Облава
ModernLib.Net / Исторические детективы / Хомченко Василий Фёдорович / Облава - Чтение
(стр. 8)
— Да тоже все по мелочи.
— Врёшь ты, поручик, как газеты. Что-то я начал в тебе сомневаться. Сбежишь от меня и продашь.
— Подозреваешь в коварстве? Ну, за это время можно было проверить, кто я и что я.
— Кругом, дорогой, коварство. Возьми хоть вот эту берёзовую ветку, что на нас глядит. Только что она дала приют птице. А завтра из неё сделают лук и стрелой убьют ту птицу.
— Философия, — сказал, зевая, Михальцевич. — Философия, которой я никогда не понимал и не любил.
— Ладно, давай помирать.
— Что ещё за страхи? — повернулся в норе Михальцевич. — Что значит — помирать?
— Философически, друг мой. Один древний грек утверждал: засыпая, мы умираем. А когда просыпаемся — рождаемся снова. Вот так бы взять да родиться совсем другим. Или проснуться лет на десять назад.
Шилин лежал на спине и смотрел в небо. Слабость и успокоение разливались по телу, туманилось в голове. Звезды в глазах начали раскачиваться, словно на кончиках ресниц, и исчезали, проваливались в чёрную бездну. Шилин заснул.
13
Сапежка, добравшись до уездного города, первым делом зашёл в милицию, чтобы позвонить в губчека. К счастью, связь с Гомелем оказалась не повреждённой. Сапежка заказал Гомель и, пока уездный телефонист туда пробивался, начал на правах старшего разговор о том, что в уезде плохо действуют отряды самообороны.
— Вы должны зарубить себе вот здесь, — стукал он косточками пальцев по своему плоскому носу, — что во все деревни послать красноармейские отряды невозможно. Откуда наберёшь столько бойцов? — мерял расстояние от стола, за которым сидел начальник милиции, до стола его секретарши — милиционера. Та, подперев рукой щеку, смотрела на Сапежку с подчёркнутым вниманием, как и надлежит смотреть на начальство, и всякий раз поворачивала голову в ту сторону, куда шёл Сапежка. — Винтовками мы ваш уезд вооружили?
Пожилой, с усталым видом начальник милиции молчал, хмурился. Рот его время от времени кривился и возле нижней губы подёргивался какой-то мускул — последствие контузии. Сапежка, не выдержав его молчания, круто обернулся к столу секретарши и повторил свой вопрос.
— Ага, правда ваша, вооружили, — ответила та поспешно, но не меняя позы, — так и сидела, расплющив щеку о ладонь. И думала: «Господи, и сколько же тут перебывает разных начальников, и все учат, учат… И этот какой-то издёрганный. Не дай бог такого нервенного мужа».
Сапежка и секретарша встретились взглядами — глаза в глаза. Она ничуть не смутилась, смотрела, не моргая, широко открытыми, какими-то холодными и бездумными (телячьими — мелькнуло у Сапежки) глазами. Не по годам полная, она была в кепке с матерчатой красной звездой на ней, в гимнастёрке, перетянутой сыромятным ремешком, в солдатских шароварах и в пеньковых лаптях с белыми, до колен онучами. Сапежка только теперь заметил, что она в лаптях.
— Послушайте, — шагнул он к столу начальника милиции, — неужели сапог для ваших работников нельзя найти?
— Было бы что обуть, так обули бы, — ответил тот нехотя, глядя куда-то за окно.
— Бандиты-то в сапогах ходят. А ведь вы их иной раз и ловите.
— Ловим. А вот братан из России приехал, и там милицию в лапти обувают. — Он открыл ящик стола, нашёл там какую-то бумагу, положил перед Сапежкой. — Читайте, от вас, из губернии, пришла.
Сапежка схватил бумагу, подошёл ближе к окну.
— Из губернии. Так… «Уездному отделу милиции… — читал он вслух. — Выписать в расход по приходно-расходной книге вещевого довольствия отдела обеспечения губмилиции из графы нового обмундирования и амуниции… такого-то уезда… Что? — вопрошающе вскинул глаза. — Двадцать пар лаптей, из них пеньковых — четыре, лозовых — шестнадцать…»
Дочитал, на секунду виновато притих, положил бумагу на стол и снова принялся ходить взад-вперёд по комнате, низенький, скуластенький и смуглый — помесь белоруса с копыльской татаркой. Ходил так энергично, что казалось, за ним вихрится воздух.
