Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гарики из Атлантиды. Пожилые записки (сборник)

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Игорь Губерман / Гарики из Атлантиды. Пожилые записки (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Игорь Губерман
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Игорь Губерман

Гарики из Атлантиды. Пожилые записки (сборник)

Гарики из Атлантиды

Скорей готов ко встрече с вечностью,

чем к трезвой жизни деловой,

я обеспечен лишь беспечностью,

зато в избытке и с лихвой.

Из нитей солнечного света,

азартом творчества томим,

я тку манжеты для жилета

духовным правнукам своим.

Длинное сентиментальное предисловие

Сюжета нет, сюжет нам только снится, Блок вовсе не покой имел в виду. Ибо покой – это расслабленность, неподвижность, тишина, бездействие и безразличие. И тут немедленно и справедливо всплывает образ покойника. А сюжет – это ровное течение жизни, в которой нету взрывов, потрясений и завихрений. Жизни такой, правда, не бывает, разве только временами, и мы тут же принимаемся скучать, беспричинно нервничать и искать приключений. А как только ввязываемся в них, начинаем мечтать о возвращении к текучему и ровному сюжету.

Такие неглубокие и, разумеется, неверные мыслишки (я давно уже не мыслю правильно) вяло и лениво протекали в моем чуть размягчившемся от алкоголя сознании. Выпил я мало и как-то неудачно: благость и тепло никак во мне не возникали, я поэтому сидел, курил и думал, наблюдая протекающую мимо жизнь аэропорта Шереметьево. Я улетал домой, уже давно с этим понятием у меня связан только Иерусалим, но в Москве в эту поездку на меня так сильно и внезапно нахлынуло прошлое, что я не мог не философствовать, избывая неизбывное волнение.

Мимо меня проплыла молодая женщина с огромным, устремленным вверх, насколько это было можно, животом. Она несла его с достоинством и плавностью и как-то вся была в себе – как Леда, вспоминающая лебедя на последнем месяце беременности. Вот он, сюжет нормальной жизни, благостно подумал я. Выпитые полстакана виски начинали сказываться.

Теперь о вдруг настигшем меня прошлом. Только вчера я выступал в Театре эстрады. Был полный зал, и нам на радостях позволили устроить пьянку прямо в артистической. Набилось человек сорок, мне были не все знакомы, гам десятка разрозненных разговоров ровно и уютно тек по комнате, сливаясь с сигаретным дымом. Теща моя изредка ходит на мои большие выступления – не чтоб меня послушать, упаси Господь, я не страдаю манией величия, а чтобы отобрать у меня цветы раньше, чем я раздам их кому ни попадя. Сейчас она участвовала в общем пьянстве, я на нее изредка посматривал, и вдруг она подозвала меня.

– Пойдите, Игорь, к вон тому седому человеку, – сказала она, – от него когда-то сильно зависела ваша судьба.

Ей это явно только что рассказал собеседник, ее приятель, я его знал мало и мельком. Я немедленно пошел.

– Эдик, – спросил я у невысокого седого человека лет пятидесяти, – мне только что сказали, что от вас зависела некогда моя судьба.

Я уже прекрасно понимал, с кем говорю, но интересны были мне подробности.

– Я расскажу вам, – очень готовно и приветливо откликнулся этот человек. – Только не питайте ко мне всякие обиды, у меня была такая работа.

– Да я тебя готов обнять как брата, – искренне ответил я. – Уже ведь столько лет прошло, уже мне просто интересно.

Он говорил короткими и очень взвешенными фразами. Работал он тогда в каком-то аналитическом отделе КГБ, и ему были представлены годичные записи моих телефонных разговоров. А задача была поставлена простая (он ее назвал альтернативой): сажать меня в тюрьму или психушку?

– Эдик, – не удержался я, – но ведь тогда, чтоб посадить в психушку, хватало подписи двух каких-нибудь ссученных докторов, а третьего подписывали по телефону, для чего ж тогда со мной были такие сложности? И отрывали занятых людей…

Он засмеялся, и мы чокнулись бумажными стаканами с водкой.

– Мы свои игры разнообразили, – сказал он наставительно, – и вы к тому же были фруктом непростым.

Записи, прослушанные им, тянулись с середины семьдесят восьмого года вплоть до ареста в августе семьдесят девятого. Господи, что я тогда болтал!

– Болтали вы тогда изрядно, – угадал мои мысли опытный собеседник, – только на психушку все же не тянули. Так я в рапорте и написал. А за дальнейшее не обессудьте, я тут ни при чем.

Мы договорились повидаться, он пообещал припомнить разные подробности. Уже меня тянули в сторону, чтоб выпить. Напоследок он сказал мне замечательные, чисто российские слова:

– Вы тогда были очень, очень неосторожны, и шутили всяко, и стихи свои читали. Но я с тех пор и стал вашим поклонником.

Этот вчерашний разговор не оставлял меня и в Шереметьевском аэропорту. Я вспоминал блаженные шальные годы перед арестом, когда я вел себя как полный идиот, забывший напрочь все предосторожности. Я всей своей тогдашней жизнью обречен был на тюрьму, и мне об этом говорили (жена в первую очередь), но я не мог остановиться и задуматься. Текли стишки к тому же, и когда какой-нибудь из них казался мне особенно удачным, ждать вечернего застолья не было никаких сил, и я звонил приятелям, его читая. Сколько же их тогда было! И стихов, и приятелей. А после как-то сами по себе остыли и растаяли десятка два тех задушевных близостей, что становились было дружбой, только так ей и не стали. По причинам очень разным и уже малоинтересным. Спасибо, что они были, эти близости. Я вдруг застыл от острого и убедительного ощущения, что ко мне еще вот-вот вернутся осколки, отзвуки и блики прожитого времени. С этим прекрасным чувством я сел тогда в самолет, а потому и помню, как сейчас, то странное утро в Шереметьеве.

Не прошло и полугода, как мое предощущение отменно подтвердилось.

Сперва это былое объявилось давними письмами. Два моих друга – Юлий Китаевич и Саша Окунь дали мне (каждый – по огромному конверту) те пожелтевшие уже листки, что я многие годы посылал им в Америку и Израиль. Письма шли через Москву, их отправлял и получал наш общий друг, а потому они почти не пропадали. Я с наслаждением окунулся в свои каракули тех лет и много трогательных, начисто забытых эпизодов там нашел. Вот, например, двухлетний сын мой Милька в ночь под Новый год (семьдесят шестой, таким образом) ходил под нашим шумным столом, не путаясь в ногах и никому не мешая, а потом три раза подряд покакал разноцветным конфетти. А вот он десять лет спустя (наслушавшись, очевидно, монологов Тоника Эйдельмана) вдруг спрашивает меня, что главное для великого человека. Я опешил и ответа не нашел. А Милька объяснил мне назидательно:

– Главное для великого человека – не сказать какую-нибудь глупость, потому что ее сразу же запишут.

А художник Миша Туровский из первых строчек песни Окуджавы о веселом барабанщике сделал магическое заклинание и ближе к вечеру шаманским голосом напевал: «Встань, как раньше! Встань, как раньше! Встань, как раньше!»

Но подавляющее большинство писем – из сибирской ссылки, из шахтерского поселка Бородино Красноярского края. И тут я находил немало из утраченного памятью. Я тогда работал далеко от дома и обратно добирался на попутках. Машины-углевозы шли одна за другой, и ни один водитель не отказывался подвезти. И как-то, подобрав меня, шофер спросил, закуривая:

– А это ведь, наверно, ты и есть?

– Конечно, это я и есть, – ответил я охотно, и приятность от известности легко овеяла меня, – а ты о чем?

– Да мне ребята говорили, – объяснил водитель, – тут у нас на трассе какой-то хер объявился, всем говорит спасибо-пожалуйста.

Вот первое же после лагеря письмо:

А тот певец еврейских джунглей,

кто так исчез однажды вдруг,

из глубины сибирских углей

тебя приветствует, мой друг!

Я в этом письме немедля (со свирепой, разумеется, конспиративностью) хочу узнать, выходят ли стишки:


…Меня очень интересует судьба того идиота, укрывшегося псевдонимом, как купающаяся блядь – ладошкой (см. картины классиков живописи, фамилии пока не помню, ибо еще путаю эстетику с перистальтикой)…


От чтения этих дивно безоблачных желтых листков на меня пахнуло подлинным воздухом тех лет, непреходящим ощущением плена (именно плена, а не рабства) и ежедневно висящей над головой опасностью вернуться в лагерь. Странно и щекотно было думать, что из глухого сибирского села шли эти весточки в Израиль и Америку, далекие от нашего захолустья гораздо более чем тысячи километров пространства. И невероятно потому тянуло меня делать выписки из моих потусторонних посланий.


…Вчера я весь день возил навоз для парников под огурцы. Ибо на дворе весна, мой друг, а мы и в молодости были заняты весной заботами, связанными с плодоношением окружающей среды. Но теперь я возил навоз. На самодельных (заметь!) больших санях благоухая, как молодая доярка, по весеннему рыхлеющему снегу, из-под соседской коровы Зорьки. В перерыве я поставил в холодильник бутылку водки на лимонной корочке, вследствие чего на будущее смотрел с любовью, верой и надеждой. Жаль, что тебя здесь нету (очень трудный подъем на ледяную горку), но ранние огурцы (зеленые, пупырчатые, влажные от росы) будут теперь наверняка…


…Водку мы закусываем салом, лично мной засоленным по несравненному местному рецепту (два сорта перца, чеснок и два дня в тепле), и тебе уже пора возмутиться. Где духовная жизнь? – самое время задать мне негодующий вопрос. Где развитие интеллекта? Поиски смысла жизни? Эстетические запросы? Игры души и разума? Педагогика и самообразование? Увы!..


