А мертвецы в лесах в этот год каждую неделю образовывались. И о прошлом лете по двое-трое в месяц непременно насчитывалось. Да все как один кладокопатели, это родственники подтверждали и по снаряжению видно было. Вот такая выходила загадочная оказия. Но Иван Сидорыч не слабого аршина был во лбу и кое-какие все же мысли имел. Раз, думает, они клады выкапывали, значит, в кладах все дело. А как Иван Сидорыч кладовым промыслом раньше не увлекался, то и раздобыл теперь книжицу по кладовым наукам, сиречь кладознатству, и нос, на еловую шишку похожий, в нее уткнул.
А в книжице говорилось, как клад в землю положить, с какими приговорами, да в какое время, да как охранного духа к нему приставить, да где чужой клад искать и как к нему подступиться, ежели он с наговором, да как беду от себя отвести в таком важном деле. Вот читает Иван Сидорыч, что клады бывают чистые, без приговора, которые любой может взять без всякого подступа и вреда для себя, а бывают клады заклятые, под охраной нечистых духов. Эти из земли вынуть трудно, надо уговор знать, под который клад заложен, а если не знать и простым рылом к нему сунуться, то дух нечистый станет играться, пакости разные устраивать. А если рассердится, так и прихлопнуть человека может, как муху, либо болезнь нашлет, а то в землю совсем утащит. Вот страсти какие.
Иван Сидорыч дунул, плюнул да и захлопнул книжицу, осердясь. «Тьфу, бабья наука!» — говорит. А и то правда, магия эта кладовая у нас в Кудеяре пошла от Бабы Яги и ее Школы кладознатства, и книжица у Иван Сидорыча была оттуда, самой Степанидой Васильной отписанная и картинками украшенная. Степанида Васильна, конечно, не любила, когда ее Бабой Ягой за глаза кликали, а сама величалась матушкой Степанидой, по фамилии Ягина, и была к тому ж всенародной кудеярской депутаткой, за городом в оба глаза присматривала и порядок по-своему наводила. Кондрат Кузьмич оные ее порядки, может, и не так чтобы уважал, но терпел ради старого знакомства. Степанида Васильна очень радела за кудеярскую молодежь и культурное воспитание, даже музей собрала для патриотического образования. И кладовой промысел тоже своими заботами продвигала, сильно болела за возрождение старинного обычая. А не всем это возрождение нравилось, и через такое отношение Степанида Васильна прослыла в Кудеяре квасной патриоткой. Да притом энергетизма в матушке Степаниде помещалось не меньше, чем в госпоже Лоле, и обе друг дружку выносить не могли. Потому как одна была просто ведьма, а другая экстра, и при нечаянной встрече из них искры сыпались, это все видели.
А для Иван Сидорыча обе были суетой сует и бабьей наукой, и к тому же головной болью. Оттого как и от госпожи Лолы каждую неделю покойники образовывались, колесами на дороге давленные, и от матушки Степаниды, выходит, тоже в лесах мертвецы плодились, старинного колдовского промысла испробовавшие. А наказать все равно некого. За госпожу Лолу три головы Горыныча горой стоят, да сам Кондрат Кузьмич ей покровительство делает. А матушка Степанида и вовсе неприкосновенность имеет как всенародная депутатка, а если бы не имела, все равно отопрется. Скользкие они очень, ведьмы эти.
Но Иван Сидорыч тоже не малого представительства был. А со Степанидой Васильной давно общение и знакомство свел, еще до преобразований жизни народной. Тогда она никак не всенародной депутаткой звалась, а деревенской бабой-знахаркой и тунеядкой, и Иван Сидорыч ее по-всякому за это гонял, даже посадить хотел, но не вышло. Вот теперь задумал Лешак разговор по душам с Бабой Ягой учредить, а из того разговору и ясно станет, как дальше быть. Жаль только, что нельзя Степаниду Васильну по званию ее депутатскому в дознавательные подвалы вызвать и лампой в ясные очи засветить. А придется в ее депутатские апартаменты самому припожаловать. Но и это ничего, Иван Сидорыч во всяких условиях репутацию крепко держал.
