свидание парню. Даже если он ей нравится больше, чем она ему. Все равно он должен первым ее пригласить. Теперь это все, конечно, по-другому. - Ну, не так уж и по-другому... - задумчиво произнесла она. - Но все-таки проще, согласитесь, Катюша. Сама атмосфера в обществе изменилась, и на худой конец всегда можно обратить предложение в шутку. Нынче можно шутить на любые темы, даже на темы секса, у нас, например, в редакции вполне серьезные мадам, из тех, знаете, что в прошлой жизни заседали где-нибудь в райкоме или гороно, спокойно выслушивают смачные анекдоты и сами порой такое загнут... - А вам не скучно? - В смысле? - Ну, сидеть с этими серьезными дамами, пусть даже травить анекдоты, подшучивать над ними, все равно же с ними общаться должно быть утомительно, будто трактор водить, никакого тебе полета, легкости, изящества... еще и танцуете с ними, небось, на вечеринках по случаю 23 февраля и 8 Марта. Танцуете? Только честно, честно! - Приходится иногда, - признался он. - И по случаю Дня печати тоже. И на 9 Мая... По правде говоря, в их редакции было не так уж много "серьезных мадам", разве что в бухгалтерии, он их прибавил, присочинил для поддержания разговора, и вот теперь они по его вине ожили и даже закружились в медленном фокстроте, оттопырив солидные зады и поправляя толстыми пальцами слегка растрепавшиеся шиньоны. И как знать: не придется ли ему завтра сражаться с ними, пытаясь загнать обратно в небытие... - Вот именно: приходится. Вот за что я и ненавижу нашу взрослую жизнь: за то, что постоянно приходится. Я как подумаю об этом, мне плакать хочется: пропала жизнь! - Ну, почему же пропала? - Да конечно, пропала! Сначала приходится ходить в школу, потом в институт, потом - на службу, и это бы ладно еще - за это деньги платят, без денег не проживешь, но ведь на службу приходишь такая юная, такая свеженькая, чистенькая, а тебе приходится работать вместе со старыми протухшими коровами, приходится разговаривать с ними каждый день - попробуй не заговори, тут же подвергнут остракизму, - приходится обсуждать с ними их тряпки, их прически, их половую жизнь, их детей, их внуков, а время между тем идет и идет, и в один прекрасный день вдруг замечаешь, что сама уже стала такой же в точности жирной старой коровой, и какая-нибудь девочка, вроде тебя прежней, двадцатилетней, придет завтра на работу в первый раз и будет смотреть на тебя в ужасе и говорить с тобой через губу, и ты никогда не докажешь ей, что там, внутри, ты такая же в точности, как двадцать лет назад, такая же тоненькая, стройная, свежая... - И красивая. - Да ну вас, Алексей Михайлович, с вашими стариковскими комплиментами! - Это вы зря... - И вовсе не зря. Скажете, что все не так? - И скажу. - Ну скажите. - Скажу, скажу... Вот уже говорю. Не знаю, Катюша, какая вы были двадцать лет назад, мы тогда еще не были знакомы, но вы и сегодня тоненькая, стройная, свежая. И на самом деле красивая. Я вначале просто так сказал, не подумав, обычный стариковский, как вы тонко подметили, комплимент... - Извините, я не хотела вас обидеть. - Я и не обиделся. Я просто посмотрел на вас после этого, посмотрел очень внимательно и теперь уже серьезно и ответственно... - Она засмеялась, и он обрадовался ее смеху. - Смейтесь, смейтесь надо мной, мне нравится, как вы смеетесь. Но я нарочно говорю таким казенным языком, чтобы исключить эмоции, тогда вы мне скорее поверите. Я вам серьезно и ответственно говорю: вы красивая. И никакие жирные коровы за эти двадцать лет вас не испортили. И никакая девочка, что бы там она о себе ни воображала, не посмеет смотреть на вас снисходительно и говорить через губу... Зря я вам это говорю. - Почему зря? - Потому что вы и сами все это про себя прекрасно знаете, и про красоту свою, и про все остальное, и наверняка мужики у вас... где вы сейчас работаете? Знаю что не в школе, а где точно... - В банке. - В банке? - Ну да, в банке. Зашла раз за квартиру платить, а там подружка сидит, тоже бывшая учительница. Не надоело, спрашивает, с двоечниками возиться? Ох, говорю, во как надоело! Сил моих больше нет! Ну, так иди к нам, у нас даже в операционном зале будешь получать в два раза больше, чем в школе, а