Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гарики из Атлантиды. Пожилые записки (сборник)

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Игорь Губерман / Гарики из Атлантиды. Пожилые записки (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Игорь Губерман
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Есть у меня давний друг, которого я знаю чуть не сорок лет. Однажды познакомившись случайно, с каждым годом мы сближались все теснее, и за многое я чувствовал себя пожизненно обязанным ему. Он редкостной талантливости врач, точней сказать – он сделан из того еврейского теста, из которого веками вылеплялись знаменитые врачи при дворах царей, султанов, королей и всяких прочих императоров. И на моих глазах росла его известность, соответственно – и занятость, но, когда стала умирать моя мать, Володя навещал ее почти что ежедневно. Позже было то же самое с отцом. Дух дружеской надежности исходил от него, такое редко мне встречалось в людях. Когда меня посадили, он немедленно стал помогать моей семье, в буквальном смысле слова лишившейся кормильца. Даже когда я уже вышел из лагеря, жил в ссылке и, естественно, работал, Тата в каждый свой приезд в Москву привозила от него деньги. Вернувшись из Сибири, я на следующий день пошел к нему в институт. Во дворике, куда мы вышли, гуляли больные, да ему и на прием было пора – мы потрепались коротко и закадычно. А когда я стал уходить – мы обнялись, такая радость на обоих нас нахлынула, что снова рядом, – мне Володя вдруг сказал:

– Послушай, ты у них под колпаком, конечно, и в Сибири был, а уж сейчас – наверняка, так ты ходи со мной видаться в институт, домой пока не надо, ладно?

Он очень буднично сказал мне это, и я столь же понимающе кивнул, только на улице я осознал услышанное от близкого друга. Я шел к метро, и что-то странное происходило с моим сознанием: я ничего вокруг не видел. Не то чтобы ослеп, но весь я был внутри себя, где ощутимо рушились все мои жизненные опоры. В каком-нибудь чувствительном романе девятнадцатого века это называлось бы душевным смятением. Такое я переживал впервые. Это не обида была, нет, а дикая тоска. Ну, словом, выразить я это не могу, важней дальнейшее. Переходя Садовое кольцо, уже ступил я на дорогу, когда вдруг услышал – а скорей почувствовал – надрывные звуки тормозящего автомобиля и в неосознанном порыве прыгнул почему-то вверх. Это меня, собственно, и спасло. Я лежал на капоте машины, которая еще немного и проехала вместе со мной. Выскочивший водитель даже не обматерил меня. Он только молча раскачивал головой из стороны в сторону, как будто восхищался моим чисто каскадерским мастерством. Я неловко слез с капота, виновато улыбнулся ему и побрел к метро через уже пустую дорогу. Кажется, он что-то вслед мне прокричал, опомнившись, но что – могу догадываться только.

А потом загадочная вылезла во мне психическая травма: я не мог себя заставить позвонить Володе. Он обо мне спрашивал, прислал однажды мне бутылку коньяка как бессловесное приветствие и приглашение – коньяк я выпил, но звонить не стал. А время побежало с дикой скоростью, спустя четыре года мы уехали, потом я начал приезжать в Россию выступать – и не звонил, хотя все время помнил и о нем, и обо всем случившемся. И хамскую свою неблагодарность полностью осознавал, и все никак не мог себя заставить.

А в этот свой приезд в Москву я от кого-то стороной узнал, что у Володи умерла жена. Она очень много значила в его жизни. Тут я никак не мог не позвонить и сделал это с удивившей меня легкостью. Мы разговаривали, словно между нами не лежал провал длиною в восемнадцать лет. Я пригласил его в Еврейский центр, он приехал ко второму отделению, а после мы весь вечер выпивали в доме тещи, и лишь мелочи выдавали нашу взволнованность: он сидел недолго, сославшись на усталость и дела, а я – стремительно и тяжело напился.