Поглядел тут Лешак в окошко, а там уже вечерело и в небе зазвездело. Пора было в обход владений пускаться. А владений у Иван Сидорыча много, все за раз не проверишь. Одни только леса вокруг Кудеяра сколько занимают, а там и болота дебряные, и чащобы глухие, и избушки лихие да иные места потаенные, соловушками обжитые. И все обойти надо, крепкую руку Кондрат Кузьмича явить. А кроме лесов, потаенные места в самом Кудеяре имеются, тут тоже порядок назначить надо и держать в силе. А как нрав у Иван Сидорыча нелюдимый был и с помощниками у него не вязалось, доверием их не облагал, то и во владениях сам все делал и сам в оба глядел. Но за то его уважали лихие головы, хоть и лют бывал.
Вот собрался Иван Сидорыч, вечные сапоги снял, понюхал там внутри и обратно натянул. Кого другого обдало бы и своротило, но главный кудеярский дознаватель крепок телом был и крепкий дух тоже за должное считал. А после в серую плащ-палатку, для глаза необозримую, закутался с головой и пошел пешком вон из города.
А путь его перво-наперво лежал на Заколдованное болото.
Заколдованное болото у нас в Кудеяре знаменито и прославлено. Лихие головы его давно облюбили, прежде того даже как Кондрат Кузьмич нам свободу объявил. Тогда, конечно, ремесло разбойное не в почете было, но уже к тому приноравливались. Только болото в те времена еще не стало заколдованным, и несколько соловьиных шаек оттуда, одну за одной, выгребли, хоть и с затруднением. Но вот пришло преобразование жизни, и болото внезапно заколдовалось. А колдовство такое было: стала вдруг теряться дорога к нему. То она есть, а то ее нет, и подходов никаких не сыщут. Идут очерёдную атаманскую свистовую шайку с болота вынимать, а пути и нет, обратно ни с чем уходят. Иван Сидорычу с Кондрат Кузьмичом докладываются, так, мол, и так, задание выполнено, душегубцы по приказу не найдены. А это уже потом наши кудеяровичи дознались, кто болото заколдовывал и обратно расколдовывал. Не впритык, конечно, дознались, а так, приблизительно и со всем уважением. Потому как, лихоимцы когда совсем распоясывались и укорота требовали, а у начальства от них мигрень разыгрывалась, болото тотчас и расколдовывалось. Душегубцев оттуда сейчас же в подвалы перевозили и дознавались, где они высвистанное золото попрятали и почему стабильный фонд Кондрат Кузьмича не пополняли по установленному порядку. А только они скоро опять на болоте заводились.
Но Иван Сидорычу, конечно, дорогу вовсе и не нужно было искать. Он же, сказывали, в лесу от еловой шишки родился и каждую древесную корягу там наперечет знал.
IX
Башка, Студень и Аншлаг туда же направлялись, но не в логово потаенное, а клад искать. Там ведь от шаек прежних много закладок оставалось, видимо-невидимо, а копатели туда забредать опасались, такая у Заколдованного болота немилосердная слава ходила. Но этим троим и сам черт был не брат — непромокательную одежу нацепили, лопату складную прихватили, фонарь засветили и идут, глядят в оба. Тропинку болотную высматривают, гнус кровососный давят. То молчат, а то разговоры ведут для отважности. Как земля под ногами проминаться стала и жижей зачавкала, Студень, весь в мурашках бегающих, страшный сон рассказывать принялся, самое время нашел.
— Снится, — говорит, — мне не пойми что за пугало, вроде и человек, а сам вроде привидения или фантомаса какого. Морда бледная, плоская, будто стесанная, глаза горят, и руки вот так, — показывает, — как водоросли в воде болтаются да ко мне тянутся.
Аншлаг гогочет и тоже руки так делает, Студня хватает. Но тот отбрыкнулся досадно и продолжает:
— А потом слышу — говорит вроде, только не ртом, а не пойми чем. Говорит, исполню любое желание, если, говорит, отдашь мне свое лицо. Ты, говорит, думай, а я еще приду.