там, глядишь, подучишься и... Вот так я и оказалась в банке. - Ну пусть в банке. Есть же там, наверное, какие-нибудь мужики, не одни только старые коровы... Наверняка эти мужики за вами ухаживают наперебой, и цветы дарят, и до дому провожают - просто сегодня мы вместе были у Виктории, вот мне и повезло. - Ну уж... - Нет, правда, повезло. - Да я не про вас. Я про мужиков наших... Ухаживать-то они в самом деле ухаживают, цветы - редко, с чего ради мне одной цветы дарить, остальные дамы обидятся, а нам ведь работать вместе, на всех цветов не напасешься, никакой зарплаты не хватит... А домой почти никогда не провожают. Они ведь женатые у нас, мужики. Они после работы домой торопятся. К женам, к детям. Был один, правда, симпатишный, неженатый... моложе меня на восемь лет... Теперь тоже к жене спешит... Катя тяжело вздохнула. А он почувствовал неожиданный укол ревности. С чего бы это? Какое ему дело до ее мужиков, до этого молодого, тридцатилетнего! Они ведь знакомы больше десяти лет и никогда в голову ему не приходило даже до дому ее проводить, не говоря уж о чем-то большем - да и сейчас ни слова не было сказано о чем-то большем, даже и легкого намека не прозвучало в воздухе... Или все-таки прозвучало что-то? Может быть, его слова о ее красоте были восприняты как начало ухаживания? Или он сам хотел, чтобы они были так восприняты, а она не обратила на них особого внимания? Или... Миллион всяческих возможных "или". Это для нее. А сколько для него? 10 Одно из таких "или" подстерегало его несколько минут назад, когда он поскользнулся на льду и грохнулся. И мог при этом успеть подставить правую руку - или не успеть. Не успеть, как оказалось, было лучше, чем успеть. Или не избежать бы ему перелома. Конечно, перелом - это не смертельно. Это он уже проходил. Однако с переломом не затеешь даже самый легкий флирт. Надо ловить частника, ехать в травмпункт, накладывать гипс. Потом с пульсирующей болью в руке, подвешенной на перевязи, опять же на частнике ехать домой и докладывать жене: так, мол, и так, родная, шел, поскользнулся, упал, закрытый перелом, гипс... Он так недавно ломал руку, что, разговаривая с Катей, мог отчетливо вообразить все связанные с переломом ощущения. Настолько отчетливо, что почти наяву ощутил боль в сломанной/не сломанной руке. И чтобы убедиться, что боль лишь почудилась, он поднял правую руку, повертел ею, ощущая крепость кости и гибкость здоровых суставов, - и тут только до него дошло, что они с Катей идут неправильно. То есть не по этикету. По этикету, выучил он когда-то в детстве, мужчина должен идти слева от женщины, тем самым оберегая и заслоняя ее от встречных. Исключение делается только для военных, ибо им положено козырять. Алексей Михайлович - не военный человек. Он даже в армии никогда не служил, хотя номинально имел звание "капитан запаса". Звание он заработал в институте, на военной кафедре, и давно уже не вспоминал о нем. И тихо радовался, что и армия в лице военкомата о нем в последние годы не вспоминала и не гоняла на сборы. Достаточно с них того, что он поработал на армию три года в военной газете. И если даже там он стал не нужен и был уволен по сокращению штатов, то уж в армии и подавно. Однако теперь он невольно представлял себя лихим кавалерийским капитаном (непонятно, почему кавалерийским, но так уж представилось: невольно), ведущим даму под руку слева от себя, а правой рукой щегольски отдающим честь старшим по званию, и решил пока что положения не менять. Ужасно глупым показалось ему, пусть и в угоду этикету, перескочить вдруг на полном ходу с правой стороны на левую - и почему-то он сразу решил, что Катя не постеснялась бы поднять его на смех, а ему этого вовсе не хотелось. Впрочем, перескакивать в любом случае было поздно, потому что оказались они у ярко освещенного подъезда ничем не примечательного десятиэтажного дома, и как-то само собой, без лишних слов было ясно, что Катя пришла домой. И стало почему-то Алексею Михайловичу немного грустно. Не то чтобы Алексей Михайлович на что-то рассчитывал. Он хоть и числился ходоком по женской части, но это было в прошлом, затянувшиеся отношения с Викторией избаловали его, лишили необходимой в таких делах охотничьей