Он был великий правитель. У него была воля, чтобы повелевать. И достаточно рабов, чтобы скашивать поля. Но его власть надо мной с того дня значительно уменьшилась.
Я хорошо помню корабль, который пришел из страны франков. Я улавливала лишь обрывки фраз — стояла середина лета, корабль приплыл по какому-то делу, один человек на борту знал какую-то тайну. Его тотчас проводили к моему супругу Гудреду Великолепному, конунгу Усеберга.
На другой же день конунг отправил несколько человек в Швецию. Им было велено не возвращаться обратно живыми, если они не исполнят того, что он им поручил. Потом я узнала — эти люди вернулись уже осенью, — что юный сын старого и могущественного недруга моего мужа умер там, выпив рог пива.
С тех пор мой супруг и повелитель сам боялся пить пиво, если кто-нибудь прежде не сделает глоток из его рога. Но этого мало, в своей подозрительности он дошел до того, что велел пробующему пиво делать три глотка и ждал, не упадет ли тот замертво, пока он сам дважды сосчитает до двадцати. Только после этого мой супруг пил свое пиво. Но я подшутила над ним. Я сказала:
— Мой отец рассказывал как-то об одном яде, который сразу опускается на дно, лишь когда рог будет осушен, станет ясно, отравлен человек или нет.
Мой супруг заорал как безумный, отшвырнул рог и вскочил со сжатыми кулаками. Я сказала:
— Теперь ты в один прекрасный день умрешь от жажды.
Как-то раз, когда человека, который пробовал пиво, не оказалось под рукой, мой супруг приказал мне сделать первый глоток. Я с удовольствием подчинилась. Пиво бросилось мне в голову. Мы с ним сидели вдвоем, и я пыталась заставить его следить за ходом моей мысли — мне всегда доставляло удовольствие, когда одна мысль вытекает из другой, но обучить этому тонкому искусству Гудреда мне так и не удалось. Тогда я повернулась к нему и плеснула пивом прямо в его жестокое, непроницаемое лицо.
— Ты могущественный человек и здесь, и в Дании, — сказала я. — Но когда тебе случается выйти по нужде, ты берешь с собой воина.
Он промолчал. Даже лица не вытер. С бороды капало пиво.
— Ты думаешь, что там, в Швеции, я прибегнул к яду? — медленно спросил он.
— Я знаю одно, — ответила я, — теперь они там поднимутся против тебя.
Как-то раз я не могла удовлетворить его желания — на то были свои причины, тогда он послал меня за моей рабыней и приказал, чтобы я положила ее к нему в постель. Я была послушной женой, но меня душила ненависть, и язык мой был остер. Он же, напротив, лишь насмешливо хохотал и, когда рабыня уже лежала у него в постели, выгнал меня прочь.
— Утром я прикажу высечь ее! — прошипела я.
— Да хоть убей, — сказал он и зевнул.
Но вот в счете на шариках он ничего не понимал. У него был один ирландец, мы его называли шаропутом, потому что он считал на шариках, нанизанных на шнур. Он передвигал шарики то в одну сторону, то в другую и потому будто бы мог учесть каждый слиток серебра, который конунг выдавал своим людям. Но шаропут был нечестный. Я это сразу заметила. Смекалки у меня хватало, да и теперь хватает, хотя все-таки годы берут свое. Однажды я долго сидела и наблюдала за шаропутом. И слушала, как он считает с моим мужем. Это было на другой день после того, как Гудред велел мне положить к нему в постель мою рабыню.
И вот в пиршественном покое — мужчины сидели там и хвастались, по своему обыкновению, многие были уже пьяны, но еще не настолько, чтобы их тянуло справлять нужду в углах, это обычно бывало позже, — я встала перед своим супругом, залепила шаропуту оплеуху и отняла у него шнур с шариками.
— Смотри! — сказала я Гудреду.
— Когда ты научилась считать? — удивился человек, с которым я делила постель, если он не делил ее с другой женщиной.
— Молчи, когда говорит тот, кто умнее тебя! — ответила я.