— Ну и — отдашь? — спрашивает Аншлаг и ладонью как будто скальп с лица снимает для потехи.
— Ты, Волохов, дурной, — Студень отвечает, — а это всего только сон. — И подумавши, говорит: — А все равно не отдал бы.
Но тут Башка им знак сделал и замер на одной ноге.
— Цыц вы, — говорит, — слушайте.
А издали будто плач раздавался, словно дите титьку просит или обмочившись.
— Кошка, — сказал Аншлаг и стал камень под ногами искать или палку подходящую, чем бросить. — Сейчас я ее.
— Откуда на болоте кошки? — Студень спрашивает. — Надо посмотреть. А вдруг правда дите? Это бывает. Дура какая родит тайно и бросит в глухом месте.
— Зачем бы эта дура на болото потащилась? — говорит Башка, но на звук нездешний пошел и фонарем промеж стволов ветвястых светить стал.
Через несколько времени увидели — лежит впереди на ровном мху спеленутое дите и от крика давится. Ошалели тут, конечно, в затылках потерли и стали решать, как быть, забрать дите или так оставить, авось недолго ему осталось горло драть.
— Дура какая оставила, а нам обратно тащить? — кривит пасть Аншлаг. — Нашли дурней.
— Жалко дитятю, — говорит Студень, — вон как орет, жить хочет.
— Вроде на твердом лежит, — заметил Башка, чавкнув жижей под ногами.
А болото заколдованное страсть как гостей пришлых не любило, только на тропинке их и терпело, а чуть шаг неверный сделают, так и бултых, засосет без жалости и костей не выплюнет.
Студень решился и уже к дитю было направился, да Башка вдруг берет корягу малую и бросает ее в самый мох, на котором ребятенок надрывается. А мох возьми и провались вместе с корягой, а на месте круги расходятся, и младенца орущего как не бывало, сгинул совсем. Только слышно: бульк да бульк.
— Вот так, — Башка говорит, руки отряхая. — Самая топь.
Студень рот раскрыл и наглядеться на страшное место не может — так сразу развезло душевно. Аншлаг его локтем за шею взял и вперед толкает, дальше идти.
А всякое на поганых болотах бывает. И мерещится, и зазывает, и огнями манит. Духу нечистому тут раздолье, человеку погибель.
Бредут уже заполночь, луна молоко сверху льет, фонарь руки ветвястые и ноги-корни из тьмы выхватывает. Над головами совы ухают, и иные ночницы крыльями жуть наводят, стращают. Вдруг показалось впереди тусклое сияние, с-под кустов видное.
— Папоротник! — орет Аншлаг и пальцем в сияние тычет, да на месте подпрыгивать начинает от невтерпежу.
Зарево малое чуть вдали от тропки болотной играет, подойди и бери. А только вовсе не папоротник это был, а цельный сундук, и с-под крышки у него свечение вырывалось, зазывало.
— Клад! — снова кричит Аншлаг и сильнее приплясывает, руки потирает, дорогу глазами к сундуку нащупывает.
А место вроде не коварное, кочки виднеются, стволы повальные, топью не отдает. Да втроем к сокровищу ломиться все равно неудобно. Вот и стали думать, кому идти сундук выручать. Студень головой мотает, душевный разброд от младенца нечистого еще не залечил. Аншлаг землю ногой трогает и дубину длинную от сухого ствола отхватывает. А Башка говорит:
— Я пойду. — И дубину отнимает.
Аншлаг, глазами пыхнув, палку не дает, сам идти желает, чтоб к сокровищу первым припасть.
— А чего это ты? — спрашивает. — А может, у тебя на уме что? Может, ты нас бросить задумал, а сам с кладом убежишь? — И смотрит совсем неразумно, будто головой тронувшись.
— Дурень, куда я убегу посреди болота? — отвечает Башка и дубину снова на себя рвет.
Аншлаг бы вовсе взбеленился, но тут Студень вмешался:
— Да идите вы оба, — говорит, — а не то подеретесь сейчас, самое место для этого, ага.