— Ну что там Гомель? Когда дадут Гомель? — говорил на ходу. — Да, вот ещё что, чуть не забыл, — остановился напротив начальника милиции. — У вас тут были двое из Москвы? С мандатом наркомпроса? Были?
— Я их сам видел. И мандат проверял.
— Видели? Это уже хорошо. Кто они?
— Как кто они? Те, что в документе указаны. Один Сорокин, второй — Лосев.
— Правильно! — обрадованно воскликнул Сапежка. — Они самые! А что делали, чем занимались?
— Делали то, что указано в мандате. Церкви осмотрели. Что-то такое взяли. Оставили расписки, протокол.
— А на них жаловались? Не попы, не разные там бывшие эксплуататоры, эти пусть жалуются. А трудящиеся граждане?
— Вроде не было жалоб. — Начальник милиции отвечал, прикрыв пальцами нижнюю губу, чтобы не видно было, как она дёргается. — Не было. Да все равно что-то не верится…
— Не верится? Чему вы не верите?
— Из самой Москвы посланы, а у попадьи с руки кольцо сняли. Разве это…
Сапежка не дал ему договорить, хлопнул ладонью по столу:
— Значит, надо. Значит, обстановка требует. Разруха, голод. Пролетарской диктатуре нужно золото. Зо-ло-то! И его надо выцарапывать у разных спекулянтов. — Он умолк, задумался и уже тише и более ровным голосом, в котором чувствовалось даже виноватое поддабривание, снова принялся расспрашивать об уполномоченных. Выслушав ответы начальника милиции, пожал плечами:
— Не понимаю, откуда ваши сомнения. С докладами выступают?
— Выступают.
— С Сорокиным я тоже встречался. Он, чтоб вы знали, не позволил в Захаричах закрыть церковь. Приехал там один из уезда и хотел заставить попа, чтобы тот во время службы разное про себя плёл… Сорокин мне показался культурным, грамотным.
В этот момент дзынькнул звонок телефонного аппарата. Сапежка схватил трубку.
— Алё, алё… Гомель! Гомель? Губчека? Товарищ Усов, Сапежка докладывает. Да-да, Сапежка. Я тут, в уезде. Побывал всюду, где эти товарищи из Москвы были. Что? Ничего подозрительного. Все законно. Да, да… Я с ним встречался раньше, в Захаричах. А на днях их видел и проверял начальник милиции… — Пощёлкал пальцем, чтобы подсказали фамилию. Подсказала секретарша. — Мирончик проверял документы… Жалоб от трудящихся не поступало. Нет, никто не жаловался. Товарищ Усов, разрешите возвратиться домой. Семён Пахомович, надо побывать, сами знаете, жёнка ждёт. Добре, слушаюсь, понял! — прокричал он радостно, повесил трубку, крутнул раз-другой ручку, давая знать, что разговор окончен, и лицо его просияло, глаза засветились, вроде даже стали побольше.
— Хорошо быть женой, — вздохнула секретарша. — Сидишь дома, мужика ждёшь…
— Я всего месяц назад женился, — признался Сапежка смущённо. — Ну, пойду на станцию. Смотрите тут. А отряд Пилипенки к вам идёт. Он тут прочистит леса. Будьте любезны, — попросил он секретаршу, — покажите, как на станцию ближе пройти.
Секретарша встала из-за стола и пошла к двери. Ступала в своих пеньковых лаптях мягко, как по войлочной дорожке. Когда, проводив Сапежку, возвратилась, сказала:
— Кричал, бегал… Я думала, он нервенный, а он, гляди-ка, тихий. Жёнку любит.
— Очень ему не хотелось, чтобы те московские уполномоченные оказались…
— Кем оказались? — не поняла секретарша.
— Не теми, кому на самом деле был выдан мандат. Есть у меня подозрение. Надо заняться ими…
Москва. Б.Лубянка, 11. Вторично докладываю, что после проверки нашими товарищами личности Сорокина и его действий незаконных актов с его стороны не установлено.