Я показала ему, как считают на шариках, и объяснила, что человек, живший у него на хлебах и потому обязанный соблюдать честность, обманывал его.
— Как ты думаешь, во сколько серебряных слитков тебе это обошлось? — спросила я.
Швырнув шарики на пол, я покинула покой.
На другой день, когда люди Гудреда по его приказу убили шаропута, они отрезали Хемингу большие пальцы на ногах. Гудред не разрешил просто отрубить их. Он велел выковать ножницы, чтобы резать медленно, это ему было намного приятней.
Я сказала — Хемингу? Нет, нет, Фритьофу! Ты знаешь, моему слуге Фритьофу, тому, который потом стал отцом Хеминга, живущего теперь в Усеберге.
Фритьоф никогда не обладал мной, — тихо сказала она, как бы обращаясь к самой себе, виновато улыбнулась и кликнула Одни, чтобы та вытерла ей ноги.
Но потом я узнал, что королева Усеберга солгала, сказав, будто Фритьоф никогда не обладал ею. Один раз — она сама проговорилась, когда была сильно пьяна, — слуга дал королеве то, что она имела право получать лишь от мужа. Она была уже беременна. Ее супруг — это удивит многих — действительно был отцом ее ребенка. Этого-то она никогда и не простила Фритьофу. Он упустил свое время. Сама она не сомневалась в отцовстве Гудреда. Безмолвная нежность, существовавшая между королевой и Фритьофом, исчезла навсегда.
Королева рассказывала:
— Конунг, мой повелитель, ушел в викингский поход, а я осталась в Усеберге. Я носила ребенка. Теперь мой супруг чувствовал себя более уверенно — ведь я была уже крепче связана с его родом. Однако Фритьофа он все-таки взял с собой — чтобы избежать лишних толков и чтобы помучить меня. Я стояла на берегу глядя вслед кораблям, и мне вовсе не хотелось, чтобы они оба вернулись домой. Один слишком часто приходил ко мне. Другой — слишком редко.
У нас в Усеберге, я уже говорила тебе, было льняное поле. Это случилось на другой год после того, как мой супруг велел скосить его. В дни моей молодости здесь на усадьбах лен сеяли не так уж часто. Летней ночью я шла вдоль поля и глядела на цветочки льна, он сладко благоухал в это сумеречное время, было около полуночи. И вдруг во мне шевельнулся ребенок. Да, в первый раз, лето уже перевалило за середину, я остановилась, сорвала цветок и хотела поцеловать его. Тут-то ребенок и шевельнулся. Я опустилась на колени и вся сжалась, даже боль была мне приятна. Я гуляла ночами и по конопляным полям.
Ты ведь знаешь, конопля грубее льна и цветы у нее мельче и не такие красивые, зато они сладкие. Случалось ли тебе жевать цветок конопли, выросшей в человеческий рост? Ветер пел свою песню, летая с берега на море и с моря на берег. Дни проходили в безмятежном покое. Вокруг меня все улыбались, люди приходили ко мне со своей работой, чтобы я их похвалила. Один старик принес деревянную кадку, еще не законченную. Ничего особенного в ней не было, но я сказала ему:
— Если у тебя будет время и желание, вырежь для моего корабля голову дракона.
Он заплакал от радости. И побежал к старухе, с которой жил, ночью он напился и пел непристойные песни об Одине, Торе и всем роде асов [6], а она искала у него в голове.
У нас было коровье масло. А как же иначе? На выгоне паслось много скота, девушки работали с утра до вечера, я шутя шлепала их и говорила:
— Купайтесь так, чтобы парни вас видели, только притворяйтесь, будто вы их не замечаете. Если парни поймут, что вам известно об их присутствии, вы будете для них уже не так привлекательны.
Они тут же бежали купаться и сбрасывали с себя одежду.
Мы ели масло. Знаешь, как приятно запустить палец в масло, словно ложку, поднять его против света, чтобы посмотреть на сверкающие желтые бусинки, а потом сунуть в рот и облизать досуха. И снова набрать масла, и знать, что тебе это доступно. Масло стоит уже сбитое, и ты, проходя мимо, великодушно разрешаешь: пожалуйста, ешьте все, кто хочет! И люди подходят, запускают в масло пальцы и лижут их, а дождь, набежавший с моря, дарует дням и полям новую свежесть.