Те друг на дружку мрачно поглядели, дубину с двух сторон обхватили и двинулись. Палку вперед выбрасывают, щупают, ноги, опасаясь, переставляют. До сундука шагов десять было, ан глядь — десять шагов прошли, а до клада столько же осталось. Опять мрачно посмотрелись, палку крепче сжали и снова идут. Под ноги глядят да не видят, как сундук проклятый от них уползает. А внизу уже чавкает звонко, и сапоги вглубь уходят. После новых десяти шагов встали, в третий раз переморгнулись, и наконец в разум вошли. Да и вовремя.
— Он нас заманивает, — Башка говорит, — к топи уводит. Морок это, точно.
— Нет, не морок, — Аншлаг отвечает, — это заклятый клад, со сторожем нечистым. Он только показывается, а в руки не дается, если наговора не знать. Сторожа только наговором отогнать можно.
— А как его узнать? — Башка спрашивает.
— Его только хозяин клада знает. А снимающее заклятье можно у Яги спросить, но она за просто так не даст.
— Так к ней идти еще надо, а клад потом не сыщешь. Спрячется, раз он заклятый.
— Не сыщешь, — соглашается Аншлаг и в голове трет, мыслит.
— Пошли обратно, — говорит Башка. — Чего тут стоять, рты разинувши.
Вернулись, а по дороге назад оборачивались — сундук исправно за десять шагов следом полз.
— Ну и катавасия, — Аншлаг головой вертит, изумляется.
Студень их встретил, радуется, что не булькнулись, и на клад тоже ругается.
— А может, ну его? — говорит. — Другой найдем, сговорчивей.
— Нет, — отвечает Аншлаг, — хочу этот укоротить. Это мне испытание, а надо теперь выдержку и смелость проявить, тогда удача будет.
И стали думать, как клад укоротить и в чем тут выдержка должна быть. А потом Студень достал из кармана крестик на нитке и говорит:
— Вот, бабка сказывала: в нем меня крестили. Взял на случай, вдруг да поможет.
Аншлаг заинтересовался и крестик взял, обсмотрел, «спаси-сохрани» прочитал.
— Бабка говорила, он беду отгоняет и духов нечистых жжет, — дополняет Студень.
— Ну-ка мы сейчас, — развеселился Аншлаг, — всех нечистых тут поразгоним, пятки им подпалим.
Поднял перед собой крест на нитке и без дубины к кладу пошел.
— Во имя… этого… Отца и этого… Сына… — дурошлепствует. — Как там дальше? — кричит.
— Святого духа, — ему подсказывают.
А клад на месте стоит, не шелохнется, только малым заревом моргает.
— Ага, сволочь, — радостно орет ему Аншлаг, — контузило прямым попаданием!
Все десять шагов миновал, перед сундуком на коленки свалился и руки протягивает — да вдруг воплем исходит. Глядь, а вместо клада перед ним куча не то грязи болотной с тиной пополам, то ли дерьма чьего-то, с прозеленью, и воняет преобильно, и в самую ту кучу рука опущена. Вскочил Аншлаг, рукой размахивает, дерьмо стряхивает и об мох да траву обтирает, а сам криком ругается и грозится страшно. На тропинке Башка со Студнем от смеха покатывались и пальцами тыкали.
— Проявил выдержку, — хохочут, — вот тебе и удача — награда за смелость.
Вернулся к ним бедовый кладокопатель, дубиной хотел огреть обоих, да только плюнул и вперед по дороге отправился. Где увидит на земле воду выступившую, там руку полощет, а вонь смыть все равно не получается, глубоко въелась.
Студень у него крест свой отобрал и на шею повесил: раз кладового сторожа им контузило, значит, и другое какое непотребство отвести сможет.