Зам. нач. Гомельской губчека.Расставшись с Сапежкой, Иванчиков походил по деревне и услыхал от людей, что «комиссары в хроме» — так называли московских уполномоченных — расспрашивали дорогу в Грибовцы, куда, по всей видимости, и подались. Он тоже решил пойти туда, надеясь, что именно там и произойдёт встреча. У Иванчикова уже сложилось твёрдое убеждение, что тот Сорокин, которого видели в Захаричах Катерина, Сапежка и Ксения, и тот, что был здесь вчера, — люди разные. По рассказам, они и внешне не похожи. Значит, мандатом того Сорокина пользуется кто-то другой и на этого-то другого и шлют жалобы. Вот и нужно, непременно нужно как можно скорее увидеть их, проверить, задержать.
Катерина и Ксения, пока Иванчиков ходил по деревне и беседовал с людьми, ждали его в сельсовете. Вернувшись, он высказал просьбу, чтобы они сходили с ним в Грибовцы.
— Они как пить дать там будут, — уговаривал он. — Туда направились. Кто же подтвердит, как не вы, тот это Сорокин или нет. Помогите, прошу вас.
Ксения согласилась сразу — в Грибовцах у неё родня. Катерина замялась, сказала, что и без того задерживается, к сыну нужно.
— Что ж, не можете, так не можете, — не стал возражать Иванчиков. — С Ксенией пойду, она ведь видела того Сорокина. — Он посмотрел на Ксению, и уши его занялись огнём.
Катерина промолчала, но потом, узнав, что это ей по пути к железной дороге, тоже согласилась. И они втроём направились в Грибовцы.
Не посчастливилось Иванчикову и на этот раз: не заявлялись туда уполномоченные. Ждал до вечера, наказал попу, председателю волостного Совета, чтобы, едва те придут, дали ему знать. А они не пришли. Пришлось заночевать в Грибовцах. Катерину взяла на ночлег к своей родне Ксения, а Иванчиков спал на сене во дворе у председателя. Спалось ему лучше некуда. Проснулся поздно, на двери хаты висел замок — председатель уже куда-то ушёл. Он умылся водой из колодца и пошёл к Ксении.
Та ждала его на лавочке.
— А мы позавтракали уже, — сказала Ксения, — вас ждали, не дождались. Председатель не накормил?
— Потерплю, — ответил Иванчиков.
— И Катерина ушла. В Липовку, на разъезд.
— Ушла все-таки, — пожалел Иванчиков. — Ну и пусть.
— Пойдёмте в хату, — пригласила Ксения, — я вас покормлю.
Иванчиков поблагодарил и послушался. Встретила их старушка — маленькая, сгорбленная, шустрая, с чистыми синими глазками.
— Здрасте, гостейка, здрасте, — засуетилась она вокруг Иванчикова. Метнулась к скамье, фартуком смахнула с неё пыль. — Садись, сынок, садись, только помоги мне стол придвинуть.
Иванчиков помог ей поставить стол теснее в угол, присел на скамью. Старушка тоже присела, на другую скамью, напротив, и принялась рассматривать гостя со свойственным её возрасту любопытством. Оглядела с ног до головы и удовлетворённо помотала головой, должно быть, одобрила молодца, по душе ей пришёлся. От такого повышенного к нему интереса Иванчиков даже растерялся: не мог взять в толк, чего это старая так уставилась на него.
— Бабка, поесть дай человеку, — попросила Ксения.
— Сейчас, сейчас дам, — поспешила к печи старушка и, доставая ухватом чугунок, добавила: — А хлопчик хороший, совестливый. Не брезгуй им, Ксенечка, не брезгуй.
— Бабка! — покраснела Ксения. — О чем ты?
— А о том, что он хороший. Ты же привела на смотрины, вот я и смотрю. И вижу: хороший. А ты красней, красней, невесте положено.
— Ну, бабка. — Ксения шмыгнула за дерюжку, висевшую перед полатями, и какое-то время оттуда не показывалась.
Бабка поставила на стол горшочек пшённой каши с салом, горлачик молока. Поклонилась, махнув головою чуть не до колен, и потрусила из хаты.