…Один из гостей подарил мне гривенник 1836 года – большой, как медаль, – я сперва удивился его величине, а после понял, что это просто юбилейная монета, выпущенная в честь столетия, которое оставалось до дня моего рождения…

…Тот кит сопел неистово,

пускал фонтаны страстно,

кропал хвостом эпистолы

и сеял их в пространство.

Аксаков. Ужение рыбы мудочкой…

…Мужики тут замечательные. Одной бутылки мало, одной бабы много. А у вас, говорят, педерасты разбушевались. Одного пола ягодицы. Срамота!..

…Одна приятельница, женщина вдумчивая и серьезная, написала мне, что я остался (ее это огорчает) тем же прежним легкомысленным лоботрясом. Слушай, какое счастье, если это так и есть, правда же? Я ведь был всегда и посейчас уверен, что именно остолопы и оболтусы, обормоты, балбесы и прощелыги, бестолочь и разгильдяи, олухи царя небесного, охламоны и шуты гороховые, простофили, обалдуи и болваны составляют радость человечества. Ибо лишь они – «гуляки праздные», как сказал, если ты помнишь, Сальери, полный справедливого негодования в одноименной оперетте Пушкина…


…В письме твоем (нахал и мальчишка) сквозит ирония по поводу клеенки, натянутой мной на стену, – постыдись, ведь кому, как не тебе, художнику, понять, что интерьеры бедности тяготеют к изысканности драпировок, а клеенка – сочетает элегантность с доступностью, то есть создает гармонию материи с духом…

…Пишу тебе сейчас, чтобы сразу же объясниться прямо и честно: более я с тобой дружить не могу. И не потому совсем, что меня что-нибудь не устраивает в твоих безупречных достоинствах, а потому, что две недели назад между нами легла непроходимая имущественная пропасть: ты, как был, так и есть художник (очень, кстати, хороший, следует отдать тебе должное), а я теперь – домовладелец и, прости меня, тебе не чета…


… А при доме, старик, живет замечательный кот… Он весь черный, как душа сиониста, только два белых галстучка – на шее и еще в одном месте. Последнее колористическое достоинство сводит с ума хвостатых бородинских прелестниц… Кормить его чем-либо необычным я не решился, представив себе этот кошмар: матерому сибиряку перебегает дорогу черный кот, набитый израильскими бульонными кубиками…


…Дорогой Саша, если бы ты знал, какие здесь красивые сумерки, то немедленно помчался бы в Вену умолять о возможности возвратиться. Серебристо-темно-голубые, мистические чуть от сочетания с луной и снегом, очень напоминающие и начало белых ночей в весеннем Питере, и украинские вечера. Куинджи сошел бы с ума, попади он сюда на химию… Твой друг, химик физического труда…

…Не грусти, художник Окунь,

брось теснить печалью грудь,

мы еще с тобой конь о конь

поскакаем как-нибудь…

…Об огороде и писать нечего, это надо видеть своими глазами, как от брюквы до фасоли, включая огурцы, морковь, картошку, мак, капусту, редиску, горох, свеклу, выросли здесь, к моему удивлению (и не только сами растения, но и плоды висят и торчат в земле). А лук! А тыква! Подсолнухи, бобы, клубника, малина, век мне свободы не видать, если вру. Укроп, щавель, салат и даже (по ошибке, надул продавец семян) – кормовая свекла, к радости соседки, у которой есть поросята…


…Особо и сердечно я тебя благодарю за гениальный совет купить лошадь, чтобы было кому скармливать случайно посаженную кормовую свеклу. Говорят, сейчас незадорого можно приобрести ветеранку Первой конной, а свеклу (так как зубов у лошади уже, конечно, нет) я ей буду после работы натирать. В результате я получу навоз, которым смогу удобрить огород в размерах, необходимых для следующего урожая свеклы. Замкнутость этого цикла восхищает мое воображение, любящее, как тебе известно, порядок и рациональность…


… А у нас великолепная стоит на дворе осень. Жалко, что уехало столько левитанов…

* * *

…А местный кетчуп именуется горлодером – делают его, пропуская через мясорубку помидоры, хрен и чеснок, и даже Муций Сцевола издал бы стон, попадись ему это как закуска…

…Редьку мы собрали сами, а брюкву (ибо это хрюкт для хрюшки) оставили старой соседке. Так эта бабка, уцепившись за ботву, долго стояла в бессильной неподвижности, ибо дедки давно у нее нет, внучка прожигает жизнь в районном техникуме, Жучку она с цепи не спускает (пес дурной), кошка торчит на неизвестно чьей помойке (чаще всего у нас), а мышку давно съел наш Васька. Кое-как вытащили эту брюкву, место ей на самом деле – в кунсткамере, где сиамские близнецы ссохлись бы от зависти к ее формам, а художники с сексуально раненным подсознанием – свихнулись полностью от столь яркой галлюцинации…


…А со мной тут тоже произошла одна живописная история, кою не могу тебе не рассказать. Собираясь делать ремонт и белить стены, я бухнул в приготовленную побелку маленький пакетик краски, похожей на синьку (здесь такой торгуют какие-то случайные старухи), дабы у стен был голубоватый оттенок. И все это размазал по стенам и потолку, а утром явился в комнату, чтобы полюбоваться ровной, слегка голубоватой белизной свежепобеленного помещения. То, что я увидел, с гарантией повергло бы в завистливый столбняк всех Василиев Кандинских и Питов Мондрианов, ибо ничего совершеннее не создавала кисть абстракциониста. А так как были еще запятые, червячки и нечто прочее, то и тень Пауля Клее наверняка шевельнулась где-нибудь от восторга. А в углах (именно в углах почему-то) проступили зеленя, кои Матиссу и другим фовистам снились под утро с перепоя. А возможно, даже и не снились. Некая, впрочем, закономерность (а следовательно, и симфоничность, композиция) все-таки отчетливо наблюдалась: так, места, ранее замазанные глиной, были в середине алые, как щека девицы, услышавшей случайно, как выражают свои чувства мои коллеги, а вокруг шла строгая очередность богатейшего (и строго выдержанного) северного сияния. Те же места, где дыры в стене были заделаны алебастром, расцвели цветами побежалости (видел ты наверняка такое на раскаленном железе, только не в таком изобилии оттенков). С остальными частями стены случилась вот какая химия: компоненты краски последовательно (или параллельно) вступили в реакцию со всеми предыдущими слоями (дому – двадцать лет) побелок и покрасок – и с непредсказуемым для них самих результатом. Очень я, старик, очень жалею, что ты не был у меня в гостях. Поступил я, к сожалению, как фраер (или как Гоголь, если хочешь) – уничтожил это дивное творение слоем, нанесенным сверху…


…Ибо, как точно и метко не сказал какой-то из художественных критиков: «Давно уж в этом Окуне дремали черти в коконе»…


…Наплюй на Париж и приезжай сюда в сентябре – порисовать осенние ветра и шорох опавших листьев…


…Скороспелый сионизм представляется мне настолько нервически-художественным (а не душевным) явлением, что название экспрессионизм подходит ему куда более…


…Покормил своего щенка Ясира одним из ваших буржуазных супов – результат поразительный: кобелек мой вдруг стал предприимчив, инициативен и нагл, сколотил себе компанию таких же хвостатых недорослей и теперь промышляет рэкетом возле продовольственного магазина. Вот откуда у вас на сгнившем Западе такая преступность, старик, – от супов она идет, от питания…


…Тата полна безумного количества всяких страхов, часть которых вполне обоснованна: сейчас у нас, к примеру, весна, с крыш течет, и Милю может ушибить капелью…

* * *

Я все это читал, выписывал и полон был благодарности к тощим осколкам эпистолярного жанра, насмерть ушибленного в наше время электронной почтой и другими радостями цивилизации. Я простодушно был уверен, что конверты с письмами – это и есть то прошлое, которое, как я предчувствовал чуть ранее, ко мне вернулось. Я ошибался.

В самом-самом конце лета судьба подкинула мне странный подарок. Началось с того, что к нам в Иерусалим позвонил некий московский денежный мешок. Он приглашал меня принять участие в заведомо пышных торжествах по случаю его дня рождения (и даже юбилея, кажется). Сначала, собственно, он излагал, чем управляет и владеет и кого он знает из хозяев нынешней российской жизни. Первым назван был премьер-министр, а потом пошли различные олигархи. Я газеты не читаю, телевизор не смотрю, но даже мне две-три фамилии, им названные, были знакомы. Для моего уха это перечисление было настолько странно, что я не слишком вежливо перебил его, сказав, что чем дольше он называет эти владетельные имена, тем он становится мне менее симпатичен, лучше перейти к проблеме, побудившей его позвонить.