И мой ребенок, я разговаривала с ним по ночам. Не громко, нет, совсем тихо, и смеялась, мы оба смеялись. Он лепетал такие забавные коротенькие слова, понятные только мне. Как-то ночью он сказал:
— Я кошу лен.
— Да! — ответила я. — Если б ты всегда только косил лен!
На выгоне пасся скот. До забоя было еще далеко. Однажды, проходя по выгону, я увидела в дерне длинный узкий камень, как раз такие камни ставят в память о мужчинах. Подожди, никак я сказала — о мужчинах? Нет, нет, в память о детях и женщинах, о людях и скоте, о всех тварях, что топчут добрую землю Одина. Я велела взвалить камень в сани и притащить его на двор.
Тут он и будет стоять.
У меня на усадьбе была одна женщина, которая владела искусством вырезать руны. Ты удивляешься? Да, она знала руны, единственная во всем Усеберге. Честно говоря, человеку, которого мы держали ради его знания рун, пришлось пойти к женщине, чтобы обучиться у нее этому сложному искусству, он слишком плохо владел им, хотя и называл себя знатоком. А в то время он к тому же был за морем.
— Вырежи руны, — сказала я ей.
— Я? — Она даже испугалась.
— Да, я тебе позволяю, — сказала я.
Мы умилостивили Одина, скорее это была шутка, что это старое бревно могло иметь против того, чтобы женщина вырезала на камне руны? Но мы принесли ему хорошие жертвы, и женщина — я уже не помню, как ее звали, она осталась для меня безымянной — искупалась, а трое других натерли ее с головы до ног свиным жиром, смешанным с тончайшим песком.
Я сказала:
— Вырежи: я кошу лен.
Когда камень был воздвигнут, мы хотели устроить в Усеберге большой праздник, нас одолела гордыня, и мы говорили друг другу:
— Мы не приносим жертвы ни Одину, ни другим богам, мы едим масло и пируем без богов и почти без мужчин!
Той ночью я снова пошла на льняное поле. Сорвала цветок, один из последних, лен уже созрел, к Усебергу и ко мне приближалась осень. Я сорвала цветок и съела его. Утром во фьорд вошли корабли.
С громкими криками викинги сошли на берег, усадьба вдруг наполнилась мужчинами. Они вернулись с богатой добычей. Меня это почти не обрадовало. Несколько человек погибли на чужбине. Ни моего супруга, ни Фритьофа не было среди погибших.
— Такова наша судьба, — сказала я им.
Камень стоял во дворе.
— Ты молодец, — сказал Гудред.
Я промолчала.
Он сказал:
— Мы вырежем на нем: Я рубил людей.
В ту осень я родила ему сына.
Но Фритьоф был уже не такой, как прежде. Я поняла: что-то, наверно, произошло с ним в Ирландии или по пути домой. Он молчал — зачем ему было говорить со мной? Однажды вечером мы встретились у льняного поля. Случайно… да, да, можешь не верить, если не хочешь! — вдруг закричала старая женщина, приподнявшись на скамье. — Не веришь, что это было случайно? Все ушли в капище. Мы знали, что они пробудут там долго.
Он сказал мне:
— И я тоже убивал людей… Я смотрел на тех, кого убивал, и со мной что-то случилось. Радость исчезла. Она уже никогда не вернется ко мне. Поэтому я хочу поговорить с тобой.
— Хочешь поговорить?
— Ты жена конунга, а я твой слуга. Только один раз мы были мужчиной и женщиной… И это никогда не повторится. Никогда, слышишь! — Он закричал и рванул меня за платье, лицо у него почернело. — Можешь ты это понять или ты слишком слаба для правды? Никогда! Но я мужчина. Поэтому мне нужна другая…
Сперва я молчала, потом долго-долго плакала, он гладил меня по волосам — уже не в первый раз. Но зато в последний. Я посмотрела на его руку, лежащую у меня на коленях: еще мягкая, и все-таки это была уже рука воина — жилистая, сухая, загорелая, с ласковым теплом в кончиках пальцев.