— Ну и бабка, — рассмеялся Иванчиков и позвал Ксению есть кашу.
— Не хочу, я поела, — ответила она, выходя из-за дерюжки.
Оба молчали, чувствовали себя скованно, неловко. И когда во дворе послышался чей-то мужской голос, Ксения обрадованно бросилась к окну, открыла его, высунулась.
— Этот хлопец из чека здесь? — спросил мужчина, и Иванчиков, выглянув в окно, узнал председателя.
— Здесь я, — ответил Иванчиков и вышел на крыльцо.
— Не пришли тые и не придут, — сказал председатель. — Говорят, в Крапивне девчонку ссильничали.
— Как ссильничали? Что вы несёте? — не поверил Иванчиков.
— А так, как сильничают, — буркнул председатель.
— Что ж это такое, — совсем растерялся Иванчиков, пожал плечами, дёрнул шеей. — Может, враньё?
— Может, и враньё. Теперь всякого наслушаешься. А сюда не придут, и дожидаться нечего. Говорят, к чугунке торопились.
— К чугунке? А тут самый близкий полустанок Липовка?
— Липовка, — подтвердил председатель. — А они будто бы в Зарубичи пошли.
— В Зарубичи? Так надо скорее туда, надо там их встретить. — Иванчиков разводил руками, он ещё не знал, что делать. Если поспешить на разъезд, то с кем и как? Да и сомнение брало: а может, и это ложные слухи, может, и на этот раз они ввели людей в заблуждение, объявив, что пойдут в Зарубичи?
Председатель, заметив растерянность Иванчикова, подсказал:
— До Зарубичей шесть вёрст. А поезд будет после обеда. Иди, успеешь.
И Иванчиков без раздумий согласился. В хату не возвращался, на завтрак махнул рукой. Оглянулся на Ксению с молчаливым вопросом. Та под его взглядом покраснела, а Иванчиков уже полыхал, особенно его уши, усыпанные веснушками.
— До Зарубичей сходим? — спросил он наконец тихо, словно извиняясь. — А потом уже и в Берёзово, к тётке… Катерины же нет.
— Ладно, сходим, — ответила Ксения смущённо. Она поняла, что её присутствие приятно Иванчикову, как и его присутствие — ей. — Это ведь недалеко от Берёзова.
И Ксения пошла с ним в Зарубичи.
Шли полем, когда увидели догонявшую их группу всадников.
— Ой, кто это? — перепугалась Ксения. — Бандиты?
Иванчиков тоже был испуган. Следил за всадниками насторожённо, вытягивая шею, словно перед ним было какое-то препятствие, мешавшее их разглядеть. Если это действительно бандиты, то здесь от них и не уйти, и не отбиться. Иванчиков расстегнул кобуру и сдвинул её вперёд. Ксения, заметив этот его жест, ещё больше перетрусила, спряталась за спину Иванчикова, вцепилась ему в плечи.
Всадники приближались, их было семеро, все с карабинами и шашками.
— Наши! — радостно вскрикнул Иванчиков, хотя никаких знаков, говоривших, что это красноармейцы, видеть ещё не мог. — Мешков у них нет. Бандиты мешки возят с награбленным.
Всадники сбавили ход, а подъехав, остановились. Это в самом деле были бойцы с красными звёздами на фуражках и кепках.
— Кто такие? — спросил ехавший впереди, должно быть, старший в группе, и, не дождавшись ответа, обернулся назад к молоденькому бойцу. — Савка, не этот?
— Нет, не этот, — ответил боец.
Иванчиков назвал себя, показал документы, спросил, кого они ищут.
— Двоих, с московским мандатом, — ответил старший. — Бандиты они. В Крапивне вот его сестру, — показал на Савку, — вдвоём изнасиловали. Фамилия одного Сорокин. Савка сам мандат смотрел.
У Савки дрожали веки, вот-вот заплачет, но закусил губу, пересилил себя.
— Так ты, значит, их видел? — спросил Иванчиков у Савки. — Где, в какой деревне?
— В Крапивне, — ответил за Савку старший.
— Вчера я был там и ничего такого не слышал, — не поверил Иванчиков.