Вот тут-то и означился юбилей, в котором мне предлагали принять участие, щедро оплатив мой балагурный труд. Тем более мои сотрудники, сказал молодой олигарх, уже выяснили, что все равно как раз вы будете в Москве в эти дни. «Этих дней не смолкнет слава», – дернулся я начать прежде времени свой будущий конферанс, но догадался промолчать. Будет человек сто, продолжал олигарх, а на следующий день будет только человек десять – все из правительства, и нету никакой проблемы продлить вам визу и сменить билет. Он даже дату моего отъезда знал. Я сразу отклонил лестное предложение о высоком следующем дне, а покривляться на юбилее с удовольствием согласился. У меня для этой роли тем более был уже небольшой давний опыт. Лет двенадцать назад, когда мы еще только приехали и, естественно, бедствовали, мне позвонила незнакомая молодая женщина из маленького израильского городка. Ее отцу исполнялось шестьдесят лет, он очень любил мои стишки, читавшиеся им еще в самиздате, и теперь сын с дочерью хотели порадовать отца подарком в виде живого автора. И чтобы я гостям что-нибудь, конечно, почитал. На деньги, мне предложенные, можно было бы прожить безбедно приблизительно неделю (сильно меньше, если честно), я мгновенно согласился. Волновалась только жена Тата – нет, не то чтобы она стыдилась, что меня наняли в застольные шуты, но по привычке боялась, что я наболтаю глупостей, словно сижу в своей компании. Впрочем, и она тревожилась не слишком, надеясь на свое благотворно тормозящее присутствие. Я тоже на него надеялся. Как написал мне один старый друг: «Не оставляй себя без присмотра!» Все обошлось тогда на редкость хорошо: юбиляр оказался очень симпатичным человеком, а количество его любимых анекдотов было таково, что я спустя час громогласно предложил ему разделить с ним гонорар.

А на теперешний сулимый гонорар можно было бы прожить с полгода – но ведь и я за это время вырос, подумал я самодовольно. Я развиваюсь медленно и вяло, подумал я вслед за этим, но в развитии своем я сам себя опережаю. Эту лихую мысль я тут же записал, поскольку обожаю чушь любого вида.

Сперва молодой олигарх пытался сбить оплату моего заведомо тяжелого труда до обычной стоимости выступления, но я категорически и сухо объяснил ему, что концерт в большом людном зале – дело благородное и приятное, а мне предстоит чистое позорище и потому цена должна быть выше. Он меня мгновенно понял – сам, должно быть, полагал это позорищем. Мы договорились созвониться по приезде, и еще с месяц я всем хвастал, что опять удачно нанялся в подблюдные шуты.

Хвастал я по вечерам, на пьянках, а все дни подряд были забиты какой-то мелочной житейской суетой. Я на старости лет превратился в настоящего работника умственного труда: самое плевое дело требует от меня умственных усилий. Поэтому любимое свое занятие – безделье с вялыми мыслишками – я почти забыл в тот месяц. Впрочем, был один оазис, и я до сих пор вспоминаю этот день с благодарностью. Я тогда с утра начитался всяческих ругательных статей о глобализации сегодняшнего мира, о стремительно нарастающей похожести человеческих жизней на всех континентах и о том, как люди гневно реагируют на американизацию всей планеты. А начитавшись и улегшись покурить, я тяжело задумался, в чем тут еврейская вина. Поскольку всем известно с давних пор, что в любой и каждой крупной пагубе виновны евреи, а здесь была как-то не очень явственна наша зловредная причастность. Но, выпив рюмку, я немедля догадался, и счастье непреложной истины окутало меня. Ведь первым шагом к мерзости глобализации было придуманное нами некогда единобожие! Так что, в общем, я не зря прожил тот месяц.

А к отъезду ближе (вспомнила, конечно, Тата) мы сообразили, что балагурство мое приходится на Йом-Кипур, а к Судному дню отношусь серьезно даже я. В субботу я спокойно езжу на машине, но в Судный день Иерусалим так пуст, как будто все машины разом отказали своим владельцам. А тяжелый душный ветер хамсин, почти всегда приходящий в это время, усиливает мрачную торжественность, повисающую в атмосфере города. Толпящиеся возле синагог евреи в белых праздничных одеждах в этот день особенно заметны. В Йом-Кипур, согласно библейской мифологии, решается на небесах судьба еврея на текущий год. Это великий день празднества, раскаяния и очищения. Нельзя есть, пить, умываться и наслаждаться близостью женщины. И естественно – никакой работы. Знаменитый античный мудрец Филон Александрийский (еврей, разумеется) писал, что даже тот, кто в обычные дни не боится Божьего гнева, в Йом-Кипур трепещет и кается. Нет, я не пощусь, как положено, а вот художник Окунь ничего не ест. Он только где-то разыскал толкование, что евреи, слабые здоровьем, могут пить, и с самого утра облегчает себя крепкими напитками. Словом, серьезный это день – Йом-Кипур, но я мгновенно посчитал, что кончатся запреты часов в пять, а я приступлю к моим греховным обязанностям сильно позже. И на этом полностью иссякли все мои благочестивые опасения.

В Москве немедля по приезде мы перезвонились, олигарх позвал меня куда-нибудь пообедать, но я живо представил себе эту часовую тягомотину и вежливо уклонился. Однако повидаться надо бы, сказал я, хоть мельком глянуть друг на друга. У меня за два дня до вашего юбилея будет концерт в Еврейском культурном центре – приходите, предложил я, вы заодно присмотрите репертуар для чтения у вас. Начало в семь, вы приходите в полседьмого, мы как раз потрепемся немножко. И на этом обоюдно согласились.

А приглашение от Эдика, чекиста-аналитика, я принял с радостью. Мы говорили с ним по телефону, и, позвав меня обедать, он спросил гостеприимно и гурманно, какую кухню я предпочитаю.

– Да я с твоей подачи пробовал такую кухню, что мне теперь без разницы, чем кормят, – вежливо ответил я, и мы коллегиально засмеялись.

За мной в назначенное время приехал его личный водитель, прошлое которого не оставляло никаких сомнений, и завез меня в какой-то банк, где Эдик явно был большим начальником. И мы обедать не пошли, а часа три просидели в его кабинете, попивая коньяк и непрестанно куря. Он уже подробностей тех лет почти не помнил (или не хотел рассказывать), меня одна лишь мелочь, походя им упомянутая в разговоре, поразила так, словно я ранее не мог бы сам додуматься: меня под колпаком держали и в Сибири, и в Москве потом до самого отъезда. Про Москву я просто знал отлично, а в Сибири я им чем был интересен?

Мне сразу вспомнился забавный эпизод из первого или второго года ссылки. Километрах в тридцати от нашего поселка Бородино располагался некий мелкий город Заозерный, где огромный был поблизости «почтовый ящик», проще говоря – завод военный, и поэтому в зачуханном сибирском городке построен был аэропорт. Туда из Красноярска прилетала Тата, возвращаясь из своих редких поездок в Москву, и я как-то приехал на автобусе ее встречать. Самолет запаздывал, естественно, однако в этот раз меня отпустили до самого вечера, и я спокойно шлялся по залу аэропорта, покуривая и наслаждаясь иллюзией свободной жизни. А курить я подходил к одной и той же урне (собственно, она была единственной), и через час такого мельтешения со мною рядом оказался молодой мужчина с очень симпатичным, как-то приветливо распахнутым лицом. И мы разговорились. Что я тут в ссылке, я нисколько не скрывал, он почему-то стал расспрашивать меня, что я читаю, я охотно отвечал, он что-то мне повествовал о собираемых им марках, мы приятно коротали время за второй уже, а то и третьей сигаретой. Он не уходил, хотя сказал мне, что работает в этом аэропорту, а кем – я не спросил или не помню. А потом он как-то явственно помялся, на лице его бесхитростном какое-то мелькнуло сомнение или смущение, но он решился и свой страх (как понял я потом) преодолел.

– Вы никому не говорите, – тихо сказал он, – но здесь у нас в обеих кассах лежат ваши фотографии.

Я изумился: а зачем? О славе я тогда отнюдь не думал.

– Ведь Губерман ваша фамилия? – спросил он утвердительно.

– Ну да, – ответил я. – А фотографии зачем?

– Это на случай, если вы надумаете покупать билет куда-нибудь лететь, – пояснил он, явно удивляясь моей недогадливости. – Кассирши тогда сразу позвонят по телефону, так им велено. И в кассах на вокзале то же самое, я точно знаю.

Я присвистнул, так мне стало интересно.

– А жена если, к примеру, купит мне билет на поезд, – проявил я идиотское свое пожизненное любопытство, – как они тогда узнают?

Он пожал плечами и засмеялся.

– Не моего ума дело, – сказал он, – вы только не проболтайтесь никому, даже жене не надо, ладно? А то ведь мне кранты тогда, а мне тут жить.

Я хотел было благодарно пожать ему руку, но он быстро глянул по сторонам и моего рукопожатия не принял, только подмигнул и вмиг исчез за дверью, выходившей на летное поле. Тате я эту загадочную историю немедля рассказал, конечно, только мы разумного резона для такого чуткого присмотра так и не нашли. О мужестве этого сибирского мужика мы даже чуть поболее поговорили. А потом забыли за житейской суетой то непонятное ко мне внимание. Теперь оно вульгарно объяснилось.