X
Ночь уже светлеть начинала, коротка Купальская ночь, не успеешь папоротник найти, а уже искать нечего. По всему, должны были уже в самой заповедной болотной середине оказаться, на островах, топями окруженных. И впрямь, снова вдруг сияние призрачное их поманило. Но тут уж Аншлаг радость придержал, орать не стал, потому как видно: то не папоротник и не клад обманный, а совсем другое, и тут надо тише воды, ниже травы себя держать. Ближе подобравшись, смотрят — огонь из избушки светит, а избушка сама хоть мшистая, но крепкая, в окнах стекла поставлены, никаких куриных ног под ней, и вокруг забор из бревен, а ворота открыты. А на жердях, к забору прибитых, черепа нацеплены, иные совсем голые, дырами глазными глядят, иные с мясом да волосьями, гниль источают. Студень, это все увидемши, вздрогнул и повалился, рот руками закрывает, мычит. Башка на него насел, в землю вжимает, чтоб тех, кто в избушке, не потревожить. А Аншлаг, черту не брат, глазами ему на ворота показывает, мол, смелость и выдержка на сегодня не до конца еще вычерпаны.
Студень на земле уже не трепещет, спокойный стал. Оставили его под кустом дальше в чувство приходить, сами в три погибели согнулись и к дому отчаянно повлеклись. Вокруг тихо было, одни сверчки шебуршились, и ветер сквозил. А охранных душегубцев никаких у избушки нет, все внутри. Да и то, какая охрана на болоте, да к тому же если в гости сам главный кудеярский охранный распорядитель пожаловал. Башка его в окне узнал и сообщнику знак дал: погляди, какое диво. А Аншлаг на Иван Сидорыча не смотрит, это ему не в диковину, а в диковину ему другое. За столом в доме посреди лихих голов сидит д
е
вица-красавица с зеленущими раскидными волосами, руку душегубцу на шею положила и хохочет во весь алый рот, а сама белая, голая, хозяйство грудастое на обозрение выставила.
— Русалка! — шепчет Аншлаг, во все глаза растопыримшись и заворожившись.
— Русалка к употреблению не годится, — спорит с ним Башка. — Девка крашеная.
Тут заметили окно приоткрытое и к нему подбоченились, уши навострили. А в избушке на столе с яствами Лешак деньжищи разбрасывает, будто карты крапленые мечет: тому, другому, третьему, всем по очереди душегубцам.
— Все ли довольны? — после интересуется.
— Довольны, папаша, — отвечают. — Благодарствуем. А только обидно нам.
— В чем обида? — спрашивает, брови сдвинув.
— Обидно нам, — говорят, — лихим головам, такое поношение терпеть, что своих кудеярских кладокопателей обираем, стабильный фонд Кондрат Кузьмича пополняем и долю с того имеем, а иноземных групповых гостей не смей тронуть. А они-то, может, поболее кладов наших кудеярских вывозят к себе через ту Мировую дырку, потому как приспособления применяют по последнему слову науки. Нам это вовсе оскорбительно и недостойно.
Иван Сидорыч потемнел квадратным лицом, шраминой побурел, глаза еще сильнее выкатил и совсем моргать перестал, а в ушах и в носу щетина зашевелилась от недовольства.
— Так-то вы, — говорит, — такие-сякие, благодарность Кондрат Кузьмичу, отцу родному, проявляете. Да я вас сейчас вмиг за шкирку и по подвалам дознавательным рассажу, а там уж разъясню подробно, отчего такое вам поношение и как к иноземным гостям уважение относить.
— Да мы что, да мы ничего, — сникли враз лихие головы, — ты лучше нам сразу разъяснение сделай, папаша, а то мы люди темные, политики не понимаем, можем и набезобразить по незнанию.
— Незнание не освобождает от наказания, — пригрозил Иван Сидорыч и объясняет: — Мы иноземных гостей обирать себе не можем позволить, потому как репутацию государства должны держать и не ронять, понятно вам, лихим головам? Просторылым кудеярцам ваше грубое обращение нипочем, а олдерлянцы народ тонкий, им обхождение нужно. Опять же, не обеднеем от их вывоза, пущай знают, что кудеярская земля богата и щедра на дары. А Кондрат Кузьмичу от того польза государственная и дружба с иноземцами нерушимая.
— Вот теперь понятно разъяснил, папаша, — лихие головы говорят, — благодарствуем за науку. Впредь знать будем, что почем. А сейчас угощайся, папаша, ешь-пей вволю.