— Они под вечер зашли в нашу хату, — со всхлипом сказал Савка. — Сестра их накормила. А они её… В лес пошли, в деревне не показывались.
— Говорят, в Зарубичи на разъезд подались, — выпрямился в седле старший. — Туда и мы подскочим. Ну если поймаем!..
— Послушайте, товарищ… Как вас?.. — забеспокоился Иванчиков.
— Отделённый Бобков.
— Товарищ Бобков, только без самосуда. Слышите? Задержите. Следствие надо провести. Следствие!
— Я им покажу следствие, — сказал Савка, не выдержал, заплакал, стал рукавом утирать слезы. — Я им… — и дёрнул поводья, вырвался со своим конём вперёд. За ним помчалась вся группа.
— Меня там дождитесь! Меня! — кричал им вдогонку Иванчиков и некоторое время бежал следом. Потом остановился, обхватил руками голову. — Порубят, ей-богу, порубят. Савка зарубит.
14
Шилин проснулся внезапно, разбуженный кошмарным видением. Увидел во сне Сорокина, такого, с каким встретился последний раз: раненого, в крови. Сорокин сказал ему: «Ты не человек, ты Каин, гореть тебе в геенне огненной, и все тобою загубленные встанут быть судьями. И я встану, и тот председатель волостного Совета, которому ты сам надел на шею петлю. И Лидка встанет…» Сорокин говорил это с жалостливой, виноватой улыбкой, как бы прося прощения за жёсткие слова. А он, Шилин, давай стрелять из нагана в его белое, обескровленное лицо. Выстрелов не слышал, они были беззвучны, лишь видел, как жёлтые вспышки вырывались из ствола. Сорокин не падал — все так же смотрел ему в глаза терпеливо-прощающим взглядом Христа. «Не стреляй, я же мёртв, ты хочешь убить меня во второй раз, — говорил Сорокин. — Мёртвые дважды не умирают». И Шилин, бессильный перед ним, бросил наган. «Вот и хорошо, — продолжал Сорокин, — иди теперь и покайся перед убитыми тобою и перед живыми, обиженными тобою. И перед Лидкой». И он пошёл к Шилину широким уверенным шагом, долговязый, неуклюжий, с продолговатым, таким русским лицом, с выгоревшей на солнце гривкой, свисавшей на лоб, и протянул руку. А Шилин отступил в страхе. Так и длилось какое-то время: Сорокин наступал с протянутой вперёд рукой, а Шилин пятился, пятился, пока не задел за что-то ногами и не полетел вниз, в чёрную бездну…
Он вскрикнул и проснулся.
Была ещё ночь, но уже, похоже, перед самым рассветом. В этой холодной ночной немоте ни звука, в лесу зябкая сонная туманность. Только на востоке, над лесом, серело, и звезды там были блеклые, словно присыпанные пеплом. Шилин сел и под впечатлением увиденного во сне потряс головой, словно прогоняя кошмар и нахлынувшие с ним страхи. Было пусто и тоскливо на душе, он почувствовал себя последним динозавром, обречённым на вымирание.
Михальцевич спал крепко, ему, видимо, вообще не докучали сны, посапывал разинутым ртом. Шилин довольно долго смотрел на него с ревнивой завистью — он всегда спит крепко, можно сапоги стащить, и не заметит. Так и живёт — без раздумий, без угрызений совести. Загорелое круглое лицо его смазанным пятном выделялось в сумраке на тёмном сене.
— Вставай, — толкнул Шилин Михальцевича. Но тот не вскочил, как это сделал бы на его месте Шилин, даже не проснулся, лишь перестал сопеть.