Очень хотелось повидаться снова и поговорить, но непонятно было – когда именно, уже свободных вечеров не оставалось. А олигарх мне не отзванивал – и у него, похоже, приключилась некая психологическая травма. Вот бедняга, думал я, но одновременно слегка негодовал. Мне всю жизнь никак не удавалось (хоть попытки были) возлюбить ближнего, как самого себя, вот я и злился. Ни на миг не расставаясь, разумеется, с финансовым вожделением. Накануне условленного дня (последнего в Москве) я сообщил автоответчику, что жду до середины завтрашних суток, после чего распоряжаюсь своим временем. Но олигарх не отозвался. Из элементарной вежливости мог бы: извините, отменяю приглашение. А ведь почти наверняка интеллигент (по дедушке хотя бы). Богатые тоже плачут, снисходительно подумал я. Виновным я себя не ощущал, а чувства были двойственны: жалость профессионала об упущенном гонораре сочеталась с радостью от неучастия в малосимпатичном лицедействе. Жена Тата, мыслящая в категориях высоких, говорила о праведности возлияния в семейном кругу на исходе Судного дня, усматривая в этом руку Провидения.

А что оно порою вмешивалось в нашу жизнь, мы оба знали твердо и доподлинно. Незадолго до ареста я закончил свой очередной негритянский труд. Писательница Лидия Либединская доверила своему зятю сочинение повести о поэте Огареве – эту книгу заказала у нее редакция серии «Пламенные революционеры». Я писал с подъемом и душевной радостью: Герцен и Огарев, сами того не зная, высказали множество антисоветских мыслей, и я напичкал повесть цитатами столетней давности, звучавшими как свежая и злободневная крамола. Перед самой сдачей верстки в печать вдруг Тате в ужасе (перед начальством и цензурой) позвонила редакторша: надо было срочно подтвердить подлинность этих цитат. Я к тому времени уже беспечно наслаждался обретением тюремно-лагерного опыта, и Тате предстояло перелопатить два или три толстенных тома подшивки газеты «Колокол». Что-нибудь найти там быстро было просто невозможно. С этими томами Тата кинулась в издательство, редакторша ей предоставила опасные цитаты, но вместо помощи мешала их искать, ибо журчала непрерывно, поверяя свои женские печали. И Тата понимала: дело безнадежно, книга выйдет исковерканной, ежели выйдет вообще. А время истекало на глазах, начальство и цензура жаждали удостовериться в источнике. В придачу ко всему у Таты раскалывалась от боли голова. Утром этого дня арестовали нашего друга Витю Браиловского. Пространство жизни ужималось и темнело.

Тата отпросилась в коридор покурить и прихватила заодно с собой два тома «Колокола» и листки с предполагаемой крамолой. В коридоре возле подоконника ее незримо и неслышно ждало упомянутое Провидение. Необъятно толстые тома подшивки сами открывались на любой искомой цитате. Через четверть часа дело было кончено. Цитаты действительно принадлежали Огареву и Герцену, а не являлись злокозненной выдумкой негра-автора. (Кстати, опасения редакторши отнюдь пустыми не были: она-то была в курсе, кто писал.) Верстка повести «С того берега» ушла в типографию и стала книгой, а на гонорар от жизнеописания этого государственного преступника мы вскорости приобрели избу в Сибири.

А что жена моя была права, как всегда, и это снова было Провидение, в тот день я убедился ближе к вечеру. Ибо Господь меня не только упас от лицедейства в Судный день, но и решил утешить неожиданным подарком. Я пригласил семью друзей и позвонил Володе – он не занят был, по счастью, и тоже обрадовался, ибо уж очень мы немолоды, а следующий мой приезд пока не намечался даже.

– Чуть не забыл, – сказал Володя, – у меня ведь сумка целая хранится твоего архива. С той еще поры. Захватить ее или уже неинтересно?

– Захвати, – охотно согласился я, особых радостей от старых самиздатских бумаг не ожидая.

И хоть пустые это хлопоты – писать о собственных стишках, но тут без этого не обойтись. В конце семидесятых у меня была недолгая пора душевной слабости: я относился к сочинительству серьезно. Повинуясь этому распространенному недугу, я собрал тысячи две своих четверостиший, и кипа мятых, чудом найденных бумажек превратилась в три пачки аккуратно пронумерованных стишков. Что ли к ранней смерти я готовился тогда? Уже не помню.