Тут один из душегубцев встает и выходит из избушки на крыльцо за малой надобностью. А там стоит, шатается от винца, по ветру струю правит. Аншлаг тотчас Башку под бок толк и сам первым к крыльцу подкатывается. Как душегубец штаны оправил, его по макушке железкой приложили и на землю валят. Он и захрапел сразу. Аншлаг карманы ему обыскал и деньжищи Иван Сидорыча вынул, а после того оба кувырнулись к воротам и в ночи растаяли.
А из дома две лихие головы на шорох выглянули, товарища возле крыльца увидали, распростертого да поверженного, и давай принюхиваться. Потому как Аншлаг на душегубце ту знатную вонь, от клада которая, оставил, по карманам шаря.
— Опростался, — говорят, — как свинья.
И ушли обратно в избу, доедать-допивать, девку крашеную, а может, и русалку, зацеловывать. А Иван Сидорыч в окно просунулся до плеч и тоже воздухом задышал.
— Дух, — говорит, — какой знакомый.
А ему объясняют, что, мол, товарищ опростоволосился, с кем не бывает. Но Иван Сидорыч им не поверил.
— Нет, — говорит, — тут что-то другое. Тухлые яйца здесь, вот что. А это что-нибудь да значит. — И, задумчивый, обратно из окна убрался.
А Башка с Аншлагом подобрали ослабевшего Студня да прочь припустили.
— Вот она, выдержка! — Аншлаг деньжищами в воздухе машет и от удачи распирается. — На троих по целой куче каждому.
Но Студень на бумажки душегубские глядеть не может, а Башка говорит, от вони морщась:
— Твой клад, себе и бери. Возвращаться надо.
На тропинку болотную с островов скоро снова вышли, по жиже захлюпали. По сторонам не глядя, на обманки зазывные не тратясь, быстро зашагали. А Студень, от ходьбы оклемавшись, говорит:
— Там на жерди голова висела, с лицом будто стесанным. Это его.
— Кого его? — спрашивают.
— Который во сне ко мне приходил и еще прийти обещал, лицо мое выпрашивал взамен желаний.
— Тьфу ты, — Аншлаг плюется, — замороченный-обмороченный.
И Башка тоже говорит:
— Показалось.
Болото кончилось, по лесу пошли, а там уже свирестель утренняя начинается, птахи рассвет зовут. Вдруг слышат: свист разбойный издали. Ну, решили, погоня за ними от избушки душегубской, прознали там, верно, кто товарища спать уложил и опростоволосил. А от свиста тут ветер поднялся, сперва по верхушкам прошелся, потом ниже спустился, да крепчать начал. Скоро по лесу целая буря гуляла, деревья гнула и ломила, валуны замшелые из земли вытаскивала. От завыванья в ушах томленье началось, все трое по траве распластались да за стволы уцепились, чтоб не улететь и костей не растерять. Да если б продлилась буря еще малую толику времени, точно улетели бы. Но тут затишье настало, деревья попадали еще недолго с ужасным стоном и в умирение опять пришли. А птахи, которых почему-либо не сдуло напрочь, такую свирестель недовольную подняли, что хоть опять наземь ложись и уши затыкай. Башка из-под веток сшибленных выбрался и говорит:
— Это небывальщина, такого свиста уже триста лет не было. Будто старый хрыч Соловей-разбойник из могилы вылез и тешится.
— Или инкарнация у него объявилась, — сопит Аншлаг, старой корягой по затылку пришибленный.
— Скорее надо уходить отсюда, может, он еще не все высвистал, — отвечает Студень, вылезая из муравейника да стряхивая букашек из пазухи.
Согласились с ним, взяли руки в ноги и вмиг из леса выкатились, а там налетели на поповского сына, Никитушку Пересветова, учился с ними вместе. Стоит, на природу смотрит, рассвет, должно, встречает или, может, епитимью исполняет, как у них, благочинных, принято.
— Вы чего на людей бросаетесь? — спрашивает недовольно.