Шилин раздумал будить его, лежал, смотрел в небо, слушал тишину. Сон развеялся, желания снова уснуть не было. Было нервное возбуждение, порою тело сотрясала дрожь, как от холода. Мысли о том, что приснилось, он отгонял, отгонял и воспоминания об убитых им людях, о Сорокине, о девчонке Лидке — обо всем неприятном и тягостном, что его возбуждало и действовало на нервы. Почему-то упорно лезла в память сцена казни председателя волостного Совета. Он, Шилин, сам захотел исполнить свой же приговор. Подвели со связанными руками немолодого мужчину, недавнего солдата, к берёзе. Шилин забросил на сук верёвку, сделал петлю, надел её на шею председателю и неторопливо принялся тянуть за второй конец верёвки. Она натянулась, петля захлестнула шею, но не настолько, чтобы отнять дыхание. Председатель смотрел ему в глаза с какой-то надеждой, он до последней секунды не верил, что его повесит этот штаб-ротмистр, которого все величали «вашим благородием» и к которому он сам так же обращался. «Да ты же только пугаешь, — говорили те доверчивые глаза. — Я же кровь за Россию на германском фронте проливал, четверо малышей у меня». Однако Шилин не пугал. Резко, что было сил дёрнул за верёвку. Подбородок председателя задрался, раскрылся рот, глаза полезли на лоб; он что-то ещё пытался сказать, но не смог…
Усилием воли Шилину удалось избавиться от этих воспоминаний. Однако успокоения не наступило, и терзания души не ослабли. А какое-то время спустя пришло ощущение, что за этим есть ещё некая загадка, которую он никак не может разгадать. Она, эта загадка, все время как бы стучится в память, и он, ещё больше нервничая, теперь уже осознанно силился понять, что же такое он должен вспомнить…
И наконец вспомнил.
«Господи! — схватился он за голову. — Это же сегодня мой день рождения». В этот самый день — или ночь? — мать пустила его на свет, возложив на своё чадо такую тяжкую ношу, как жизнь. Прошло ни много ни мало — сорок лет. И три последних из них он безжалостно отсек бы, отшвырнул, растоптал. Три года назад, в семнадцатом, произошла для него, как и для тысяч таких, как он, катастрофа, он стал ничем, лишился всего, в том числе и родины. Все его усилия в течение этих трех лет воротиться назад, вырвать для себя прежнее положение были тщетны. Ничто ему не помогло и уже не поможет: ни пролитая кровь тех, кто сделал его ничем, ни кровь собственная — кровь жалкого изгоя на родной земле. Ничего не вернёшь… Накатилась жалость к себе, захотелось умереть, и он согласен был принять смерть сразу, вот здесь, перед рассветом, на заре нового дня, который ничего хорошего, утешительного ему не принесёт. Но умереть бы не так, как обычно умирают: от болезни, пули, ножа, виселицы… Нет, он хотел бы раствориться в этом мире, как дым, как туман, как испаряется вода, исчезнуть без боли и страха, не зная, что исчезаешь…
Такою, конечно, смерть не бывает, а покончить с собой, приставив холодный ствол револьвера к виску, он не сможет. Поэтому надо жить и что-то делать, чтобы жить. Лёжа все в той же нагретой собственным телом норе, он и решил, что будет делать. За границу не уйдёт. В Крым к Врангелю — поздно, да и никакой надежды, что тот долго продержится. Не удержался в седле, не удержишься и за хвост — как говорят в кавалерии. Постигла неудача Колчака, Деникина, который чуть было до Москвы не дошёл. Та же участь ждёт и Врангеля. Так что ж ему, Шилину, делать? А ничего. Забиться в ту самую тмутаракань, о которой он давно подумывает, и жить незаметной тихой жизнью. Решено. Сегодня же и расстанемся с Михальцевичем.
Шилин посмотрел на него, усмехнулся: «Парижанин, владелец женской бани…» Принялся тормошить. Разбудил. Тот поморгал веками, недовольно, с упрёком сказал:
— Чего будишь, ещё же солнце не взошло.
— Завидки берут. Сопишь, храпишь, и черти тебе не снятся.
— Снятся. Правда, не черти, а знаешь что? Будто бы меня судил офицерский суд чести.
— Тебя судили? За что?
— Ну ты же знаешь нашу холостяцкую офицерскую жизнь. Напился, вышел из ресторана, иду домой. А тут мужик коня ведёт. Конь в сбруе, хомут на нем, седелка. Я мужику рубль в руки, прошу прокатиться верхом на коне. Сел и уехал.
— И за это под суд?
— Так я же, понимаешь, ехал задом наперёд, за хвост держался и гусарский марш во все горло орал.
— Представляю, — рассмеялся Шилин. — Молодчина, поручик. А теперь слушай, что я решил. Сегодня расстаюсь с тобой. Еду в Россию из этих болот. Ты как хочешь. С мандатом показываться теперь опасно.