Он рассказал мне, кто она. И прибавил:
— В твоей власти убить ее.
Это оказалась та женщина, которая знала руны, имени ее я не помню.
— Она для меня осталась безымянной, — кричит вдруг старая королева Усеберга и, подобрав юбку, бросается на меня, с ее синеватых старческих губ в лицо мне летят брызги слюны.
— Ты не веришь, что она для меня безымянна?
— Верю. Конечно, верю, — говорю я.
— И он ушел от меня. Я стояла на коленях и плакала. Подол юбки был у меня подогнут, и я исцарапала колени, но юбка прикрыла царапины. Он ушел.
Я знала, теперь он насыплет в ее башмаки льняного семени, чтобы она понесла. На другую ночь я взяла ее башмаки и высыпала из них льняное семя. И со злобной улыбкой насыпала в них конопли. Но когда началась зима, она была уже в тягости.
В Усеберге жила одна старая женщина, которая потеряла рассудок. С самого утра и до позднего вечера она неутомимо ходила из дома в дом по всей усадьбе, распевая песни. Ее надтреснутый голос донимал всех. Она пришла и в те покои, где сидели мы с королевой. Королева подала мне знак, и мы склонились друг к другу, сделав вид, что не замечаем старуху, она дважды обошла вокруг стола и удалилась. Королева сказала:
— У нее был муж. В одном сражении, далеко отсюда, в Швеции, его взяли в плен и посадили в погреб; наверно, о нем забыли, потому что он умер от жажды. Слух об этом дошел до нее. И ее бедный разум помутился. Сперва она долго отказывалась пить, чтобы испытать такую же жажду, какую испытал ее муж. Потом начала ткать. Она ткет сермягу, чтобы когда-нибудь выкупить его на свободу. Но ткачиха она никудышная. И не помнит, что ее муж уже пятнадцать лет как умер. Мы все молчим про это, никто не решается сказать ей правду. Вот она и живет надеждой.
До нас снова донесся ее голос, он удалялся. Старуха обошла все помещение усадьбы и наконец словно растаяла в светлом летнем дне.
— Есть же такие, — сказала королева. — Иногда я спрашиваю себя, может, мне следует приказать, чтобы ее убили?
Но у меня не поднимается на это рука.
Королева рассказывала:
— Знаки были дурные. Из дома через порог полз червяк, но потом он повернулся и пополз обратно. Я разрезала его пополам. И увидела, что в этом червяке сидит другой. Он извивался, повернувшись ко мне более острым концом. Я подошла к очагу, и меня вырвало.
Я гадала в те дни и на крови, на овечьей крови, может потому, что умные женщины говорили, будто все, сказанное овечьей кровью, в общем-то, мало значит. Это и утешило меня, когда я увидела, что ничего хорошего она не обещает: кровь потекла в мою сторону, хотя я плеснула на кусок дерева гораздо больше крови, чем разрешал старый обычай. Тогда я погадала снова, теперь на бычьей крови. Кровью я хорошенько смазала себе изнутри ноздри, намазала веки, трижды пошептала над остальной кровью, а потом вылила два маленьких ковшика на кусок дерева и внимательно следила, куда она потечет. Она потекла в мою сторону.
И все-таки я отважилась на последнюю попытку: взяла собственную кровь — взять кровь своего ребенка я не решилась. На рассвете, когда солнце еще не поднялось над Слагеном и Усебергом, я уколола себя ножом и собрала свою кровь. Выплеснула ее на деревяшку и закрыла глаза. Открыв их, я увидела, что кровь течет в мою сторону.
А кроме того — потому я и закричала, и служанка, спавшая у порога, испуганно вскочила, — в крови был червяк!
Я бы могла направить эту кровь на другого, если бы осмелилась заплатить его жизнью за свою. Я вышла из дома. Над болотом плавал туман, и день уже начал сочиться с пологих гор, окружающих Усеберг. В зените небо было чистое. Я увидела там орла: выжидая чего-то, он парил на своих сильных крыльях и не улетал, даже когда я крикнула и замахала на него руками.