Впрочем, я отвлекся от главной темы предисловия. Мы с женой в день выступления в Еврейском центре выехали в шесть, езды было минут пятнадцать, но немыслимые нынешние пробки в разгулявшейся Москве мы не учли. Уже с дороги я позвонил устроительницам вечера, что мы запаздываем, но что настолько, я предположить не мог. Мы приехали в четверть восьмого. Уже и возле входа на улице никто не курил. Только маячила чуть в стороне от двери одинокая плечистая фигура, в которой любой глаз, наметанный на российских сериалах, мог с легкостью опознать телохранителя. Я жарко извинялся, встретившие меня женщины сказали, что публика уже сидит, пошли начинать, и я занервничал немедленно, ибо трясусь, как заячий хвост, пока не ухвачусь за микрофон. И тут довольно молодой мужчина в замшевом, естественно, пиджаке тихо сказал мне откуда-то сбоку, что вот он тут. И мы приветливо обменялись рукопожатием. Из уха у него торчал кривой пластмассовый рог, плавно изгибающийся в сторону рта почти до губ. С помощью этого устройства (я такого даже и в боевиках не видел) он непрерывно соучаствовал в кипящей где-то деловой суете. За время нашего полуминутного разговора ему звонили трижды, он пообещал всем трем перезвонить немедленно.

– Так вы на выступление не идете? – глупо спросил я.

Он досадливо поморщился:

– Какое выступление? Я занят с утра до ночи. Давайте на пять минут куда-нибудь отойдем и чуть поговорим.

– Извините, ради бога, вы же видите, так получилось, люди уже ждут, я не могу…

– А я привез аванс, – тихо и внушительно сказал олигарх.

– Да мне не нужен ваш аванс! – Я нервно засмеялся. Так не следовало делать, аванс – дело святое, но уж очень это было не вовремя.

– Я вам привез аванс, – повторил он, очевидно из-за рога не веря своим ушам. Такого он не мог даже помыслить – и был прав, конечно: нет на свете человека, чтобы отказался от аванса, я и сам так полагаю. Всего час спустя, в антракте, я уже горько сожалел о своей поспешности: сидел бы сейчас в кресле, курил и считал денежки.

Гордыня дурака заела. Кофе, кстати, тоже был жидкий донельзя, на явно выдохшемся порошке.

– Извините, – твердо сказал я. – Пробки есть пробки. А люди ждут. Давайте завтра созвонимся.

И я почти бегом заторопился в зал.

Наутро я перезвонил, еще раз извинился перед автоответчиком и ему же сообщил, что я готов и жду. А на душе моей уже висела некая печаль: мы выяснили накануне, что в Москве очень поздно заканчивается Судный день и мне вынужденно предстоит неминуемый грех его нарушения. Ни капли нет во мне обрядовой религиозности, а тут я почему-то закручинился. Я ведь не знал, что Провидение уже решило позаботиться обо мне. Иного объяснения дальнейшему я не нашел и не ищу. Ведь олигарх – наверняка неглупый человек, а затаить обиду на дорожные пробки и мое наплевательское отношение к святому (я имею в виду аванс) – мог только очень недалекий индивид. А значит, и ему, заботясь обо мне, вышеназванное Провидение затмило ясный разум. Ибо он мне не ответил на звонок. До юбилея, впрочем, оставалось два дня. А параллельно тут еще одна текла история. А в ней таким я буду выглядеть скотом неблагодарным, что начну сейчас потщательнее подбирать слова, чтобы себя хоть капельку обелить.

Есть у меня давний друг, которого я знаю чуть не сорок лет. Однажды познакомившись случайно, с каждым годом мы сближались все теснее, и за многое я чувствовал себя пожизненно обязанным ему. Он редкостной талантливости врач, точней сказать – он сделан из того еврейского теста, из которого веками вылеплялись знаменитые врачи при дворах царей, султанов, королей и всяких прочих императоров. И на моих глазах росла его известность, соответственно – и занятость, но, когда стала умирать моя мать, Володя навещал ее почти что ежедневно. Позже было то же самое с отцом. Дух дружеской надежности исходил от него, такое редко мне встречалось в людях. Когда меня посадили, он немедленно стал помогать моей семье, в буквальном смысле слова лишившейся кормильца. Даже когда я уже вышел из лагеря, жил в ссылке и, естественно, работал, Тата в каждый свой приезд в Москву привозила от него деньги. Вернувшись из Сибири, я на следующий день пошел к нему в институт. Во дворике, куда мы вышли, гуляли больные, да ему и на прием было пора – мы потрепались коротко и закадычно. А когда я стал уходить – мы обнялись, такая радость на обоих нас нахлынула, что снова рядом, – мне Володя вдруг сказал:

– Послушай, ты у них под колпаком, конечно, и в Сибири был, а уж сейчас – наверняка, так ты ходи со мной видаться в институт, домой пока не надо, ладно?

Он очень буднично сказал мне это, и я столь же понимающе кивнул, только на улице я осознал услышанное от близкого друга. Я шел к метро, и что-то странное происходило с моим сознанием: я ничего вокруг не видел. Не то чтобы ослеп, но весь я был внутри себя, где ощутимо рушились все мои жизненные опоры. В каком-нибудь чувствительном романе девятнадцатого века это называлось бы душевным смятением. Такое я переживал впервые. Это не обида была, нет, а дикая тоска. Ну, словом, выразить я это не могу, важней дальнейшее. Переходя Садовое кольцо, уже ступил я на дорогу, когда вдруг услышал – а скорей почувствовал – надрывные звуки тормозящего автомобиля и в неосознанном порыве прыгнул почему-то вверх. Это меня, собственно, и спасло. Я лежал на капоте машины, которая еще немного и проехала вместе со мной. Выскочивший водитель даже не обматерил меня. Он только молча раскачивал головой из стороны в сторону, как будто восхищался моим чисто каскадерским мастерством. Я неловко слез с капота, виновато улыбнулся ему и побрел к метро через уже пустую дорогу. Кажется, он что-то вслед мне прокричал, опомнившись, но что – могу догадываться только.

А потом загадочная вылезла во мне психическая травма: я не мог себя заставить позвонить Володе. Он обо мне спрашивал, прислал однажды мне бутылку коньяка как бессловесное приветствие и приглашение – коньяк я выпил, но звонить не стал. А время побежало с дикой скоростью, спустя четыре года мы уехали, потом я начал приезжать в Россию выступать – и не звонил, хотя все время помнил и о нем, и обо всем случившемся. И хамскую свою неблагодарность полностью осознавал, и все никак не мог себя заставить.

А в этот свой приезд в Москву я от кого-то стороной узнал, что у Володи умерла жена. Она очень много значила в его жизни. Тут я никак не мог не позвонить и сделал это с удивившей меня легкостью. Мы разговаривали, словно между нами не лежал провал длиною в восемнадцать лет. Я пригласил его в Еврейский центр, он приехал ко второму отделению, а после мы весь вечер выпивали в доме тещи, и лишь мелочи выдавали нашу взволнованность: он сидел недолго, сославшись на усталость и дела, а я – стремительно и тяжело напился.

Очень хотелось повидаться снова и поговорить, но непонятно было – когда именно, уже свободных вечеров не оставалось. А олигарх мне не отзванивал – и у него, похоже, приключилась некая психологическая травма. Вот бедняга, думал я, но одновременно слегка негодовал. Мне всю жизнь никак не удавалось (хоть попытки были) возлюбить ближнего, как самого себя, вот я и злился. Ни на миг не расставаясь, разумеется, с финансовым вожделением. Накануне условленного дня (последнего в Москве) я сообщил автоответчику, что жду до середины завтрашних суток, после чего распоряжаюсь своим временем. Но олигарх не отозвался. Из элементарной вежливости мог бы: извините, отменяю приглашение. А ведь почти наверняка интеллигент (по дедушке хотя бы). Богатые тоже плачут, снисходительно подумал я. Виновным я себя не ощущал, а чувства были двойственны: жалость профессионала об упущенном гонораре сочеталась с радостью от неучастия в малосимпатичном лицедействе. Жена Тата, мыслящая в категориях высоких, говорила о праведности возлияния в семейном кругу на исходе Судного дня, усматривая в этом руку Провидения.

А что оно порою вмешивалось в нашу жизнь, мы оба знали твердо и доподлинно. Незадолго до ареста я закончил свой очередной негритянский труд. Писательница Лидия Либединская доверила своему зятю сочинение повести о поэте Огареве – эту книгу заказала у нее редакция серии «Пламенные революционеры». Я писал с подъемом и душевной радостью: Герцен и Огарев, сами того не зная, высказали множество антисоветских мыслей, и я напичкал повесть цитатами столетней давности, звучавшими как свежая и злободневная крамола. Перед самой сдачей верстки в печать вдруг Тате в ужасе (перед начальством и цензурой) позвонила редакторша: надо было срочно подтвердить подлинность этих цитат. Я к тому времени уже беспечно наслаждался обретением тюремно-лагерного опыта, и Тате предстояло перелопатить два или три толстенных тома подшивки газеты «Колокол». Что-нибудь найти там быстро было просто невозможно. С этими томами Тата кинулась в издательство, редакторша ей предоставила опасные цитаты, но вместо помощи мешала их искать, ибо журчала непрерывно, поверяя свои женские печали. И Тата понимала: дело безнадежно, книга выйдет исковерканной, ежели выйдет вообще. А время истекало на глазах, начальство и цензура жаждали удостовериться в источнике. В придачу ко всему у Таты раскалывалась от боли голова. Утром этого дня арестовали нашего друга Витю Браиловского. Пространство жизни ужималось и темнело.