сноровки. И чем дольше он хранил верность двум своим женщинам - жене и Виктории - тем важнее ему казалось хранить эту верность и дальше, и тем легче было это делать. Однако сегодня он не прочь был и поступиться своими не столь уж незыблемыми принципами. За те полчаса или чуть более, что они с Катей прошли бок о бок, они как-то незаметно успели сообщить друг другу достаточно много нового и интересного каждый о себе, о чем им прежде просто не приходило в голову поговорить, причем главное о Кате Алексей Михайлович не столько понял, сколько почувствовал: не через ее слова и даже и не через голос, который, надо признать, был на редкость приятного тембра, странно, что и этого он раньше не замечал, а через вполне невинное прикосновение руки, доверчиво лежавшей до сих пор, даже когда они остановились перед преградой в виде железной двери с домофоном, на сгибе его локтя. И прежде чем Катя отняла у него эту доверчивую руку, чтобы найти в сумочке ключ от домофона (что означало, кстати, что дома ее никто не ждет, иначе она бы просто набрала номер своей квартиры), прежде чем она отняла у него свою руку, Алексей Михайлович вдруг взял и положил свою правую руку поверх руки Кати. Не сжал, не погладил, а просто положил сверху, словно задавая этим какой-то вопрос или высказывая не совсем внятную ему самому просьбу. И хотя хиромантия тут вроде совсем не к месту, но, видно, по руке его Катя все прочла, и поняла невысказанную просьбу, и руки не отняла. Но и не сказала ничего, ничего сама не предложила. - Можно мне вас проводить еще немного? - сам удивляясь фальшивости собственного голоса, предложил Алексей Михайлович. - Хотя бы до квартиры... Это прозвучало еще фальшивее. - А то мало ли кто там в темном подъезде... Она разрешила. Разрешила - и впустила при помощи маленького ключика в свой подъезд - вовсе не темный, кстати, а хорошо освещенный и чистый, что на окраинах встречается не так уж часто. И чистенький исправный лифт повез их неторопливо - хотя и слишком быстро, по мнению Алексея Михайловича, которому мерещилось скорое изгнание, - на четвертый этаж. Слишком быстро, тихо пробормотал он себе под нос, но Катя не услышала - или сделала вид, что не услышала, всецело занятая поисками в недрах сумочки ключей теперь уже от квартиры. Это был уже второй приятный для Алексея Михайлович знак: домофон домофоном, может, он просто не действует у Кати в квартире, но если бы дома кто-то ждал, ключей не стала бы она искать. Этот знак Алексей Михайлович распознал и приободрился слегка. Впрочем, ему пока что и не с чего было особенно грустить: он ведь не предпринимал ровно никаких попыток, которые, повлеки они за собой отказ, могли бы бросить тень на его репутацию удачливого ухажера, покорителя дамских сердец - куда более солидно укрепленных и защищенных сердец, чем простоватое, как все еще ему казалось, сердце Кати. Упустить победу здесь было бы слегка обидно, несколько цинично думал он, не кажется мне сей бастион столь уж неприступным - да и достойным внимания, честно говоря, тоже. Приятно, конечно, очень приятно и как-то очень по-свойски мы с нею пообщались, но ведь ничего более, ничего такого, ради чего... Внутренний монолог оборвался на полуслове, двери открылись, пассажиры вышли на площадку четвертого этажа и молча, словно опасаясь что-то разрушить неподходящим словом, подошли к двери одной из четырех расположенных на площадке квартир. Алексею Михайловичу все еще не верилось, что уже не надо ничего говорить, ни о чем просить, он внутренне настраивал себя на достойное отступление с порога, но Катя молча повернула ключ в замке, молча распахнула дверь и каким-то странным, как бы мужским жестом, приобняв правой рукой Алексея Михайловича за талию, слегка подтолкнула его вперед. 