Тут я встретила своего покойного отца.
Он вышел из хлопьев тумана и направился в мою сторону, но, не заметив меня, прошел мимо. Я прижала руки к груди и хотела заговорить с ним, но у меня пропал голос, и меня била дрожь.
Отец ушел от меня.
Я побежала за ним, но больше уже не видела его и не слыхала его шагов, ведь он шел беззвучно, как ходят все покойники. Он пришел сюда из своего кургана, лежащего далеко на юге, в Агдире, пришел, чтобы предупредить свою дочь и ее сына.
Надо было решать: моя жизнь или жизнь другого человека.
Мой супруг Гудред проснулся, я вошла к нему.
После своего возвращения из Ирландии он редко брал меня к себе в постель. Для него я была уже недостаточно молода. Он привез домой красивую серебряную пряжку, конечно, он отнял ее у какой-нибудь женщины по ту сторону моря. Я-то знала, что перед тем, как отнять пряжку, он обладал ее хозяйкой. Теперь он сидел среди одеял из овчины, и голова у него гудела с похмелья.
Пряжка, как вызов, красовалась у меня на груди, она могла бы раздразнить любого мужчину.
Но он не смотрел на нее.
Я сказала:
— У тебя в крови черви.
Знаки были дурные. Я сказала Фритьофу. Но Фритьоф сильно изменился с тех пор, как у него появилась жена, с которой он каждую ночь спал под овчиной. У меня были свои замыслы. Позволь, я их тебе объясню, гость из неведомого, проделавший такой долгий путь, чтобы прийти к нам в Усеберг!
Я думала, что теперь, когда у Фритьофа есть жена, а у меня — муж, глаза людей перестанут следить за нами. Осенью мы могли бы встречаться с ним на льняном поле, а с наступлением холодов где-нибудь в коровьих стойлах. Но он оттолкнул меня от себя.
Да… ничего не объясняя, я даже слова не успела сказать; у него появилось новое обыкновение пожимать плечами, и руки его были холодны, не то что раньше. Зато, когда он смотрел на нее, в его глазах загорался огонь.
Я отвела Фритьофа в сторону и сказала:
— Я видела дурные знаки!.. — Ну и что? — равнодушно спросил он.
— Я встретила своего отца, — сказала я. — Ты только подумай, покойник пришел сюда из Агдира. А это куда важнее, чем если бы мне повстречался один из здешних могильных жителей.
С ним был и мой покойный брат. Брат подошел ко мне и хотел заговорить. Но отец махнул ему, чтобы он отошел, словно та правда, которую брат хотел открыть мне, была так тяжела, что отец, более мудрый из них двоих, не хотел, чтобы я ее узнала.
За ними стоял Один.
Ты мне не веришь?
За ними стоял Один, в темном облаке, налетевшем с фьорда, в дожде, его вечное и суровое лицо предвещало страшную судьбу, молча он как бы говорил мне: действуй, пока этого не сделал другой!
Фритьоф не дрогнул. Он спокойно ответил мне, что в Ирландии больше не верят в знаки, подаваемые кровью.
— Если бы мы делали зарубки, когда эти знаки исполнились, а когда — нет, тогда бы ты поняла…
— Богохульник! — крикнула я.
Он не рассердился, но сказал, что в Ирландии больше не верят и в Одина.
Тогда я его ударила.
Он спокойно повернулся ко мне спиной и ушел.
Но воротился, словно ему стало жаль меня, и обнял за плечи — считанные разы в моей жизни он обнимал меня. Я так и обмякла под его сильными руками.
— Когда мой сын вырастет, я научу его прощать, — сказал он. — Это новое учение. Если б и ты, первая в Усеберге, тоже попробовала прощать? Может, именно это хотели сказать тебе покойные отец и брат? Твой супруг убил отца и твоего брата. Это дурной поступок. Но что изменится, если ты пойдешь по его стопам и начнешь убивать только потому, что убивает он?
— Ты трус! — крикнула я.