Тата отпросилась в коридор покурить и прихватила заодно с собой два тома «Колокола» и листки с предполагаемой крамолой. В коридоре возле подоконника ее незримо и неслышно ждало упомянутое Провидение. Необъятно толстые тома подшивки сами открывались на любой искомой цитате. Через четверть часа дело было кончено. Цитаты действительно принадлежали Огареву и Герцену, а не являлись злокозненной выдумкой негра-автора. (Кстати, опасения редакторши отнюдь пустыми не были: она-то была в курсе, кто писал.) Верстка повести «С того берега» ушла в типографию и стала книгой, а на гонорар от жизнеописания этого государственного преступника мы вскорости приобрели избу в Сибири.

А что жена моя была права, как всегда, и это снова было Провидение, в тот день я убедился ближе к вечеру. Ибо Господь меня не только упас от лицедейства в Судный день, но и решил утешить неожиданным подарком. Я пригласил семью друзей и позвонил Володе – он не занят был, по счастью, и тоже обрадовался, ибо уж очень мы немолоды, а следующий мой приезд пока не намечался даже.

– Чуть не забыл, – сказал Володя, – у меня ведь сумка целая хранится твоего архива. С той еще поры. Захватить ее или уже неинтересно?

– Захвати, – охотно согласился я, особых радостей от старых самиздатских бумаг не ожидая.

И хоть пустые это хлопоты – писать о собственных стишках, но тут без этого не обойтись. В конце семидесятых у меня была недолгая пора душевной слабости: я относился к сочинительству серьезно. Повинуясь этому распространенному недугу, я собрал тысячи две своих четверостиший, и кипа мятых, чудом найденных бумажек превратилась в три пачки аккуратно пронумерованных стишков. Что ли к ранней смерти я готовился тогда? Уже не помню.

Таких машинописных экземпляров было три или четыре («„Эрика“ берет четыре копии» – в этой строке у Александра Галича вместилась целая эпоха). За три дня обысков после ареста у меня вымели из дома все до клочка, и я спустя пять лет вернулся из Сибири в полностью очищенную от антисоветской скверны квартиру. О понесенных потерях я ничуть не сожалел, была прекрасна и самодостаточна освеженная тюрьмой жизнь на свободе. Но года за два до отъезда из России у кого-то из приятелей вдруг обнаружилась копия того собрания, и наскоро слепил я сборник избранного – «Гарики на каждый день». А после эта копия исчезла в сумятице тех лет – как появилась, так и растаяла, – никто сейчас не помнит, ни откуда взялись эти листочки, ни куда они ушли. «Гарики на каждый день» я нелегально переправил за границу, и спустя несколько лет они стали книгой. А четверостиший – столько же, если не больше, сгинуло с той копией, и я о них с годами не забыл, но мысленно простился. Порою у меня мелькало слабое поползновение востребовать с Лубянки мой архив, иные все же наступили времена, однако брезгливость оказалась много посильнее любопытства, и вступать с ними в отношения я не стал.

Заведомо сообразительный читатель уже все, конечно, понял: да, в принесенной мне сумке оказались все черновики того собрания, которое я тщательно и упоенно пронумеровал когда-то. Мне оставалось только выбрать те стишки, которые не умерли после крушения империи, хотя и сохранили запах того страшного и привлекательного времени. А я еще не удержался и оставил три десятка из четверостиший, которые мои друзья в Израиле печатали четверть века тому назад, сохраняя в тайне мою фамилию. Кто бы в самом деле мог догадаться о моем авторстве, если на обложках тех изданий был такой непроницаемый псевдоним: Игорь Гарик?

И прилагаемое ниже, таким образом, – утерянная некогда и чудом возвратившаяся третья часть «Гариков на каждый день».

Я свой век почти уже прошел

и о многом знаю непревратно:

правда – это очень хорошо,

но неправда – лучше многократно.

* * *

Бежал беды, знавал успех,

любил, гулял, служил,

и умираешь, не успев

почувствовать, что жил.

* * *

Я ощущаю это кожей,

умом, душой воспламененной:

любовь и смерть меня тревожа

своею связью потаенной.

* * *

Дух оптимизма заразителен

под самым гибельным давлением,

а дух уныния – губителен,

калеча душу оскоплением.

* * *

Приходит час, выходит срок,

и только смотришь – ну и ну:

то в эти игры не игрок,

то в те, то вовсе ни в одну.

* * *

И здесь, и там возни до черта,

и здесь, и там о годах стон,

зато, в отличие от спорта,

любви не нужен стадион.

Нет, человек принадлежит

не государству и не службе,

а только тем, с кем он лежит

и рюмкой делится по дружбе.

* * *

Вот человек. Борясь со злом,

добру, казалось бы, мы служим.

Но чем? Камнями, кулаком,

огнем, веревкой и оружием.

* * *

Засмейся вслух, когда обидно,

когда кретином вдрызг издерган;

по безголовым лучше видно,

что жопа – думающий орган.

* * *

Едва-едва покой устроим,

опять в нас целится Амур,

и к недосыпу с перепоем

приходит сизый перекур.

* * *

По жизни мы несемся, наслаждаясь,

пьянея от безоблачности века;

но разве, к катастрофе приближаясь,

предвидит ее будущий калека?

* * *

С утра за письменным столом

гляжу на белые листочки;

а вот и вечер за окном;

ни дня, ни строчки.

* * *

Поближе если присмотреться,

у воспаленных патриотов

от жара искреннего сердца

бывают лица идиотов.

* * *

Сперва, воздушный строя замок,

принцесс рисуешь прихотливых,

потом прелестных видишь самок,

потом бежишь от баб сварливых.

* * *

Когда мы выбраться не чаем,

само приходит облегчение:

вдруг опьяняешься отчаяньем

и погружаешься в течение.

* * *

Когда грядут года лихие,

в нас дикий предок воскресает,

и первобытная стихия

непрочный разум сотрясает.

* * *

Вокруг окраины окрестности

плывет луны латунный лик,

легко кладя на облик местности

негромкой грусти бледный блик.

* * *

Спутница, любовница и мать,

слушатель, болельщик, оппонент —

бабе очень важно понимать,

кто она в мелькающий момент.

* * *

Большое счастье – вдруг напасть,

бредя по жизненному полю,

на ослепительную страсть,

одушевляющую волю.

* * *

Прекрасен мир, где всякий час

любой при деле понемногу:

прогресс к обрыву катит нас,

а мы – мостим ему дорогу.

* * *

Судьба решается на небе

и выпадает нам, как рыбам:

она подкидывает жребий,

предоставляя шанс и выбор.

* * *

Предупредить нас хоть однажды,

что их на небе скука гложет,

толпа ушедших остро жаждет,

но, к сожалению, не может.

* * *

Пусты, сварливы, слепы, дерзки,

живем ползком или бегом —

свои черты ужасно мерзки,

когда встречаются в другом.

* * *

Я радуюсь, умножив свой доход,

страхующий от голода и холода;

бессребреник сегодня только тот,

кто ценит преимущественно золото.

* * *

От замаха сохнут руки,

от безделья разум спит,

гулко трескаются брюки

у неловких волокит.

* * *

Когда на всех, на всех, на всех

удушье мрака нападает,

на смену слез приходит смех

и нас, как смерть, освобождает.

* * *

Течет зима. Близ моря пусто.

Но вновь тепло придет в сады,

и миллионы нижних бюстов

повысят уровень воды.

* * *

Тонул в игре, эпикурействе,

любовях, книгах и труде,

но утопить себя в еврействе

решусь не раньше, чем в воде.

* * *

Есть во взрослении опасность:

по мере близости к старению

высоких помыслов прекрасность

ужасно склонна к ожирению.

* * *

Аскетом я б весь век провел,

но тайным страхом озабочен:

святого блесткий ореол

для комаров приманчив очень.

* * *

Годы, будущим сокрытые,

вижу пламенем объятыми;

волки, даже очень сытые,

не становятся ягнятами.

* * *

Поэты бытие хвалой венчают

с дописьменной еще эпохи древней;

дух песенности стены источают,

и тем они звучнее, чем тюремней.

* * *

Сегодня день истек в бесплодной,

пустой и мелкой суете,

и мерзкий серп луны холодной

зияет в мертвой пустоте.

* * *

Фортуна если жалует немилостью,

не жалуйся, печаль душе вредна,

и недруга встречай с невозмутимостью,

убийственной, как пуля из гавна.

* * *

Медицины гуманные руки

увлеченно, любовно и плохо

по последнему слову науки

лечат нас до последнего вздоха.

* * *

Стяжательством и суетностью затхлой

измотанный однажды выйдешь в ночь

и вздрогнешь от гармонии внезапной,

раскрывшейся тебе, чтобы помочь.

* * *

В реке времен, как в море – рыбы,

не зря безмолвствуют народы:

свобода – это страх и выбор,

ломает плечи груз свободы.

* * *

Когда средь общей тишины

ты монолог сопишь ученый,

услышь себя со стороны,

и поумнеешь, огорченный.

* * *

Мы – необычные рабы,

мы быть собой не перестали,

есть упоение борьбы

в грызеньи проволочной стали.

* * *

Вполне по справедливости сейчас

мы трудимся, воруем и живем:

режим паразитирует на нас,

а мы – паразитируем на нем.

* * *

Воспринимая мир как данность,

взгляни на звезды не спеша:

тягчайший грех – неблагодарность

за то, что воздухом дышал.