11 Самое лучшее, что происходит между мужчиной и женщиной, это то, что происходит между ними в первый раз, когда они еще ничего - совсем ничего! - не знают друг о друге, когда они еще просто мужчина и женщина, совсем чужие, посторонние люди, не обремененные ни памятью о совместном прошлом, ни какими-то чувствами друг к другу, не знающие друг о друге почти ничего, кроме, разве что имен, хотя и имена для первого раза не нужны, все равно именами в первый раз не пользуются, в этом нет нужды, достаточно просто глядеть в глаза друг другу и повторять снова и снова восторженно и изумленно: "Ты-ы!.." Потом, позже, во второй раз так хорошо уже не будет. Уже оба будут невольно вспоминать самый первый раз и сравнивать, и кому-то из двоих, а то и обоим сразу покажется, что первый раз был гораздо лучше, что теперь все идет как-то не так, и тогда они попробуют встретиться снова и снова им покажется что-то не совсем так. А когда они со временем притрутся друг к другу и все в постели будет получаться у них хорошо, а может, если повезет, даже и идеально, гораздо лучше, чем в первый раз, главное уже будет упущено - анонимность. Они перестанут быть просто мужчиной и женщиной и станут конкретными людьми - с именами, фамилиями, отчествами, домашними адресами, местом работы, родственниками, женами, мужьями, детьми, домашними животными - и главное, у каждого у них за спиной прорежутся... крылья? нет, если бы крылья! - и каждого за спиной вдруг прорежутся прожитые годы, целая жизнь у него и целая жизнь у нее, жизнь, прожитая друг без друга, в отсутствие друг друга, иногда - даже в отсутствие всякого представления друг о друге или, как в случае Алексея Михайловича и Кати, - в присутствии ложного представления, когда человек казался абсолютно знакомым и понятным и потому неинтересным - и вдруг повернулся к тебе совершенно новой, неожиданной стороной. Ах, это проклятое прошлое! Если бы можно было оборвать его, оторваться от него - как кондуктор отрывает вам отдельный маленький билетик, только что бывший частью огромного толстого рулона, отрывает и отдает в обмен на ваши четыре рубля - и вы читаете знакомую надпись: "Действителен в один конец" - и радуетесь этому, вы и не хотите ехать в два конца, туда и обратно, больше всего на свете вы хотите ехать в одну сторону с единственной женщиной, которая вам сейчас нужна, и пусть все, что связывает ее с ее прошлым, а вас - с вашим, останется там, за пределами везущего вас транспортного средства, и пусть это прошлое не имеет ни над ней, ни над вами никакой силы, пусть ни у нее, ни у вас не будет ни малейшего желания не только вернуться в свое, отдельное, еще до вашего общего сейчас, прошлое, но даже оглянуться на него, потому что как только она на него оглянется, прошлое тут же втянет ее в себя, как Аид втянул оглянувшуюся Эвридику. Бедный, бедный Орфей... Если долго вглядываться в бездну, написал кто-то, бездна начнет вглядываться в вас. Если долго вглядываться в прошлое друг друга, прошлое начнет вглядываться в вас и рано или поздно оно вас разглядит - и тогда дай вам обоим бог выжить и уцелеть. Потому что ваше прошлое беспощадно к ее настоящему и будущему точно так же, как ее прошлое - к вашему настоящему и будущему; ее прошлое пожирает ваше будущее и настоящее, а ваше, соответственно, ее - и все, что в конечном счете вам двоим остается, это жалкие воспоминания порознь о некогда сверкнувших мгновениях общего счастья. Впрочем, Алексею Михайловичу пока рано плакать об утраченной Эвридике, рано вглядываться в прошлое - свое ли, Катино ли, все равно. Он пока что переживает самый первый, самый счастливый миг обретения - и миг этот растягивается до бесконечности, и Алексей Михайлович плавает в нем, как в открытом космосе, и мечтает только о том, чтобы он длился вечно. И еще этот миг подобен взрыву и так скоротечен, что в самый этот миг ничего толком не успеваешь понять и почувствовать и по-настоящему обретаешь этот миг во всей его драгоценной полноте только потом, позже, когда он кончается и ты вдруг соображаешь, что уже не переживаешь, а вспоминаешь его. Только когда дверь Катиной квартиры выпустила Алексея Михайловича на площадку и захлопнулась за ним, только тогда он увидел и почувствовал то, что только что пережил. И возвращаясь домой по темным незнакомым улицам, он не видел ничего вокруг, потому что на самом деле был не здесь, не на улице, а там, в коридоре Катиной квартиры, куда она его только что втолкнула каким-то странным, почти мужским движением, и, войдя за ним следом, захлопнула за собой дверь и включила свет. - Ну, раздевайтесь, Алексей Михайлович, раз уж пришли, - сказала