— Возможно, — ответил он. — Но все-таки думаю, что я смелее многих.
Пряжка была приколота у меня на груди.
Он не заметил ее.
Тогда я пошла к Гудреду и сказала ему, что знаки предвещают беду.
— Боюсь, что тебя скоро сожрут в твоем собственном доме, — сказала я. Он вздрогнул от страха, что осушил рог, забыв приказать, чтобы
кто-нибудь другой сначала пригубил его. И не заметил, что у пива горьковатый привкус. Он выпил подряд два рога.
У нас в Усеберге росла редкостная конопля, я захватила эти семена из Агдира. Мой отец когда-то давным-давно привез их из Хольмгарда [7]. Отвар из семян этой конопли, подмешанный к пиву или к меду, вызывает опасное опьянение, я сама никогда не испытала его, но видела у рабов.
И вот теперь — у Гудреда. Глаза у него выкатились из орбит, взгляд стал невидящим, плечи поникли, он не впал в гнев, как обычно, когда пьянел от пива, и опять не заметил горьковатого привкуса, осушив третий рог, который я поднесла ему. У меня на глазах он состарился на десять лет. Я выслала стража прочь. Прогнала служанку, которая хотела войти. Мой супруг начал плакать, как ребенок.
Для меня это было удивительное зрелище. Пожилой человек с руками, обагренными кровью, пусть он и мыл их, — он пролил столько крови, что ее смыть невозможно. Человек, полный презрения, полный силы, ненависти и злобы, умеющий действовать и решать, не боящийся сделать выбор, даже если это ему нелегко. Этот человек сидел за столом и плакал.
Не бурно и безудержно, нет, он плакал совсем тихо, протягивал руку за новым рогом и благодарно что-то лепетал, когда получал его. Теперь его руки стали мягкими. Я их погладила. Он был скорее похож на моего сына, чем на мужчину, с которым я вынуждена была делить ложе.
Он сказал, что силы его уходят.
— Я уже давно это знаю, только таил в себе, гнал эту мысль прочь. Я убил одного из своих людей, когда он осмелился сказать правду: что я потерял свои владения в Швеции. Мои недруги подходят все ближе! Скоро конец Гудреду Великолепному, который перед сражениями приносил в жертву раба, зажимал в зубах нож, брал в каждую руку по мечу и выл победную песнь, чтобы воодушевить своих людей на битву!
— Я стал тяжел на подъем.
— Ясно тебе, что я стал тяжел на подъем? — закричал он почти весело, повернулся, похлопал себя по заду и засмеялся.
— Когда недруги, захватив мои корабли, выбросят мой труп за борт, я полечу с вечерним ветром и буду слушать шум волн. Ха-ха! — Он долго смеялся, и в смехе его звучали слезы. — Давай еще пива! — крикнул он мне.
— Ты сама варила его?
— Да, — ответила я.
— Лучше бы мне с топором в руке сидеть на коньке крыши только что срубленного дома и смотреть вслед кораблям, уходящим из залива в Ирландию, чем быть на борту предводителем и знать, что там я буду убивать женщин и отбирать у них серебряные пряжки. Где твоя пряжка? Растопчи ее! Дави ее ногой! Ломай! — закричал он.
Я так и сделала.
А потом подняла эту сломанную пряжку и положила ее на стол перед ним, первый раз я испытывала к нему любовь.
— Разве меня не вынудили быть конунгом? — спросил он. — Почему мне не разрешили остаться плотником, как мне хотелось? Меня хвалили за мое умение: конунг, а работает топором и рубит дома не хуже настоящего плотника. Но все же считали, что главное мое дело — повелевать. И я повелевал.
Теперь я ослабел.
— Знаешь. — Он встал, похлопал себя по толстому животу, а потом подошел ко мне и прижался губами к моим губам, и мои губы вспыхнули от стыда и нежности. — Я хочу, чтобы меня похоронили в кургане без оружия.
— Пива! — крикнул он.
— Когда-нибудь ты меня убьешь, правда?
Я налила ему еще пива.
