Я обернулся. На пороге стоял старик с чайником в руках и с тревожным удивлением смотрел на нас. Потом он поставил чайник на стол и вышел.
– Но вы… – с трудом произнес я. – Вы же до сих пор живы! Вы пишете письма открыто, от своего имени, и до сих пор живы!
– Как видите… Но это ненадолго. Жизнь сплела чудовищно странный клубок, и я оказался им нужен. То, что я пишу, им даже на руку – не из области приехали, а сразу из Москвы. Все проверили, все спокойно… Еще раз приехали – снова все хорошо. А этот сумасшедший все равно пишет – ну и пусть пишет… – последовала долгая пауза. – Кроме того, у Волчанова, как у многих настоящих преступников, есть потребность выговориться. Иногда он приезжает ко мне, садится вот здесь, где сидите вы, и рассказывает о своем тяжелом детстве. Как мачеха вонючей тряпкой его по лицу хлестала. Он никогда не говорит об убийствах, а мои слова, самые отчаянные и дерзкие, пропускает мимо ушей. Он играет со мной роль такого волка, который надел овечью шкуру, пришел к овечке и просит, чтобы она его пожалела. От спектакля он получает удовольствие – я это чувствую. Но терплю… – учитель замолчал.
– Тому, что я до сих пор жив, сразу несколько причин, – продолжил он. – И как только хотя бы одна из этих причин перестанет действовать, меня смахнут с доски, как битую пешку. Кстати, то, что я писал, отчасти спасает меня: было бы неудобно, чтобы сразу после писем в прокуратуру со мной что-то случилось. Ради этой отсрочки и писалось первое письмо полтора года назад, а вовсе не потому, что я надеялся: приедут из Москвы проверяющие и сразу все разоблачат. И отсрочку я получил, но все равно я у них в руках, связан, они держат нож у моего горла…
– Что вы имеете в виду?
– Это несколько странная история. Я не уверен, что сумею объяснить… В городе есть девочка, моя ученица, к которой я по-настоящему привязан…
– И они напоили вас силой и сфотографировали е ней в постели?
– Бог с вами! Что вы! Она совсем еще ребенок, ей двенадцать лет! – учитель растерянно завертел головой и стал похож на встревоженную птицу. – Понимаете, мне, в сущности, нечего, право же, совсем нечего стыдиться… Но они меня уже второй год обвиняют, пытаются уличить в чем-то постыдном, и я порой поневоле начинаю стыдиться… – он совершенно растерялся и покраснел. Затем с видимым усилием продолжил:
– Дело в том, что меня вообще мало интересуют женщины… Поймите правильно, речь идет не о каком-то отклонении. Мне это неинтересно… Мне это не нужно… Один раз в юности я попробовал, и у меня возникло жгучее отвращение. А дети, понимаете, это нечто совсем другое. Здесь нежная, безупречная чистота, прелесть первого пробуждения души. Здесь нет ничего грязного… Я незаметно для себя привязался к этой девочке, и они узнали! Был целый заговор: натравливали на меня учителей, ее родителей, обвиняли бог знает в чем! Волчанов тогда впервые появился в этом доме и дал мне понять, что она – заложница моего благоразумия. Вы представляете всю жестокость моего выбора!.. В это время меня начинало терзать сознание того, что девочка взрослеет у меня на глазах, что вот-вот из прелестного невинного ангела она начнет превращаться в юную женщину, одержимую своей созревающей плотью. Я только начинал внушать себе, что она, постепенно взрослея, найдет достойного спутника, и это будет не грязно, не безобразно, а красиво, быть может… Волчанов тогда прямо заявил: Наташу постигнет участь других, если я не успокоюсь. И я тут же успокоился…
– И правильно сделали! – раздался из-за моей спины голос Волчанова. Он стоял на пороге, улыбался и рассматривал нас. Было что-то дьявольское в его улыбке. Я задрожал от ужаса.