* * *

Мы все – опасные уроды,

мы все достойны отвращения,

но в равнодушии природы

есть величавость всепрощения.

* * *

В горячем споре грудь на грудь

уже не видя ничего,

войдя в азарт, не позабудь

на ужин выйти из него.

* * *

Мы из любых конфигураций

умеем голос подавать,

мы можем стоя пресмыкаться

и на коленях бунтовать.

* * *

В любви, трудах, игре и спорте,

искусстве, пьянстве и науке

будь счастлив, если второсортен:

у первосортных горше муки.

* * *

Война ли, голод – пьет богема,

убийства, грязь – богема пьет,

но есть холсты, но есть поэмы,

но чьи-то песни мир поет.

* * *

Мы часто ходим по воде,

хотя того не замечаем,

висим над бездной в пустоте

и на огне сидим за чаем.

* * *

Безумство чудаков – их миллион

толкующих устройство мироздания —

вливается в витающий бульон,

питательный для вирусов познания.

* * *

Зря нас душит горечь или смех,

если учат власть интеллигенты:

в сексе понимают больше всех

евнухи, скопцы и импотенты.

* * *

Не ограничивайся зрением,

пусть обоняние не чахнет:

что привлекательно цветением,

порой кошмарно гнилью пахнет.

* * *

На трупах и могилах вдруг возник

шумливый рай пивных и кабаков,

и лишь «за что боролись?» хилый крик

стихает у последних стариков.

* * *

Духа варево и крошево

нынче так полно эрзацев,

так измельчено и дешево,

что полезно для мерзавцев.

* * *

Я не борец и не герой,

но повторить готов над плахой:

во всех суставах свихнут строй,

где не пошлешь мерзавца на хуй.

* * *

От наших войн и революций,

от сверхракет материковых

приятно мысленно вернуться

к огням костров средневековых.

* * *

Мы все – душевные калеки,

о чем с годами отпечалились,

но человека в человеке

найти, по счастью, не отчаялись.

* * *

Какое ни стоит на свете время

под флагами крестов, полос и звезд,

поэты – удивительное племя —

суют ему репейники под хвост.

* * *

Свистят ветра, свивая вьюгу,

на звездах – вечность и покой,

а мы елозим друг по другу,

томясь надеждой и тоской.

* * *

Когда вокруг пируют хищники,

друг другом чавкая со смаком,

любезны мне клыками нищие,

кому чужой кусок не лаком.

* * *

Одно за другим поколения

приемлют заряд одичания

в лучащемся поле растления,

предательства, лжи и молчания.

* * *

Стреляя, маршируя или строясь,

мы злобой отравляем нашу кровь;

терпимость, милосердие и совесть —

откуда возникают вновь и вновь?

* * *

На всем человеческом улее

лежит сумасшествия бремя;

изменчив лишь бред, а безумие

скользит сквозь пространство и время.

* * *

Неизбежность нашей смерти

чрезвычайно тесно связана

с тем, что жить на белом свете

людям противопоказано.

* * *

Просветы есть в любом страдании,

цепь неудач врачует случай,

но нет надежды в увядании

с его жестокостью ползучей.

* * *

Когда б остался я в чистилище,

трудясь на ниве просвещения,

охотно я б открыл училище

для душ, не знавших совращения.

* * *

У страха много этажей,

повадок, обликов и стилей,

страх тем острее, чем свежей,

и тем глубинней, чем остылей.

* * *

Наплевать на фортуны превратность,

есть у жизни своя справедливость,

хоть печальна ее однократность,

но прекрасна ее прихотливость.

* * *

Просачиваясь каплей за года,

целительна и столь же ядовита,

сочится европейская вода

сквозь трещины российского гранита.

* * *

В года рубежные и страшные

непостижимо, всюду, молча

ползут из нор кроты вчерашние,

зубами клацая по-волчьи.

* * *

Природа позаботилась сама

закат наш уберечь от омерзения:

склероз – амортизация ума —

лишает нас жестокого прозрения.

* * *

Живешь блаженным идиотом,

не замечая бега лет,

а где-то смерть за поворотом

глядит, сверяясь, на портрет.

* * *

Из глаз, разговоров и окон

озлобленность льется потоками,

грядущего зреющий кокон

питается этими соками.

* * *

Конечно, веру не измеришь,

поскольку мера – для материи,

но лучше веровать, что веришь,

чем быть уверенным в неверии.

* * *

Книга нашей жизни столь мудра,

что свихнется всякий, кто листает:

зло проистекает из добра,

а добро на зле произрастает.

* * *

Мы колесим, ища покой,

по странам и векам,

но всюду возим за собой

свой собственный вулкан.

* * *

Глядят в огонь глаза смурные,

и смутный гул плывет в крови;

огонь тревожит в нас немые

пещерной памяти слои.

* * *

Когда восторг, триумф, овации

и сам эфир блаженство пьет,

порочный дух еврейской нации

себя усмешкой выдает.

* * *

О законе ли речь или чуде,

удручающий факт поразителен:

рано гибнут хорошие люди,

и гуляет гавно долгожителем.

* * *

Простертая по миру красота

доступнее ломтя ржаного хлеба,

но душу затмевает суета,

и пошлость заволакивает небо.

* * *

Задавленность густой чиновной кашей

лишает смысла жалобу и крик,

лишен лица хозяин жизни нашей,

хотя коварен, туп и многолик.

* * *

Другим народам в назидание

Россия избрана и призвана

явить покой и процветание,

скрестив бутылку с телевизором.

* * *

Серые подглазные мешки

сетуют холодным зеркалам,

что полузабытые грешки

памятны скудеющим телам.

* * *

Растет познанье. Но при этом

душе ни легче, ни просторней:

чем выше ветви дышат светом,

тем глубже тьма питает корни.

* * *

Семейный дом – наследственности храм.

Живу. Сижу с гостями. Эрудит.

Но бешеный азарт по временам

стреноженное сердце бередит.

* * *

Дай мне, Боже, спать ночами

без душевного мучения,

утоли мои печали,

остуди мои влечения.

* * *

Ум с добротой неразделимо

связуют общие черты:

дурак всегда проходит мимо

разумной пользы доброты.

* * *

Повадка женщины изменчива,

поскольку разнится игра

подруги дня, подруги вечера,

подруги ночи и утра.

* * *

В умах – разброд, вокруг – неразбериха,

царит разбой, и тьмою застлан свет;

везде притом спокойно, мирно, тихо,

и разве только будущего нет.

* * *

Весна размывает капризно

завалы унынья и грязи

внезапной волной оптимизма,

шальной, как вода в унитазе.

* * *

Мы рады, когда чванные авгуры

дурачат нас, лицом туманясь хмурым,

а правду говорят нам балагуры —

но кто же доверяет балагурам?

* * *

Нам непонятность ненавистна

в рулетке радостей и бед,

мы даже в смерти ищем смысла,

хотя его и в жизни нет.

* * *

Чем глубже скепсис и неверие

при неизбежности притворства,

тем изощренней лицемерие

и выше уровень актерства.

* * *

Страдалец, мученик и узник,

насилий жертва и увечий —

всегда по духу чуть союзник

того, кто душит и калечит.

* * *

Сгорают поколенья, как поленья,

их копоть поглощает высота,

а пламень их, не ведающий тленья,

нетленно воплощает красота.

* * *

Чреваты лихом все дороги,

полны волнений волны дней,

сам разум наш – дитя тревоги,

и потому податлив ей.

* * *

Игра ума, и листьев арфа,

и вкус вина, и жар объятий —

даны сегодня, ибо завтра

полно любых невероятий.

* * *

Я столько всякой видел пакости,

что лишь единственно от разности

я мог бы стать сосудом святости,

когда б не стал бутылью праздности.

* * *

Себя раздумьем я не мучаю

и воле свыше не перечу:

когда идешь навстречу случаю,

судьба сама идет навстречу.

* * *

Веками власть по душам шарит,

но всем стараньям вопреки

дух человека – ртутный шарик,

неуловимый для руки.

* * *

А со мною ни с того ни с сего

вдруг такое начинает твориться,

словно в книгу бытия моего

кем-то всунута чужая страница.

* * *

Умами книжными и пыльными

скрипят мыслители над нами,

а нам то цепи служат крыльями,

то крылья вяжутся цепями.

* * *

Сколь гибко наше существо

к занятий резкой перемене:

солист поет про божество,

а в животе кишат пельмени.

* * *

Развитию грядущих поколений

положена жестокая граница,

и если возникает новый гений,

то рядом слабоумие родится.

* * *

В мертвящем климате неволи

мы ощутимее живем:

чем гуще фон тоски и боли,

тем ярче проблески на нем.

* * *

Всегда любой философ и сапожник

за творчеством коллег его следит,

и чем пугливей в личности художник,

тем дерзостней судья и эрудит.

* * *

Жрецам и сторожам увялых истин,

протухших от побегов до корней,

особенно бывает ненавистен

наивный любознательный еврей.

* * *

Нутро земли едят заводы,

поя отравой кровь реки,

ложатся на глаза природы

аэродромов пятаки.

* * *

Бутылка – непристойно хороша,

сулит потоки дерзостных суждений,

и ей навстречу светится душа,

любительница плотских услаждений.

* * *

Всего слабей усваивают люди,

взаимным обучаясь отношениям,

что слишком залезать в чужие судьбы

возможно лишь по личным приглашениям.