Таких машинописных экземпляров было три или четыре («„Эрика“ берет четыре копии» – в этой строке у Александра Галича вместилась целая эпоха). За три дня обысков после ареста у меня вымели из дома все до клочка, и я спустя пять лет вернулся из Сибири в полностью очищенную от антисоветской скверны квартиру. О понесенных потерях я ничуть не сожалел, была прекрасна и самодостаточна освеженная тюрьмой жизнь на свободе. Но года за два до отъезда из России у кого-то из приятелей вдруг обнаружилась копия того собрания, и наскоро слепил я сборник избранного – «Гарики на каждый день». А после эта копия исчезла в сумятице тех лет – как появилась, так и растаяла, – никто сейчас не помнит, ни откуда взялись эти листочки, ни куда они ушли. «Гарики на каждый день» я нелегально переправил за границу, и спустя несколько лет они стали книгой. А четверостиший – столько же, если не больше, сгинуло с той копией, и я о них с годами не забыл, но мысленно простился. Порою у меня мелькало слабое поползновение востребовать с Лубянки мой архив, иные все же наступили времена, однако брезгливость оказалась много посильнее любопытства, и вступать с ними в отношения я не стал.

Заведомо сообразительный читатель уже все, конечно, понял: да, в принесенной мне сумке оказались все черновики того собрания, которое я тщательно и упоенно пронумеровал когда-то. Мне оставалось только выбрать те стишки, которые не умерли после крушения империи, хотя и сохранили запах того страшного и привлекательного времени. А я еще не удержался и оставил три десятка из четверостиший, которые мои друзья в Израиле печатали четверть века тому назад, сохраняя в тайне мою фамилию. Кто бы в самом деле мог догадаться о моем авторстве, если на обложках тех изданий был такой непроницаемый псевдоним: Игорь Гарик?

И прилагаемое ниже, таким образом, – утерянная некогда и чудом возвратившаяся третья часть «Гариков на каждый день».

Я свой век почти уже прошел

и о многом знаю непревратно:

правда – это очень хорошо,

но неправда – лучше многократно.

* * *

Бежал беды, знавал успех,

любил, гулял, служил,

и умираешь, не успев

почувствовать, что жил.

* * *

Я ощущаю это кожей,

умом, душой воспламененной:

любовь и смерть меня тревожа

своею связью потаенной.

* * *

Дух оптимизма заразителен

под самым гибельным давлением,

а дух уныния – губителен,

калеча душу оскоплением.

* * *

Приходит час, выходит срок,

и только смотришь – ну и ну:

то в эти игры не игрок,

то в те, то вовсе ни в одну.

* * *

И здесь, и там возни до черта,

и здесь, и там о годах стон,

зато, в отличие от спорта,

любви не нужен стадион.

Нет, человек принадлежит

не государству и не службе,

а только тем, с кем он лежит

и рюмкой делится по дружбе.

* * *

Вот человек. Борясь со злом,

добру, казалось бы, мы служим.

Но чем? Камнями, кулаком,

огнем, веревкой и оружием.

* * *

Засмейся вслух, когда обидно,

когда кретином вдрызг издерган;

по безголовым лучше видно,

что жопа – думающий орган.

* * *

Едва-едва покой устроим,

опять в нас целится Амур,

и к недосыпу с перепоем

приходит сизый перекур.

* * *

По жизни мы несемся, наслаждаясь,

пьянея от безоблачности века;

но разве, к катастрофе приближаясь,

предвидит ее будущий калека?

* * *

С утра за письменным столом

гляжу на белые листочки;

а вот и вечер за окном;

ни дня, ни строчки.

* * *

Поближе если присмотреться,

у воспаленных патриотов

от жара искреннего сердца

бывают лица идиотов.

* * *

Сперва, воздушный строя замок,

принцесс рисуешь прихотливых,

потом прелестных видишь самок,

потом бежишь от баб сварливых.

* * *

Когда мы выбраться не чаем,

само приходит облегчение:

вдруг опьяняешься отчаяньем

и погружаешься в течение.

* * *

Когда грядут года лихие,

в нас дикий предок воскресает,

и первобытная стихия

непрочный разум сотрясает.

* * *

Вокруг окраины окрестности

плывет луны латунный лик,

легко кладя на облик местности

негромкой грусти бледный блик.