– Доброе утро! – поздоровался он. – А я ехал мимо, решил нашего Ушинского проведать, и надо же, встречаю вас! Удивительное совпадение… – мы молчали. Волчанов как-то по-старчески пожевал губами и глухо произнес: – Все-таки вы к нему пришли… – он обращался ко мне, но говорил куда-то в сторону. – Некстати! Совсем некстати…
Волчанов посмотрел на меня в упор желтыми волчьими глазами, и в этих глазах я прочитал ответ, ужасный в своей законченности. Все, что говорил учитель, правда! Все, до последней мелочи. Я отвел глаза. Пальцы моих рук вздрагивали. Потом я встал из-за стола, сделал несколько шагов в сторону двери и сдавленно произнес:
– Присаживайтесь! Чайку сейчас… Учитель рассказал мне много забавного о вашем городке. Здесь все так мило…
Болтая эту чушь, я медленно приближался к Волчанову, стараясь не встречаться с ним глазами. Он понял и кинулся к двери. Я настиг его на пороге, схватил за шиворот, втащил назад в комнату и как следует приложил затылком к стене. Волчанов обмяк.
– Присядь! Не спеши… Любитель клубники с кровью… – я говорил первое, что приходило в голову. Я не знал, что делать, но видел, как побелело лицо Волчанова. Инстинкт подсказывал мне, что его нужно пугать и пугать дальше.
– Сядь! Чайку с нами попьешь!
Я силой усадил его па стул. Волчанов молчал. Он, вероятно, не привык к тому, чтобы его били затылком об стену. Я посмотрел на учителя. В его глазах сиял чистый детский восторг. Он явно ждал, что сейчас в комнату ввалятся рослые парни, мои коллеги, – и с Волчановым будет покончено. Раз и навсегда!
– Покрепче? – спросил я, потянувшись к чайнику.
Волчанов молча кивнул, затем попробовал выговорить что-то, но у него вышло какое-то мычание. Он был еще в шоке. Я поставил чайник, наклонился над ним и изо всей силы ударил по ушам с двух сторон ладонями. Он как мешок свалился со стула и истошно завыл.
– Хватит или еще покрепче? – спросил я.
Начало было положено: прокурор Волчанов катался по полу и скулил. А у меня перестали дрожать пальцы. Мне стало жарко. Я не знал, совсем не знал, что делать дальше! Подождав, пока он замолчит, я поднял Волчанова и снова усадил на стул. Он мотал головой. Ему, должно быть, и в самом деле было больно. Глаза его налились кровью и стали как будто вдвое больше.
– Чего вы хотите? – проговорил он.
– Чтобы тебя расстреляли! – резко повысил голос я. – Тебя и твоих выродков! Чтобы вас всех вместе закопали в одном канализационном колодце!
Волчанов смотрел на меня не отрываясь. Затем он и я одновременно взглянули на учителя. Тот торжествовал. Его глаза излучали сияние.
– Ты в церкви когда-нибудь был? – спросил я Волчанова. Тот молча покачал головой. – Пора покаяться перед смертью.
– Он не посмеет войти в храм! – звонко сказал учитель.
Волчанов смотрел в пол. Я снова взял его за шиворот, встряхнул и бросил как куль в сторону двери.
– Ступай, ирод захолустный! За тобой придут… А лучше выбери себе березу покрепче и залезай в петлю. Может, кто-нибудь скажет потом, что была в тебе капля совести…
Я отвернулся и увидел, как изменилось лицо учителя, как ликование покидало его глаза. Он понял, что это блеф. Волчанов сидел на полу и пытался понять смысл моей тирады.
– Пошел вон! – зарычал я.
Он изумленно посмотрел на меня, поднялся на ноги и медленно вышел, не закрыв за собой дверь. Вместе с учителем мы подошли к окну и увидели, как придерживая пунцовые уши, Волчанов идет к машине.
* * *
– Мне нужна ваша помощь! – обратился я к учителю. – Есть ли у вас здесь человек, на которого вы можете положиться? – Учитель после некоторого раздумья кивнул. – Нужно отправить в Москву телеграмму. Сейчас, немедленно, пока Волчанов не пришел в себя! Лучше послать не отсюда, а из Т. – я назвал ближайший населенный пункт, городишко километров в сорока.
– Зачем так далеко? Можно из Сосновки! – сказал дедушка Гриша, и я вдруг осознал, что он видел сцену избиения Волчанова от начала до конца. – Сяду на велосипед, съезжу в Сосновку. Там почтовое отделение, телеграф…
– И можно надеяться, что телеграмму оттуда не перехватят?