* * *

Блажен, кто вовремя заметил

ту тень тревог и опасений,

которой дышит сонный ветер

в канун великих потрясений.

* * *

Еще я много напишу

и многое скажу,

пока плывет прозрачный шум

под светлый абажур.

* * *

В огонь любых на свете бедствий

из окон, щелей и дверей,

из всех немыслимых отверстий

обильно сыплется еврей.

* * *

Сижу, прохладный и пустой,

курю обильно,

а в голове как под тахтой —

темно и пыльно.

* * *

Не делай сказку былью, вожделея,

не жалуйся, когда не удалось:

несбывшееся ярче и светлее

того, что получилось и сбылось.

* * *

Мы все виновны без вины,

что так давно и плодовито

опасный бред, что все равны,

внедрился в разум ядовито.

* * *

Стихии цель свою не знают

и дел не ведают своих;

всегда и страшно погибают

те, кто развязывает их.

* * *

Чтобы легче было жить и сохраняться,

учат нас учителя словами свойскими

пресмыкание рассматривать как танцы

со своими эстетическими свойствами.

* * *

Я в поездах души надлом

лечу с привычным постоянством:

лоб охлаждается стеклом,

а боль – мелькающим пространством.

* * *

Отец мой молча умер без меня —

уставши, я уснул темно и пьяно;

нет, я ни в чем себя не обвинял,

я просто это помню постоянно.

* * *

По мере разрастания корней,

питающих твердеющие души,

мы делаемся глубже и сильней,

но пасмурней, умеренней и суше.

* * *

К познанию не склонный никогда,

искал себе иные я занятия,

и тайна зарождения плода

волнует меня менее зачатия.

* * *

Покуда есть вино и хлеб

и дети льнут к отцу,

неблагодарен и нелеп

любой упрек Творцу.

* * *

Живи игрой, в игру играя,

сменяй игру другой игрой:

бывает молодость вторая,

но нету зрелости второй.

* * *

Познание плодит свои плоды,

повсюду, где случится и придется,

вытаптывая всякие следы,

оставшиеся от первопроходца.

* * *

Я был не худшим и не лучшим

из тех, кто жизнью награжден:

то эгоизмом больно мучим,

то альтруизмом изможден.

* * *

Душа предчувствием томима,

а дни несут одно и то же,

и жизнь моя проходит мимо,

как мимо нищего – прохожий.

* * *

Дурак – не случай, а культура,

внутри которой, в свой черед,

самонадеянная дура

страшней, чем наглый идиот.

* * *

У нас внутри, как в помещении,

бес словоблудия живет

и, оживляясь при общении,

нам разум пучит, как живот.

* * *

На слух – перевернутым эхом

звучит наших жизней истома:

то стон выливается смехом,

то смех неотличен от стона.

* * *

Соблазны тем и хороши,

что лечат душу от спокойствия,

и только тот всерьез грешит,

кто множит грех без удовольствия.

* * *

Жизнь увязана мертвым узлом,

над которым азартно хлопочут

смельчаки, что дерутся со злом

и добро по мозолям топочут.

* * *

Открытием сконфузятся потомки,

начала наши взвесив и концы:

выкармливали мерзость не подонки,

а честные, святые и слепцы.

* * *

Заслыша брань души с умом

на тему дел моих,

бегу, чужой в себе самом,

и лью нам на троих.

* * *

Естественна реакция природы

на наше неразумие и чванство,

и нас обезображивают годы,

как мы обезобразили пространство.

* * *

Сколь явно дедушек уроки

заметны в опыте внучат:

сегодня все вокруг – пророки,

но прозревают и молчат.

* * *

Мне часто снится чудный сон,

кидая в дрожь и мистику:

что женских юбочек фасон

опять вернулся к листику.

* * *

У значимых событий есть кануны,

предчувствиями полнится земля,

и звучные неслышимые струны

поют, предупреждая и суля.

* * *

Какая бы у власти волчья стая

ни грызлась, утоляя злобу волчью,

возмездие незримо прорастает

сквозь кровью удобряемую почву.

* * *

Я уверен, что в этой стране

потеплеет однажды и вдруг,

и мы с миром пойдем наравне,

как бегун, отстающий на круг.

* * *

Если отнестись не подозрительно

к жизни, а доверчивей и проще,

многое, что страшно было зрительно,

будет восхитительно на ощупь.

* * *

Нас как бы время ни коверкало

своим наждачным грубым кругом,

не будь безжалостен, как зеркало,

и льсти стареющим подругам.

* * *

За веком вслед свистим скворцом,

полощем голос в общем гаме,

потом ложимся вверх лицом,

и нас несут вперед ногами.

* * *

Вертеть я буду карусель,

покуда хватит интереса;

печаль, что жизнь имеет цель,

нам посылается от беса.

* * *

Текла бы жизнь моя несложная,

легко по радостям скользя,

когда бы я писал про можное,

касаясь лишь того, что льзя.

* * *

В литературном алфавите

я сзади всех до одного:

сперва идут, кто блядовитей,

и гибче выя у кого.

* * *

В связи с успехами науки

и от космических причин

сегодня бабы влезли в брюки,

а завтра – выебут мужчин.

* * *

Пьеса «Жизнь» идет в природе

не без Божьей прихоти:

одеваемся на входе

и лежим на выходе.

* * *

Одиноко бренчит моя арфа,

расточая отпущенный век,

и несет меня в светлое завтра

наш родной параноев ковчег.

* * *

Торжествует, кипит и ликует

вся страна от зари до зари,

шалый ветер истории дует

в наши мыльные пузыри.

* * *

Познанья высокое дело

доверив ученым людям,

мое посвежевшее тело

к неграмотным ходит блядям.

* * *

Климат жизни, климат духа,

климат зрения и слуха

в этом лучшем из миров —

замечательно херов.

* * *

Певцы несхоже вырастают

и разно строят свой уют:

одни тайком поют, что знают,

другие – знают, что поют.

* * *

Кто свой талант на провиант

не медлит разменять,

скорее все же не талант,

а одаренный блядь.

* * *

Он к умным бабам с дружбой лез,

духовной жаждою взыскуем,

но дружбу вмиг поганил бес,

оборотясь его же хуем.

* * *

С утра философ мылит разум,

чтоб целый мир окинуть глазом;

а я проснусь – и пью вино,

и мир во мне творит оно.

* * *

Заботясь только о здоровье,

вдруг обнаружишь утром ранним,

что благодушие – коровье,

а здравомыслие – баранье.

* * *

Намного проще делается все,

когда пуста бутылка на столе;

истории шальное колесо —

не пьяный ли катает по земле?

* * *

Что за весной приходит лето —

спасибо даже и за это.

На всём запрет. И куртизанки

дают тайком, как партизанки.

* * *

Любое выберите время

и наугад страну возьмите —

сей миг увидите еврея,

который враг и возмутитель.

* * *

Не страшно мне адских заслуженных мук,

я кинусь в котел безмятежно,

страшнее звонки от вчерашних подруг,

упреки лепечущих нежно.

* * *

Мы кишим, слепые тетери,

в тесноте, суетой загаженной,

огорчаясь любой потере,

кроме дней, сгорающих заживо.

* * *

Нам неохота даже в рай

от русской гибельной земли,

милее жизни людям край,

где их травили и ебли.

* * *

Не стоит жизнь у жизни красть,

игра ума – сестра безделья,

а лень – единственная страсть,

после которой нет похмелья.

* * *

Девицы созревают раньше сроков,

заложенных природой в них самих,

и опыт преждевременных уроков

пленительно просвечивает в них.

* * *

Мы по домам, в своей берлоге,

держали веку вопреки

базары, церкви, синагоги,

читальни, клубы, бардаки.

* * *

Мы в мир приходим как в музей:

дивимся травам, звездам, лицам,

заводим жен, детей, друзей

и покидаем экспозицию.

* * *

Хотя живем всего лишь раз,

а можно много рассмотреть,

не отворачивая глаз,

когда играют жизнь и смерть.

* * *

Из вина и дыма соткан

мой тенистый уголок,

а внутри лежит красотка,

залетев на кайф о’клок.

* * *

Как литература ни талдычила,

как бы воспитать нас ни хотела,

а мерзавцы жутко симпатичны,

если туго знают они дело.

* * *

С полюса до линии экватора

всем народам нравятся их танцы,

а евреи всюду реформаторы,

потому что всюду иностранцы.

* * *

Сейчас терпение и труд,

насколько в них осталось толку,

в итоге тренья перетрут

лишь выю, шею или холку.

* * *

Здравый смысл умом богат,

не играется в игрушки

и почти всегда рогат

у фортуны-поблядушки.

* * *

Россия пребудет во веки веков

под боем державных курантов

страной казнокрадов, святых, мудаков,

пропойц и блаженных талантов.

* * *

Стариками станут люди,

чей зародыш делал я,

а дотоле сохнуть будет

репутация моя.

* * *

На все планеты в космос тучный

пора нам парус поднимать,

пока они благополучно

живут без нас, еби их мать.

* * *

Когда удача отказала

и все не ладится всерьез,

нас лечат запахи вокзала

и колыбельная колес.

* * *

Среди болезней, горя, плача,

страданий, тягот и смертей

природа снова нас дурачит,

и мы опять плодим детей.

* * *

Вино и время не жалея,

садись не с каждым, кто знаком:

похмелье много тяжелее,

когда гуляли с мудаком.