она каким-то незнакомым, чуточку грубоватым голосом. И он послушно скинул с себя кожаную куртку и шапку, стащил сапоги и, ни о чем не думая, как сомнабула, двинулся по коридору в кухню, и тут только, когда вспыхнул свет, сообразил, что двигался не просто так, сам по себе, а следом за Катей, почти невидимой в полутьме, как бы и вовсе не существующей, и когда она, щелкнув выключателем, вдруг появилась, возникла перед ним ниоткуда, ему уже ничего не оставалось делать, как обнять ее - и он ее обнял неловко, как-то сбоку, так что одна его рука лежала на ее спине, а другая, на груди, и Катя, удивленно подняв ему навстречу лицо, спросила: - Что это вы такое делаете, Алексей Михайлович? И в этот миг их губы встретились, и он прижался губами к ее губам, ничего не чувствуя, словно губы были под местным наркозом, во всяком случае - никаких чувственных ощущений, связанных с соприкосновением двух эрогенных зон, но это было совершенно неважно, его не интересовали сейчас никакие физические ощущения, он и не хотел их даже, он хотел только быть как можно ближе к ней, чтобы она была рядом, в его руках и чтобы не могла из них вырваться. Но она вырвалась. Легко разомкнула кольцо его вдруг ставших бессильными рук, вырвалась, отошла немного в сторону, совсем недалеко, на каких-нибудь полшага, встала, и он тут же подошел к ней снова и обнял, на этот раз чуть ловчее, так что обе руки легли ей на спину, и тут же сами собой опустились чуть ниже, и она, прежде чем снова вырваться, еще раз удивленно подняла голову и еще раз повторила тем же голосом, только на четверть тона выше: - Да что же вы такое делаете, Алексей Михайлович?! И опять их губы бесчувственно соприкоснулись, но теперь они оставались в таком положении несколько дольше и вели себя несколько мягче, как следует вести себя дружественным губам, а не враждебным, так что возникло-таки в губах Алексея Михайловича какое-то ощущение, усиленное многократно ощущением, которое испытывали его холодные с улицы ладони, обхватывая нежно, но крепко две продолговатые и упругие ягодицы под черным шелком платья, между тем как в мозгу зарождалась уже робкая надежда, что можно будет попытаться хотя бы проникнуть руками и под это красивое, но все же мешающее полноценному наслаждению платье... И опять объятия были разорваны ею, опять она отошла немного в сторону, но теперь повернулась к нему спиной, как бы показывая, что рассердилась, но не препятствуя ничем тому, чтобы он подошел к ней сзади и обхватил ее обеими руками за грудь, в точности такую мягкую, нежную и упругую под тонким черным шелком, как он представлял ее, разглядывая сквозь проймы сарафана; обхватив две маленькие упругие груди ладонями, он в первый раз почувствовал, как сильно возбуждена его мужская плоть. Губы ее теперь были недоступны, и он нежно поцеловал ее в шею, в ухо, потом снова в шею, и она изогнулась слегка и подалась назад под его поцелуями - назад, то есть не прочь от него, а ближе к нему, теснее, так что он даже испугался, что с ним может произойти преждевременный взрыв наслаждения, который все испортит, но этого не произошло - и в следующее мгновение она вновь была от него на расстоянии вытянутой руки. - Так что же вы все-таки такое делаете, Алексей Михайлович? - спросила она, чуть запнувшись между "все-таки" и "такое", но притом, как ему показалось, чуть более сердито, чем прежде, по-настоящему сердито, а не притворно, так что он даже усомнился, действительно ли то, что между ними происходит, происходит между ними, то есть действительно ли оба они участвуют в этом, или он действует один, полагаясь лишь на собственную храбрость, а точнее говоря - безрассудство, она же лишь холодно и привычно отражает его атаки, как, может быть, отражала атаки десятков других мужчин, вообразивших, что добыча уже у них в руках. То, что потом случилось, Алексей Михайлович так никогда и не мог в точности восстановить в памяти. Ему запомнилось лишь, что он еще и еще раз повторял свою атаку - и каждый раз с тем же переменным успехом, пока в один из моментов, повинуясь то ли отчаянию, то ли волшебному озарению, вместо того, чтобы в очередной раз обнять ее, эту безымянную женщину, которая в этот миг вовсе не