А Башка, Студень и Аншлаг не то что не дружили с поповичем, а так, терпели. И тоже встрече не рады.
— Тебе чего надо? — в ответ спрашивают. — Мы тебя не трогаем.
— Ясно, не трогаете, а только чуть с ног не сбили, — отвечает Никитушка.
— Был бы ты сейчас в лесу, сам бы рылом в землю лег, — говорят. — Не слыхал, Соловей-разбойник у нас новый объявился? Свистит, душегуб, деревья ломает.
— Ну? — Никитушка спрашивает недоверчиво. — Прямо так сам Соловей-разбойник? Врете, верно.
— Вот тебе и ну. Пойди проверь, стволов навалено — жуть. Сами чуть живые остались.
— А чего в лесу ночью делали? — интересуется он с прищуром.
— Клад искали, — Аншлаг рожу кривит.
— Нашли?
— Нашли, — говорит.
— А чего видели?
— Да много видели.
— И русалок?
Башка с Аншлагом переглянулись и отвечают:
— Русалок не видели. А ты чего допытываешься? — сердятся.
— Так Русальная неделя сейчас, русалки отовсюду вылезают, с людьми балуют.
— Врешь, — говорят. — Попы такие сказни любят, а поповичи за ними повторяют.
— Ну смотрите, — отвечает. — Я предупредил. А чего это от вас такой дух вонючий?
— А это не твоего ума дело, — говорят, окрысимшись.
— Не хотите, не говорите. А только тухлыми яйцами честному человеку вонять никак не можно.
Сказал так и пошел прочь, мимо озера. А Башка и остальные в другую сторону озеро обходить направились. Аншлаг грозится с поповичем разобраться в темном закоулке, а Студень на воду глядел, русалок высматривал, не сидят ли где. После болотной нечисти и черепов на жердях русалки вовсе мелочью были. Но и они тоже, как вдруг на глаза показались, чувства ему расстроили. Студень их видом обворожился и снова мычит, речь потерямши.
Русалки на корягах у воды сидели, а сами — старухи гнилые, с волосьями бело-зелеными. Носы крючком, зубы торчком, руки ловкие, цепкие, тину плетут. Аншлаг, как увидел их, гоготать стал от недомогания, орет: «Ой, не могу, русалки! Ой, побалуйте со мной, красивые!». Так и прогнал старух. Они тину побросали, зло поглядели и в камышах попрятались.
А может, это дух вонючий им не понравился, потому как у них свое источение, гнилой тиной пахучее.
С Аншлага та вонь семь дней не сходила, пока деньжищи нечистые все не спустил.
XI
Кондрат Кузьмич с утра взбодрил себя хоровым пением «Боже, царя храни» и сразу переместился в совещательный кабинет для консультаций с господином Дварфинком. Да в благодарность ему заведомо припас золотую безделку из личного стабильного фонда. Потому как господин иноземный советник желтый металл сильно уважал и от его преподнесения в дар сначала млел, а потом еще рьяней выдумывал преобразовательные реформы. А Кондрат Кузьмичу оставалось только до народа оные реформы довести и в толщу жизни крепкой рукой вбить. А если не вбивать, то оно могло и обратно вылететь, прямиком в лицевое вымя господина советника, оттого как мы, кудеяровичи, народ неблагодарный и пользы своей не знаем. И было бы это порушением договора учиненной Кондрат Кузьмичом дружбы с иноземными важными персонами, а оттого и бедствием государственным. Потому господину советнику наша кудеярская квелость была как бы и по нраву. А Кондрат Кузьмичу он наутро внушение сделал на этот счет, помня вчерашнее его расстройство.
— Реформы, — говорит, — дело сурьезное, претыканий не любит, зато в народе производит смущение и недовольство. Вам, Кондратий, на квелость вашего населения не ругаться надо, а молиться. — И пегой головой кивает, брюхо от премудрости своей выпячивает.
— Да я им такое недовольство покажу! — кипятится Кондрат Кузьмич и кулаки складывает. — Да они у меня все рылом в асфальте лежать будут! Да как они посмеют, сякие-разэдакие, шельмы дубиноголовые!
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.