* * *

Взрослеющего разума весна

полна то упоений, то нытья;

становишься мужчиной, осознав

бессмысленное счастье бытия.

* * *

У веры много алтарей,

но всюду всякий раз

удобней жертву, чем еврей,

не сыщешь в нужный час.

* * *

Творя семью, не знал Всевышний,

кроя одну для одного,

что третий – тайный, но не лишний —

дополнит замысел Его.

* * *

Прогресса жернова спешат молоть

на воздухе, на море и на суше,

удобствами заласкивая плоть,

отходами замызгивая души.

* * *

Я в ад попрошусь, умирая,

не верю я в райский уют,

а бляди – исчадия рая —

меня услаждали и тут.

* * *

Век играет гимны на трубе,

кабелем внедряется в квартиры;

в женщине, в бутылке и в себе

прячутся от века дезертиры.

* * *

Душа болит, когда мужает,

полна тоски неодолимой,

и жизнь томит и раздражает,

как утро с бабой нелюбимой.

* * *

Любой талант, любой мудрец —

по двум ветвям растут:

кто жиже, делается жрец,

а кто покруче – шут.

* * *

Сквозь тугой волосатый аркан

хрипловато мы славим отчизну,

через бочку, бутыль и стакан

все дороги ведут к оптимизму.

* * *

Когда вседневная рутина

завьет углы, как паутина,

плесни в нее вином из кружки

и выставь хером дверь подружки.

* * *

С поры, как я из юности отчалил

и к подлинной реальности приник,

спокойное и ровное отчаянье

меня не покидает ни на миг.

* * *

Посмертной славы сладкий сок

я променял шутя

на ежедневный долгий сон

и озеро питья.

* * *

Пренебрегая слишком долго

игрой супружеского долга,

не удивляйся, что жена

с утра слегка раздражена.

* * *

В роскошных юбочках из замши

гуляют юные девчонки;

однако, никому не дамши,

не одолеть такой юбчонки.

* * *

Отливом завершается прилив,

похмельями венчаются угары,

эпоха, через кровь перевалив,

кончается, кропая мемуары.

* * *

Я не гожусь в друзья аскетам,

их взгляд недвижим и мертвящ,

когда под водку с винегретом

я тереблю бараний хрящ.

* * *

Он обречен, мой бедный стих,

лишь в устном чтении звучать,

свинья способностей моих

рожает только непечать.

* * *

Не хлопочи из кожи вон,

ища разгадки мироздания,

а пей с подругой самогон

на пне от дерева познания.

* * *

Пускай отправлюсь я в расход,

когда придет лихое время,

ростками смеха прорастет

мое извергнутое семя.

* * *

Стихи мои под влагу белую

читаться будут повсеместно,

пока детей не в колбе делают,

а древним способом прелестным.

* * *

Тверды слова, бестрепетна рука,

но страшно то во сне, то наяву:

без отдыха и без черновика

единственную жизнь свою живу.

* * *

Для одной на свете цели

все бы средства хороши:

пепел дней, что зря сгорели,

подмести с лица души.

* * *

Сплетни, дрязги, пересуды,

слухов мутная волна;

чем изысканней сосуды,

тем гавней струя гавна.

* * *

Плыву сквозь годы сладкой лени,

спокойной радостью несомый,

что в тьму грядущих поколений

уже отправил хромосомы.

* * *

В России даже ветреные ветры,

дышавшие озоном обновления,

надули на века и километры

палачества, крушений и растления.

* * *

Жизнь полна шипами и укусами,

болями и минусами грустными,

но когда у жизни только плюсы,

вид ее становится приплюснутым.

* * *

Душа засыпает послушно,

вкушая лишь то, что дают;

в России всегда было душно,

а затхлость рождает уют.

* * *

Лишенный корысти на зависть врагам,

я просто корыстно уверен:

отсутствие денег – примета к деньгам,

а лишние деньги – к потерям.

* * *

Проживая легко и приятно,

не терзаюсь я совестью в полночах,

на душе моей темные пятна

по размеру не более солнечных.

* * *

Сейчас в любом из нас так много

смешалось разных лиц и наций,

что голова, как синагога,

полна святынь и спекуляций.

* * *

Бог сутулится в облачной темени,

матерится простуженным шепотом

и стирает дыханием времени

наши дерганья опыт за опытом.

* * *

Поскольку мир – сплошной бардак,

в нем бабы ценятся везде,

искусство бабы – это как,

а ум – кому, когда и где.

* * *

Нас не мучает бессонница,

мы с рождения обучены:

все, что к худшему не клонится,

поворачивает к лучшему.

* * *

Люблю замужних, разведенных,

отпетых, падших, роковых,

пропащих, шалых, забубённых

и просто баб как таковых.

* * *

Когда бы Бог в свою обитель

меня живым прибрал к рукам,

имел бы Он путеводитель

и по небесным бардакам.

* * *

Зачем, не видя дальше конуры

и силы расточая не по средствам,

рожденные для веры и игры,

мы заняты трудом и самоедством?

* * *

Судьба, фортуна, провидение —

конечно, факт, а не химера,

но в целом жизнь – произведение

ума, характера и хера.

* * *

Восхищая страну вероломством,

соблазнясь на лимонные рощи,

уезжают евреи с потомством,

оставляя сердца и жилплощадь.

* * *

Мы брызгаем словесный кипяток,

пока поодиночке и гуртом

трамбует нас асфальтовый каток,

в чем с искренностью кается потом.

* * *

Я мироздания пирог

в патриархальном вижу духе:

над нами – власть, над нею – Бог,

над Ним – лучи, жара и мухи.

* * *

Текучка постепенных перемен

потери возмещает лишь отчасти:

в нас опытность вливается взамен

энергии, зубов, кудрей и страсти.

* * *

Сижу, работая упорно,

и грустно вижу с возмужанием:

пока идея ищет форму,

она скудеет содержанием.

* * *

Когда живешь в разгар эпохи

высоких слов и низких дел,

не оставляй на завтра крохи,

которых нынче не доел.

* * *

Фигура выкажет сама

себя под кофтой и халатом,

и при наличии ума

разумно быть мудаковатым.

* * *

У нас едва лишь Божья искра

пробьется где-то под пером,

бежит восторженно и быстро

толпа ценителей с ведром.

* * *

Судьба кидает чет и нечет

и делит жизни, как река:

кто свиньям бисер пылко мечет,

а кто – коптит окорока.

* * *

Всеведущий, следит за нами Бог,

но думаю, вокруг едва взгляну,

что все-таки и Он, конечно, мог

забыть одну отдельную страну.

* * *

Больней всего свыкаться с тем,

что чудный возраст не воротится,

когда могли любой гарем

легко спасти от безработицы.

* * *

Несладко жить в реальном мире,

где всюду рыла, хари, суки:

блажен, кто булькает на лире

и упоен, как муха в супе.

* * *

Костер любви чреват распадом,

но угли я не ворошу:

огонь, пошедший серым чадом,

я новым пламенем гашу.

* * *

Живая речь – живое чудо,

балет ума и языка,

а без нее мудрец-зануда

кошмарней даже мудака.

* * *

А если нас какая сука

начнет учить не воровать,

то улетит быстрее звука,

который будет издавать.

* * *

По животной, по стадной природе,

не гуляющий сам по себе,

человек как потерянный бродит,

не найдясь в коллективной судьбе.

* * *

Живя блаженно, как в нирване,

я никуда стремглав не кинусь:

надежд, страстей и упований

уже погас под жопой примус.

* * *

У Бога нету черт лица,

исходной точки и границы,

самопознание Творца

Его твореньями творится.

* * *

Среди тревог, тоски и мук

на всем земном пути недлинном

в углу души стоит сундук

с мечтой под пухом нафталинным.

* * *

Струю вина мы дымом сушим

и начинаем чушь молоть,

чтоб утолить душою душу,

как утоляют плотью плоть.

* * *

Приметы жизни сокровенны,

хотя известны с давних пор:

жизнь – это влажность, перемены,

движенье, гибкость и напор.

* * *

Не лежи в чужих кроватях,

если нету наслаждения,

очень стыдно, милый, мять их

лишь для самоутверждения.

* * *

Совесть Бога – это странные,

и не в каждом поколении,

души, мучимые ранами

при любом чужом ранении.

* * *

Не года вредят горению,

а успешные дела:

души склонны к ожирению

не слабее, чем тела.

* * *

Весь день дышу я пылью книжной,

а попадая снова к людям,

себя с отчетливостью вижу

цветком, засушенным в Талмуде.

* * *

Мир полон жалости, соплей

и филантропии унылой,

но нету зла на свете злей

добра, внедряемого силой.

* * *

В меня при родах юркнул бес,

маня гулять и веселиться,

но так по старости облез,

что тих теперь, как ангелица.

* * *

В чем цель творенья – неизвестно,

а мы – не смеем размышлять,

хотя порою интересно,

зачем то та, то эта блядь.

* * *

В природе есть похожести опасные,

где стоит, спохватясь, остановиться,

великое – похоже на прекрасное,

но пропасти змеятся на границе.

* * *

Кто свой дар сберег и вырастил,

начинает путь подвижника:

ощутил, обдумал, выразил —

и спокойно ждешь булыжника.

* * *

Подумав к вечеру о вечности,

где будет холодно и склизко,

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3