И сказала:
— Наутро после брачной ночи ты подарил мне очень красивый корабль. Давай вдвоем уплывем на нем отсюда?…
— Или будем сидеть на коньке крыши и смотреть, как на нем уплывут другие? — засмеялся он.
В тот вечер мы с ним уплыли вместе.
Он был хороший человек.
Но наступил новый день.
Да, наступил новый день. И я поняла, что не смогу жить с человеком, который опять будет повелевать и разорять, рубить мечом своих недругов, оставаясь в душе плотником, сидящим на коньке крыши, с человеком, у которого уже никогда не будет случая стать таким, каков он есть. И который никогда не признается, что он другой.
Может, и ты, гость из неведомого, изведал нечто подобное?
Нет. Мало кто изведал такое — вдруг понять, что человек, близкий тебе, на самом деле совсем другой и что ты могла бы полюбить этого другого, но больше уже никогда не встретишь его. А того, который рядом с тобой и которого ты видишь каждый день, ты уважаешь все меньше и меньше.
Я пошла к Фритьофу.
— У тебя есть жена, — сказала я.
Он испуганно кивнул, не говоря ни слова.
— И сын. И тебе, конечно, хочется сохранить их обоих?
Он снова кивнул.
— Но в моих силах отнять их у тебя, и тебе не поможет, даже если ты пойдешь к конунгу и выдашь меня ему. Я уже поговорила с ним и наклеветала на тебя. Я сказала ему, что ты повсюду порочишь меня, дабы посеять вражду между ним и мной. Тогда он сказал: если хочешь, можно его жену и сына положить в курган с моей старой теткой, которая скоро умрет. Поэтому у тебя нет выбора и ты должен исполнить то, что я требую. В темноте тебя никто не узнает. А потом я дам тебе все.
По его лицу я поняла, что ему было бы приятнее убить меня. Но он промолчал.
— А потом я дам тебе все.
Хаке, ястребник Усеберга, пришел к королеве, чтобы рассказать ей про событие в Уппсале, о котором ему стало известно. У одного из мелких уппсальских конунгов было много ястребов. Большей частью из породы тех, которых королева Усеберга когда-то посылала в Уппсалу. Но другой мелкий конунг из тех же мест напал на первого и заковал его в цепи. Чтобы помучить своего пленника, он уморил ястребов жаждой. На земляном полу лежал закованный пленник, а на жердях над ним сидели птицы с цепочками на лапах и в кожаных колпачках, под этими колпачками они кричали от жажды, через несколько дней птицы стали слабеть, однажды утром первая из них разжала когти, перевернулась и повисла вниз головой на своей цепочке.
Так один ястреб за другим повисали вниз головой.
Потом пленника освободили.
Он сам лишил себя жизни.
Хаке поклонился королеве и вышел.
Теперь королева говорила сухим, отрешенным голосом, она рассказала, что бонды Скирингссаля подняли бунт. Гудред со своими кораблями стоял в Стивлусунде, он решил сойти на берег и разгромить смутьянов. Он был пьян и потому безрассудно смел. Ему не хотелось ждать наступления дня, он решил сойти на берег той же ночью. Его люди воспротивились. Они боялись встретиться с крестьянами в темноте. Но Гудред Великолепный отшвырнул двоих в сторону, шатаясь, спустился по сходням и скрылся среди береговых камней.
Ночь была безлунная.
Кто-то подкрался к нему в темноте и всадил копье ему в живот.
Гудред был еще жив, когда подоспели его люди с факелами, но умер, как только его перенесли на корабль.
Его убийцу прикончили на месте.
Им оказался Фритьоф, мой слуга.
Я объявила, что мне нечего бояться и нечего скрывать: Фритьоф всегда повиновался моим приказаниям.
Самые старшие родичи Гудреда пришли ко мне и сказали, что я должна последовать в курган за своим супругом. Я сидела на почетном месте, а они стояли вокруг, рослые и самоуверенные, многие из них откровенно радовались, что глава рода погиб и они как бы поднялись ступенькой выше. Ко мне они испытывали неприязнь, и у них были для этого основания. Кто, как не я, послала слугу на это убийство, кому, как не мне, следует искупить свою вину и самой с перерезанным горлом быть положенной на корабль, плывущий в страну мертвых? Я знала и другое: когда жена следует за своим мужем или рабыня за своей хозяйкой, мужчины имеют право по очереди одарить ее своей страстью, прежде чем помощник смерти занесет нож. Я сидела на месте, а родичи Гудреда стояли кругом. Я смотрела на них.