* * *

Спутница, любовница и мать,

слушатель, болельщик, оппонент —

бабе очень важно понимать,

кто она в мелькающий момент.

* * *

Большое счастье – вдруг напасть,

бредя по жизненному полю,

на ослепительную страсть,

одушевляющую волю.

* * *

Прекрасен мир, где всякий час

любой при деле понемногу:

прогресс к обрыву катит нас,

а мы – мостим ему дорогу.

* * *

Судьба решается на небе

и выпадает нам, как рыбам:

она подкидывает жребий,

предоставляя шанс и выбор.

* * *

Предупредить нас хоть однажды,

что их на небе скука гложет,

толпа ушедших остро жаждет,

но, к сожалению, не может.

* * *

Пусты, сварливы, слепы, дерзки,

живем ползком или бегом —

свои черты ужасно мерзки,

когда встречаются в другом.

* * *

Я радуюсь, умножив свой доход,

страхующий от голода и холода;

бессребреник сегодня только тот,

кто ценит преимущественно золото.

* * *

От замаха сохнут руки,

от безделья разум спит,

гулко трескаются брюки

у неловких волокит.

* * *

Когда на всех, на всех, на всех

удушье мрака нападает,

на смену слез приходит смех

и нас, как смерть, освобождает.

* * *

Течет зима. Близ моря пусто.

Но вновь тепло придет в сады,

и миллионы нижних бюстов

повысят уровень воды.

* * *

Тонул в игре, эпикурействе,

любовях, книгах и труде,

но утопить себя в еврействе

решусь не раньше, чем в воде.

* * *

Есть во взрослении опасность:

по мере близости к старению

высоких помыслов прекрасность

ужасно склонна к ожирению.

* * *

Аскетом я б весь век провел,

но тайным страхом озабочен:

святого блесткий ореол

для комаров приманчив очень.

* * *

Годы, будущим сокрытые,

вижу пламенем объятыми;

волки, даже очень сытые,

не становятся ягнятами.

* * *

Поэты бытие хвалой венчают

с дописьменной еще эпохи древней;

дух песенности стены источают,

и тем они звучнее, чем тюремней.

* * *

Сегодня день истек в бесплодной,

пустой и мелкой суете,

и мерзкий серп луны холодной

зияет в мертвой пустоте.

* * *

Фортуна если жалует немилостью,

не жалуйся, печаль душе вредна,

и недруга встречай с невозмутимостью,

убийственной, как пуля из гавна.

* * *

Медицины гуманные руки

увлеченно, любовно и плохо

по последнему слову науки

лечат нас до последнего вздоха.

* * *

Стяжательством и суетностью затхлой

измотанный однажды выйдешь в ночь

и вздрогнешь от гармонии внезапной,

раскрывшейся тебе, чтобы помочь.

* * *

В реке времен, как в море – рыбы,

не зря безмолвствуют народы:

свобода – это страх и выбор,

ломает плечи груз свободы.

* * *

Когда средь общей тишины

ты монолог сопишь ученый,

услышь себя со стороны,

и поумнеешь, огорченный.

* * *

Мы – необычные рабы,

мы быть собой не перестали,

есть упоение борьбы

в грызеньи проволочной стали.

* * *

Вполне по справедливости сейчас

мы трудимся, воруем и живем:

режим паразитирует на нас,

а мы – паразитируем на нем.

* * *

Воспринимая мир как данность,

взгляни на звезды не спеша:

тягчайший грех – неблагодарность

за то, что воздухом дышал.

* * *

Мы все – опасные уроды,

мы все достойны отвращения,

но в равнодушии природы

есть величавость всепрощения.

* * *

В горячем споре грудь на грудь

уже не видя ничего,

войдя в азарт, не позабудь

на ужин выйти из него.

* * *

Мы из любых конфигураций

умеем голос подавать,

мы можем стоя пресмыкаться

и на коленях бунтовать.

* * *

В любви, трудах, игре и спорте,

искусстве, пьянстве и науке

будь счастлив, если второсортен:

у первосортных горше муки.

* * *

Война ли, голод – пьет богема,

убийства, грязь – богема пьет,

но есть холсты, но есть поэмы,

но чьи-то песни мир поет.