— Почему опасно? Я с ним ещё похожу. С твоим — мой все-таки липа.
— Бери. — Шилин достал мандат и отдал Михальцевичу. — А я заделаюсь обыкновенным Петровым или Ивановым, каких на Руси миллионы.
Михальцевич, тараща глаза, силился прочесть мандат, хотя до этого не раз его читал и держал в руках. Было ещё темно. Чиркнул спичкой, посветил, прочитал вслух, спрятал в карман.
— Он ещё мне послужит, — криво усмехнулся.
Шилин сказал с тоской в голосе:
— Сяду сегодня на поезд и поеду в жизнь мне неведомую. Жизнь крота, загнанного под землю.
15
В губчека засиделись допоздна. Почти все сотрудники сошлись в кабинете заместителя предчека Усова, хотя тот никого к себе не приглашал. Сами слетелись на огонёк: одни с вопросами, просьбами, другие — с предложениями, сомнениями. А кто и просто хотел побыть с коллегами, послушать их. Были и такие, кто не имели своего крова и жили здесь, в своих кабинетах, коротая ночи на столах, на скамейках. Говорили о делах, но не только: зубоскалили, шутили, старались рассмешить друг друга. Всем можно было расходиться, этого и хотел Усов, у которого выдался вечерок, чтобы посидеть и поработать без помех, в тишине. Он несколько раз напоминал товарищам, что время позднее. Не внимали. Невольно разговор зашёл о самом наболевшем — о бандитизме в губернии. Несмотря на то, что большинство банд было разгромлено, из уездов по-прежнему шли тревожные вести. Особенно из Мстиславльского, Горецкого, Быховского, Рогачевского. На Мстиславщине минувшим летом целая волость была некоторое время в руках бандитов — Шамовская. Они разогнали тогда Совет, перебили многих активистов и коммунистов. От руки бандитов погиб председатель Мстиславльского уездного исполкома. И теперь там хозяйничала большая банда. Жители Пропойска, не знавшего отбоя от банд, послали телеграмму Ленину, просили о помощи, о том, чтобы им дали возможность жить спокойно. В лесах все ещё скрывались сотни дезертиров, за счёт которых пополнялись банды. Поэтому и не знали передышки губернские чека и милиция. О выходных, праздниках, свободных вечерах они могли только мечтать.
Пошёл десятый час вечера. Лампочки светили слабо, порой начинали мигать. От их жёлтого света лица чекистов казались бронзовыми. Усов, когда что-то надо было прочесть, подносил бумагу чуть ли не к самой лампе — их у него на столе стояло две. Под стёклышками его очков темнели усталые глаза с сеткой бледно-жёлтых морщинок вокруг них.
— Товарищи, — уже который раз взывал Усов к сознательности своих подчинённых, — идите спать. Завтра на свежую голову все и обговорим.
— А что обговаривать? — сказал Сапежка. — День-деньской говорили. Нужны беспощадные действия. — Он сидел на самом краешке стула, напряжённый, с прямою спиной. Взгляд и эта его поза свидетельствовали о решительности и избытке энергии.
— Какие такие безжалостные действия? — посмотрел на него Усов.
— А такие. — Сапежка встал, взялся руками за борта кожанки, будто собирался рвануть их. Смуглое, с желтизной лицо его в свете слабых ламп казалось совсем жёлтым. — Мы всё цацкаемся с дезертирами. То агитируем их, то амнистируем. У нас сейчас захвачено больше сотни этой дряни. Что вы думаете с ними делать?
— А что бы вы делали?
— Расстрелял бы, — опередил Сапежку Зейдин, молодой человек с чёрными бородой и усами, которые отпустил по простой причине — потерял бритву.
— Пустил бы в расход, — сказал и Сапежка. — Разгромили банды Паторжинского, Бржозовского, Сивака, а вместо них новые собрались. Кто туда пошёл? Дезертиры.
— И всякая буржуазная, кулацкая и офицерская сволота, — добавил кто-то.
— Офицеров в бандах мало, — не согласился Сапежка. — Они в армии Врангеля.
Усов открыл ящик стола, пошуршал там бумагами, достал несколько сшитых листов.