Они сомкнулись вокруг меня — серая стена мужчин, прорваться через их кольцо силой я не могла. Мне полагалось смириться, придать своему голосу естественную дрожь. Встать, поклониться и сказать, что я им повинуюсь. Что с наступлением дня я готова принять смерть и последовать за тем, кто повелевал мною и распоряжался каждой частичкой моего тела. Но я сказала:
— Это мой дом. Я бросаю три шарика, и, прежде чем упадет третий, вы должны покинуть мои покои.
Передо мной лежали три шарика, сделанные из неизвестного вещества. Кто-то привез их, вернувшись из викингского похода, они называли это вещество стеклом. Я любила эти шарики. Сквозь них можно было смотреть. Я подняла первый. Родичи Гудреда разом загалдели, они не находили подходящих слов и не знали, кто из них должен говорить от имени всех. Я бросила первый шарик.
Встала и наступила на него ногой, вдавив в земляной пол, взяла второй и, приказав слугам осветить гостей факелами, холодно переводила взгляд с одного лица на другое, но решающего слова я еще не сказала.
Тогда заговорил один из них:
— Долг жены повелевает тебе последовать за своим супругом, если этого требуют его родичи. И это будет тебе наказание за то, что ты лишила его жизни.
Я бросила второй шарик. Спокойно пошла и стала по другую сторону стола, они расступились передо мной: как могли они заставить меня последовать в курган за Гудредом, если ни у кого из них не хватило мужества преградить мне дорогу.
Я сказала:
— Я стою тут. Вы — там. Можете на руках отнести меня в курган, можете отрубить мне голову, можете заставить меня уступить вашей похоти, а потом всадить в меня нож, но я буду кричать. Не думайте, что я по доброй воле лягу в курган. Надо мной нет никого. Я сама себе госпожа. Один не примет вынужденную жертву. Когда-нибудь я, конечно, умру. Но не в этот раз. Я буду кричать. И меня будет слышно от Усеберга до Борре. И все люди поймут, что вы силой принуждаете меня последовать в курган за моим мужем. Хуже того, какой-нибудь могильный житель станет преследовать вас во тьме, он сядет на край вашей постели, когда вы ляжете спать, и скажет: вы поступили несправедливо, заставив ее последовать за мужем в курган.
Я подняла третий шарик.
Один из мужчин замер с открытым ртом. Я плюнула ему в лицо. Потом спокойно вернулась к своему почетному сиденью и сказала:
— Это третий шарик.
И бросила его.
Они покинули меня.
Через некоторое время они прислали ко мне раба.
— Родичи решили сжечь тебя в этом доме, — сказал он.
Случалось ли тебе когда-нибудь сидеть в запертом доме и знать, что недруги собираются тебя сжечь? Мой грудной сын был со мной. Он спал. Никого, кроме нас, в доме не было — мы находились как раз в этом покое, где мы с тобой сейчас разговариваем. Я слышала, как они заколачивали окна и двери, время шло.
Они сговорились заставить меня ждать. Поэтому я сидела и ждала, ребенок спал. Мне очень хотелось потрогать сына, но я боялась разбудить его — лучше ему так и умереть, не просыпаясь. Я решила: не умертвить ли ребенка самой в последний миг, когда станет ясно, что ждать спасения бесполезно? Когда жар сделается нестерпимым, полетят искры и запылают бревна? Может, лучше мне самой задушить ребенка до того, как его задушит дым? Представив себе это, я завыла от муки, вскочила с проклятиями, затопала ногами, подбежала к двери и стала колотить в нее кулаками, потом упала на пол и забилась в рыданиях. Но поднялась и заставила себя опомниться. Они наверняка стоят, прижавшись ухом к дверям, и слушают.