* * *

Мы часто ходим по воде,

хотя того не замечаем,

висим над бездной в пустоте

и на огне сидим за чаем.

* * *

Безумство чудаков – их миллион

толкующих устройство мироздания —

вливается в витающий бульон,

питательный для вирусов познания.

* * *

Зря нас душит горечь или смех,

если учат власть интеллигенты:

в сексе понимают больше всех

евнухи, скопцы и импотенты.

* * *

Не ограничивайся зрением,

пусть обоняние не чахнет:

что привлекательно цветением,

порой кошмарно гнилью пахнет.

* * *

На трупах и могилах вдруг возник

шумливый рай пивных и кабаков,

и лишь «за что боролись?» хилый крик

стихает у последних стариков.

* * *

Духа варево и крошево

нынче так полно эрзацев,

так измельчено и дешево,

что полезно для мерзавцев.

* * *

Я не борец и не герой,

но повторить готов над плахой:

во всех суставах свихнут строй,

где не пошлешь мерзавца на хуй.

* * *

От наших войн и революций,

от сверхракет материковых

приятно мысленно вернуться

к огням костров средневековых.

* * *

Мы все – душевные калеки,

о чем с годами отпечалились,

но человека в человеке

найти, по счастью, не отчаялись.

* * *

Какое ни стоит на свете время

под флагами крестов, полос и звезд,

поэты – удивительное племя —

суют ему репейники под хвост.

* * *

Свистят ветра, свивая вьюгу,

на звездах – вечность и покой,

а мы елозим друг по другу,

томясь надеждой и тоской.

* * *

Когда вокруг пируют хищники,

друг другом чавкая со смаком,

любезны мне клыками нищие,

кому чужой кусок не лаком.

* * *

Одно за другим поколения

приемлют заряд одичания

в лучащемся поле растления,

предательства, лжи и молчания.

* * *

Стреляя, маршируя или строясь,

мы злобой отравляем нашу кровь;

терпимость, милосердие и совесть —

откуда возникают вновь и вновь?

* * *

На всем человеческом улее

лежит сумасшествия бремя;

изменчив лишь бред, а безумие

скользит сквозь пространство и время.

* * *

Неизбежность нашей смерти

чрезвычайно тесно связана

с тем, что жить на белом свете

людям противопоказано.

* * *

Просветы есть в любом страдании,

цепь неудач врачует случай,

но нет надежды в увядании

с его жестокостью ползучей.

* * *

Когда б остался я в чистилище,

трудясь на ниве просвещения,

охотно я б открыл училище

для душ, не знавших совращения.

* * *

У страха много этажей,

повадок, обликов и стилей,

страх тем острее, чем свежей,

и тем глубинней, чем остылей.

* * *

Наплевать на фортуны превратность,

есть у жизни своя справедливость,

хоть печальна ее однократность,

но прекрасна ее прихотливость.

* * *

Просачиваясь каплей за года,

целительна и столь же ядовита,

сочится европейская вода

сквозь трещины российского гранита.

* * *

В года рубежные и страшные

непостижимо, всюду, молча

ползут из нор кроты вчерашние,

зубами клацая по-волчьи.

* * *

Природа позаботилась сама

закат наш уберечь от омерзения:

склероз – амортизация ума —

лишает нас жестокого прозрения.

* * *

Живешь блаженным идиотом,

не замечая бега лет,

а где-то смерть за поворотом

глядит, сверяясь, на портрет.

* * *

Из глаз, разговоров и окон

озлобленность льется потоками,

грядущего зреющий кокон

питается этими соками.

* * *

Конечно, веру не измеришь,

поскольку мера – для материи,

но лучше веровать, что веришь,

чем быть уверенным в неверии.

* * *

Книга нашей жизни столь мудра,

что свихнется всякий, кто листает:

зло проистекает из добра,

а добро на зле произрастает.

* * *

Мы колесим, ища покой,

по странам и векам,

но всюду возим за собой

свой собственный вулкан.

* * *

Глядят в огонь глаза смурные,

и смутный гул плывет в крови;

огонь тревожит в нас немые

пещерной памяти слои.

* * *

Когда восторг, триумф, овации

и сам эфир блаженство пьет,

порочный дух еврейской нации

себя усмешкой выдает.