— А разве мы злостных дезертиров-бандитов не расстреливаем? — спросил, перебирая в руке бумаги. — Не все дезертиры — бандиты.
— Коль дезертир, не хочет защищать советскую власть, — значит, враг, и никакой ему пощады, — стоял на своём Сапежка.
— А постановление ЦК забыли? Или оно для нас не обязательно? — повернулся Усов к Сапежке. — Вижу, что некоторые товарищи вроде и не знают такого постановления. Так напоминаю, слушайте. — Поднёс лист к глазам, начал читать: — «Политбюро предлагает ревтрибуналам республики дать указания трибуналам о возможности применять расстрел как меру наказания за дезертирство в тылу только в исключительных случаях, когда дезертирство связано с активным бандитизмом или с определёнными контрреволюционными планами…» — Усов оглядел присутствующих, задержав взгляд на Сапежке и Зейдине. — Поняли? Читаю дальше… «К обычным злостным дезертирам достаточно применять, как показал опыт, такие меры, как условное осуждение к лишению свободы и конфискации имущества, особенно земельных наделов и скота…» Ясно? А то — расстрел, распыл. Уже хватило бы этих распылов.
Сапежка вскочил, снова вцепился в борта кожанки.
— Значит, что же выходит, — начал он, — вот-вот кончится война, вернутся домой бойцы, честно проливавшие свою кровь за советскую власть, и выйдут из лесу дезертиры. И будут рядом жить и наравне получать от советской власти все, что нами завоёвано? Да?
— Не совсем. С дезертирами будут разбираться местные Советы… Знаете что, — сказал Усов тихим, усталым голосом, — оставьте меня, хватит говорильни. Пожалуйста.
Все притихли. Кое-кто вышел из кабинета — послушался, но большинство осталось. Тему разговора сменили, о бандитах — ни слова. Зейдин, который только сегодня вернулся из Костюковичей, рассказывал, как там в милиции уничтожали вещественное доказательство — самогон.
— Понимаете, понятых посадили у двери. Дежурный милиционер берет корчагу с самогоном и выливает за окно. Порядок? Как бы не так. Под окном сидит второй милиционер, с ведром, куда дежурный и льёт самогон.
Посмеялись. И Усов улыбнулся.
— А что слышно о московских уполномоченных? — спросил у Усова Зорин, самый старший среди присутствующих.
— Это о каких? — не понял тот.
— Что церкви проверяют.
— Спросите у Сапежки. Товарищ Сапежка, ответьте людям.
— Я же вам сегодня уже докладывал, — сказал Сапежка. — Московские товарищи делают то, для чего сюда и посланы. Выявляют в церкви ценности — художественные и исторические. На сходах с докладами выступают.
— А вы с ними встречались? — интересовался Зорин. — Документы проверяли?
— Я докладывал об этом. Видел товарища Сорокина в Захаричах.
— А до меня дошло, — продолжал Зорин, — что они не только в церквях изымают ценности, но и по квартирам.
— Потому что попы из церквей ценности домой перетаскали. А у трудящихся людей ничего не было отнято, — ответил Сапежка.
— Сомневаюсь я все же в этих уполномоченных.
Зорина здесь все уважали, для младших он был авторитетом: старый большевик, побывал на каторге, в ссылке, с первого дня советской власти воевал за неё на фронтах гражданской. У него именная шашка, именные золотые часы от Фрунзе с надписью: «За презрение к смерти во имя идеалов коммунизма». После тяжёлого ранения он перешёл работать в чека.
Сомнения относительно московских уполномоченных были, оказывается, и у других товарищей. Начальник Чаусской чека сказал, что ему пожаловались два еврея: у них уполномоченные отняли золотые часы и чайные ложечки.
— Не верю, — сказал Сапежка. — Полагаю, что это поклёп. Тот Сорокин не мог этого сделать.
— Послали жалобу Ленину. Вернусь в Чаусы — буду разбираться.
— Ленину? — вскочил Зейдин. — Да за такое тех жалобщиков арестовать надо.
— Ого! — оторвался от своих бумаг Усов. — Один такой крутой товарищ попробовал арестовать учителя из Климовичей.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10
|
|