– А почему ее должны перехватить? – удивился старик.
– Я думаю, оттуда дойдет, – сказал учитель.
Я быстро нацарапал на клочке бумаги свой домашний адрес и текст: «Поздравь Николая Петровича днем рождения». Текст был условный. Для жены это был сигнал тревоги, знак того, что мне нужна помощь немедленно, что нужно поднимать на ноги всех, кого можно поднять. Я прочитал написанное вслух и протянул старику три рубля, он поколебался, но взял и вышел.
– На него можно положиться? – спросил я учителя.
– Да! Это очень порядочный человек… А вам нужно бежать! – после короткой паузы произнес учитель.
– Что мне нужно делать, я решаю обычно сам! – оборвал его я. – Если вы не откажете мне в гостеприимстве, я переберусь к вам и поживу здесь пару дней. Пока сюда не приедут…
– Вам нужно бежать! – повторил учитель. – Или вас убьют.
– А вас? Что они сделают с вами, если я убегу? Что будет с девочкой, с вашим романтическим увлечением?
– Не знаю. Но думаю, им будет не до меня. Они кинутся спасать свою шкуру. Если вы вырветесь, они… Я думаю, у них не выдержат нервы…
– Не надо так настойчиво загонять меня в гроб! В конце концов они – кучка подонков и не более того! И учтите! – я зачем-то погрозил учителю пальцем. – Вашего Волчанова еще никто не бил по ушам! Это для него новое ощущение, новая эпоха, если хотите… Я чувствую, он придет договариваться со мной. И с вами тоже. Ему придется озолотить нас…
– Вы похожи на Хлестакова, – еле слышно произнес учитель и улыбнулся.
– А вы на Добчинского! Кстати, Хлестаков – это совсем неплохо. Хлестаков – это не герой! Хлестаков – принцип, образ жизни! Тем, кто понял это, живется в нашей стране лучше всех прочих. Они обязаны Гоголю всем, ибо он указал им путь!
– Но вы были убедительны! Я сначала поверил. Это было вполне…
* * *
В гостинице я совершил грубейшую ошибку, расплатившись с дежурной и сказав ей, что уезжаю. Дверь за мной еще не закрылась, как она бросилась к телефону. Канареечной машины рядом с гостиницей не было. Я обрадовался, задышал свободнее и быстрым шагом пошел в сторону почты. Я решил попробовать заказать разговор с Москвой, чтобы оценить степень свободы, которую позволяет мне Волчанов. Но уже через две минуты канареечная машина обогнала меня, выехала на тротуар, и из нее выскочил здоровенный детина в форме старшины милиции. Он сделал несколько шагов в мою сторону и остановился напротив, широко расставив ноги и выпятив грудь. Такие угрожающие позы любят принимать у нас юноши в период полового созревания, а также милиция независимо от возраста.
Я тоже остановился, снял с плеча сумку, положил ее на асфальт и начал разминать пальцы. Как все необычное, такие вещи всегда пугают. Детина в милицейской форме наблюдал за мной. Ему было лет двадцать пять. Его лицо чем-то напоминало Волчанова. Лицо это было замечательное в своем роде – одним своим видом оно вызывало ужас. Лицо убийцы. Широкое, рыхлое, с крупными чертами. Большие, слегка раскосые желто-зеленые глаза были полуприкрыты. В них не было ни страха, ни мысли, была какая-то особенная злобная сосредоточенность. Глаза убийцы, глаза палача.
– Что ты с отцом сделал? – хрипло произнес детина, и я окончательно убедился в том, что передо мной он, старший сын.
– А кто твой отец? – я боролся со страхом и боялся, что он догадается об этой борьбе. Лицо Волчанова вызывало во мне пронзительный животный ужас своей тупой, неукротимой жестокостью. В сравнении с ним лицо Волчанова-отца показалось бы исполненным благородства и доброты.
– Что ты с ним сделал? – повторил он, шагнул в мою сторону и потянул ко мне большую короткопалую пятерню. Я отступил назад и поднял руки. Боевая Стойка подействовала на меня успокаивающе, я почувствовал себя защищенным. В юности я страстно любил бокс.
– Ладно, потом… – пробормотал Николай Волчанов. – Отец велел тебе передать, чтобы ты отсюда ни ногой. А если побежишь, велел кончать тебя сразу. Усек? – он говорил очень рассудительно и спокойно.