* * *

О законе ли речь или чуде,

удручающий факт поразителен:

рано гибнут хорошие люди,

и гуляет гавно долгожителем.

* * *

Простертая по миру красота

доступнее ломтя ржаного хлеба,

но душу затмевает суета,

и пошлость заволакивает небо.

* * *

Задавленность густой чиновной кашей

лишает смысла жалобу и крик,

лишен лица хозяин жизни нашей,

хотя коварен, туп и многолик.

* * *

Другим народам в назидание

Россия избрана и призвана

явить покой и процветание,

скрестив бутылку с телевизором.

* * *

Серые подглазные мешки

сетуют холодным зеркалам,

что полузабытые грешки

памятны скудеющим телам.

* * *

Растет познанье. Но при этом

душе ни легче, ни просторней:

чем выше ветви дышат светом,

тем глубже тьма питает корни.

* * *

Семейный дом – наследственности храм.

Живу. Сижу с гостями. Эрудит.

Но бешеный азарт по временам

стреноженное сердце бередит.

* * *

Дай мне, Боже, спать ночами

без душевного мучения,

утоли мои печали,

остуди мои влечения.

* * *

Ум с добротой неразделимо

связуют общие черты:

дурак всегда проходит мимо

разумной пользы доброты.

* * *

Повадка женщины изменчива,

поскольку разнится игра

подруги дня, подруги вечера,

подруги ночи и утра.

* * *

В умах – разброд, вокруг – неразбериха,

царит разбой, и тьмою застлан свет;

везде притом спокойно, мирно, тихо,

и разве только будущего нет.

* * *

Весна размывает капризно

завалы унынья и грязи

внезапной волной оптимизма,

шальной, как вода в унитазе.

* * *

Мы рады, когда чванные авгуры

дурачат нас, лицом туманясь хмурым,

а правду говорят нам балагуры —

но кто же доверяет балагурам?

* * *

Нам непонятность ненавистна

в рулетке радостей и бед,

мы даже в смерти ищем смысла,

хотя его и в жизни нет.

* * *

Чем глубже скепсис и неверие

при неизбежности притворства,

тем изощренней лицемерие

и выше уровень актерства.

* * *

Страдалец, мученик и узник,

насилий жертва и увечий —

всегда по духу чуть союзник

того, кто душит и калечит.

* * *

Сгорают поколенья, как поленья,

их копоть поглощает высота,

а пламень их, не ведающий тленья,

нетленно воплощает красота.

* * *

Чреваты лихом все дороги,

полны волнений волны дней,

сам разум наш – дитя тревоги,

и потому податлив ей.

* * *

Игра ума, и листьев арфа,

и вкус вина, и жар объятий —

даны сегодня, ибо завтра

полно любых невероятий.

* * *

Я столько всякой видел пакости,

что лишь единственно от разности

я мог бы стать сосудом святости,

когда б не стал бутылью праздности.

* * *

Себя раздумьем я не мучаю

и воле свыше не перечу:

когда идешь навстречу случаю,

судьба сама идет навстречу.

* * *

Веками власть по душам шарит,

но всем стараньям вопреки

дух человека – ртутный шарик,

неуловимый для руки.

* * *

А со мною ни с того ни с сего

вдруг такое начинает твориться,

словно в книгу бытия моего

кем-то всунута чужая страница.

* * *

Умами книжными и пыльными

скрипят мыслители над нами,

а нам то цепи служат крыльями,

то крылья вяжутся цепями.

* * *

Сколь гибко наше существо

к занятий резкой перемене:

солист поет про божество,

а в животе кишат пельмени.

* * *

Развитию грядущих поколений

положена жестокая граница,

и если возникает новый гений,

то рядом слабоумие родится.

* * *

В мертвящем климате неволи

мы ощутимее живем:

чем гуще фон тоски и боли,

тем ярче проблески на нем.

* * *

Всегда любой философ и сапожник

за творчеством коллег его следит,

и чем пугливей в личности художник,

тем дерзостней судья и эрудит.

* * *

Жрецам и сторожам увялых истин,

протухших от побегов до корней,


  • Страницы:
    1, 2, 3