была для него Катей, но женщиной, и только женщиной, вместо того, чтобы обнять эту женщину, он, подойдя к ней вплотную, как для объятия, повернулся к ней спиной, словно собираясь уходить, но не двинулся от нее к двери, а наоборот, чуть подался назад, ближе к ней, почти прижался к ней, и она не отодвинулась от него, не оттолкнула уже протянутыми для этого руками, а обхватила его сзади и прижалась к нему, и он, торжествуя, повернул голову и прижался губами к лежащей у него на плече маленькой ладони, понимая, что теперь победил. Однако и после этой, казалось бы окончательной, капитуляции, сражение продолжалось. Оно только переместилось из кухни обратно в коридор, ближе к дверям, ведущим в комнату, и здесь он снова обнял ее, прижал, почти усадил на стоявшую в коридоре стиральную машину, накрытую цветастым чехлом; здесь наконец он дорвался до своего, здесь расстегнул длинную молнию на платье, ощутив под ладонями вожделенную гладкую прохладу ее голой спины, здесь запустил руки в словно нарочно созданные для этого боковые разрезы на юбке и задрал подол, чувствуя, как ее руки рвут пряжку его поясного ремня, здесь резким и бесконечно точным, как у хирурга, движением, вскрыл нежную раковину ее живота, спустив до колен темно-серые колготки вместе с белыми трусиками, и жадно, как голодный, как заблудившийся в пустыне солдат давно погибшей в песках армии, приник губами к волшебному живительному источнику и впервые ощутил запах и вкус ее лона. И только после этого, отталкивая и прижимая его голову, снова прижимая и снова отталкивая, она все же вырвалась, ушла, не оглядываясь, в комнату, стала раздвигать какой-то хитрый, неизвестной ему конструкции диван, стелить какие-то белые полотнища, которые, вспомнил он уже гораздо позже, называются простынями, и все это молча, боком повернувшись к нему, восхитительно белея обнаженной до пояса снизу белизной тела, в то время как плечи и грудь все еще были укрыты смятыми волнами платья, а он стоял над нею, как преступник, как палач, которому она отдавала себя на заклание, он чувствовал, что овладеть ею сейчас - почти равносильно убийству: так покорно, так тихо, так жалобно она готовилась ему отдаться, и в то же время понимал, что не может повернуться на полпути и уйти и что она никогда не простит ему этого, и даже если ей будет сейчас плохо с ним, если она потом будет злиться на него за то, что он сделал с нею, и на себя за то, что она ему позволила сделать с собой, все же эта будущая злость будет в сто раз меньше той ненависти и того презрения, которое она на него обрушит, если он сейчас уйдет, хотя, возможно, потом, по зрелом размышлении, она согласится, что уйти, с его стороны, было бы самое правильное, и поблагодарит его за то, что он ушел, и даже, может быть действительно, а не только на словах, будет ему благодарна, но он предпочел бы сто раз быть убитым ею, расчлененным ею на части кухонным ножом и выброшенным на ближайшую помойку на съедение бродячим псам, чем дождаться от нее этой жалкой, унизительной благодарности. Все это время, с самого начала, с того мига, когда он впервые обнял ее и до того, как он наконец проник в ее лоно, возбуждение работало в нем как насос: вверх - вниз, вверх - вниз; оно становилось то сильнее, то слабее, он то хотел ее так, что готов был умереть от одного только представления, что она может не отдаться ему сейчас, немедленно, то чувствовал, что был бы рад, если бы не он сам и не она, а какое-нибудь внешнее событие - телефонный звонок, неожиданный приход мужа - помешал совершиться неизбежному и избавил его от будущей ответственности за него, ответственности, которую он ощущал заранее, еще ничего не сделав, не причинив ей пока что ни добра, ни зла; ее желание, он чувствовал это, работало в такт с его желанием, то ли совпадая с ним по направлению, то ли действуя в противофазе (у него вверх - у нее вниз, и наоборот), но, видимо, правильно, удачно, так что по крайней мере желание ни разу не пропало у них обоих одновременно и они так и не смогли окончательно оторваться друг от друга и разбежаться. И вот наконец настал последний миг, когда отступать было уже некуда, когда ее ноги лежали у него на плечах, когда он почувствовал щеками и ладонями мелкие острые уколы - видимо, она сбривала волосы на ногах несколько дней назад, и они чуть-чуть отросли и кололись, как кололась его собственная двухдневная щетина, - насос возбуждения заработал на полную мощь, и вот наконец он впервые был в ней, и она поддавалась под ним и устремлялась ему навстречу, и при этом тихо, умиротворенно и в каком-то собственном, чуть замедленном по сравнению с его движениями, ритме то ли постанывала, то ли мурлыкала, то ли ворковала - то ли постанывала, то ли мурлыкала, то ли ворковала - то ли постанывала, то ли мурлыкала, то ли ворковала... Потом он поспешно одевался - может быть, чуть поспешнее, чем следовало, но она сама подгоняла его, оба понимали, что Наталья может позвонить Виктории и узнать, когда точно и с кем ушел он с сорокового дня, и вот уже последний, уже лишенный чувственности и нежности, почти по обязанности, поцелуй на пороге, и он приходит в себя на пустой холодной ноябрьской улице и жадно хватается за сигарету, и курит, заново перебирая все ослепительные подробности только что минувшего. Но что бы он ни вспоминал, глотая сигаретный дым пополам с холодным, совсем уже зимним воздухом, самым острым и самым главным было воспоминание о том миге, когда он отвернулся от нее, и она обняла его сзади. Именно этот миг решил все. И даже если он ошибался в ее намерениях, если она обняла его не для того, чтобы удержать, а для того лишь, чтобы утешить на прощанье, прежде чем окончательно оттолкнуть, все-таки он был, этот миг, и именно после этого мига уже никакие силы не могли остановить его и заставить отступиться, и он знал, что будет ей благодарен за этот миг до конца дней своих, как бы плохо и горько потом ему ни было с ней и без нее. 12 Можно было бы промолчать, не говорить о том, что было дальше, но это было бы нечестно. Жизнь есть жизнь, правда есть правда - и если уж писать о жизни, то следует писать правду. Хотя бы ту правду, которую знаешь о жизни сам. Какой бы силы душевный подъем ни испытывал Алексей Михайлович, возвращаясь с победой домой, все же неминуемо наступил миг расплаты - и подъем обернулся для него резким спадом и почти унынием. Он слишком долго был физически верен жене и морально - Виктории, две эти верности не вступали меж собой в противоречие, и он почти забыл, что испытываешь, когда по-настоящему, физически изменяешь жене. Или любимой женщине. Даже если слово "любимой" произносишь по инерции, давно уже не чувствуя того, о чем говоришь. Сердце Алексея Михайловича, почувствовавшее себя вновь молодым, когда получило неожиданный подарок в виде целого клубка положительных эмоций, еще продолжало колотиться и трепыхаться, а в старой, опытной душе между тем скапливалась густая и черная, как вакса, тоска. Он сидел рядом с женой за кухонным столом, пил чай, рассказывал о сороковом дне, о том, как провожал до дому Катю - в самом этом факте не было ничего особенного и не стоило его скрывать, - а тоска все копилась и копилась и отравляла ему кровь, и сердце, подпитываемое отравленной кровью, уже не стучало молодо, а еле-еле тарахтело, как движок старого "Запорожца", и он был искренне удивлен, что жена не слышит этого тарахтения, не замечает этой тоски и ни о чем таком его не спрашивает, только о каких-то пустяках, о мелких подробностях минувшего вечера, и его так и подмывало вытащить свою тоску наружу и грохнуть на стол, как гранату, и пусть все вокруг вместе с ним самим разлетится в мелкие дребезги. К тому же ему казалось, что он не просто пропах, а весь насквозь пропитался запахом тела Кати, что ею пахнут его ладони, его губы, его щеки, его плечи и щиколотки, что его живот - источник ароматов не его собственного, а ее тела, и что даже глаза его смотрят на жену не его собственным, а Катиным взглядом, и говорит он не своим, а ее голосом, и он изо всех старался случайно не обмолвиться, не употребить какое-нибудь из ее любимых словечек, потому что эти словечки, известные в их кругу, употребляемые всеми с Катиной легкой руки и как бы с подразумеваемой ссылкой на первоисточник, теперь прозвучали бы совсем иначе, чем в первый раз, и выдали бы его с головой.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19
|