– Вас расстреляют вместе! Тебя и твоего папашу! – я с ликованием чувствовал, что ужас, внушенный мне этим узколобым подонком, перерастает в ненависть. Я стал чаще дышать и услышал, как стучит в висках пульс. Я стал злым и бесстрашным. Тогда впервые в жизни я почувствовал себя воином, и это новое чувство потрясло все мое существо.
– Уж не ты ли стрелять будешь? – оскалился он, и я увидел растерянность в желтых глазах. Мы поменялись ролями – нападал я.
– Я не буду пачкаться.
Он двинулся ко мне. Он был уже близко, его руки были опущены, его можно и нужно было бить, но… Но я услышал звук мотора, и еще одна канареечная машина въехала на тротуар. В ней были Филюков и еще двое в форме. Филюков негромко позвал его. Он злобно выругался и подошел к Филюкову. Они обменялись короткими фразами, и Николай Волчанов направился к своей машине. Он подчеркнуто не смотрел в мою сторону, что я расценил как признак своего превосходства. И только когда обе машины уехали прочь, я почувствовал, как мучительно холодеет все внутри. Страх настиг меня снова…
На почте мне сказали, что заказать Москву нельзя, потому что линия занята. Это была явная ложь, но я не стал спорить и взял бланк телеграммы. Поразило то, что меня действительно знали в этом городе все. Я написал адрес редакции, затем, почти не думая, вписал текст следующего содержания: «Поздравляю успешным завершением операции. Задерживаюсь два дня. Семенов группой прибыл».
– Попрошу срочную, – строго сказал я в окошко.
– Сейчас отстучим! – ответила испуганная женщина в черном халате.
– Хочу посмотреть, как вы отстучите, – с угрозой произнес я.
– Но у нас не положено! Аппарат в другой комнате… – пыталась сопротивляться она.
– Мне – положено! – по-хамски прикрикнул я и открыл дверь с классической табличкой «Посторонним вход запрещен».
Я стоял у нее за спиной и смотрел, как она отстукивала текст. И слово «Хлестаков» вертелось у меня в голове.
* * *
Дедушка Гриша встретил меня на пороге дома. Он имел вид чрезвычайно довольный и сразу вручил мне квитанцию. Я поблагодарил.
– Не за что, не за что! – весело ответил он, потирая морщинистые руки. – Я очень даже размялся. А то неделю целую педали не крутил – закис! А главное… – он резко понизил голос. – Главное, что вы к нам вовремя! Очень вовремя… Я, собственно говоря, чувствовал, что этих мерзавцев будут убирать. Я даже Рихарду Давидовичу говорил недавно, что так не может продолжаться. Но не думал, что так скоро! Вы в каком звании? – спросил он, снова изменив тон и приосанившись.
– Лейтенант, – ответил я.
Это правда, я действительно лейтенант запаса, и в случае войны мне предстоит командовать тремя боевыми машинами пехоты, каждая из которых стоит столько, сколько получают в месяц жители этого городишки вместе взятые. Вспомнив об этом, я приятно удивился собственной значительности в этой будущей войне. Дедушка Гриша сощурился и саркастически произнес:
– Так я вам и поверил! Как минимум капитан или майор! Хотите, я вам яичницу пожарю?
– Буду тронут! – я почувствовал сильный голод. – Извините, а из четырех яиц вы не можете пожарить? Я ужасно проголодался! – серьезно попросил я.
– Могу! – радушно отозвался старик и снова усмехнулся. – Лейтенант! А ест, как полковник… – пробормотал он и удивительным аристократическим жестом пригласил меня проследовать на кухню.
– Для меня лично нет ничего удивительного в том, что за этих подонков взялись! – дедушка Гриша держал в руках яйцо и нож, но не спешил приступать к яичнице. – Я, собственно говоря, еще год назад говорил как-то Рихарду Давидовичу: «Вот увидите, скоро их приберут к рукам!» А он мне не верил! Творят такие гнусности, такие мерзости, что сказать язык не повернется. И учтите, городок здесь маленький, все на виду, все про всех знают…
– Меня лично это тоже не удивляет, – согласился я. Несмотря на голод, дедушка Гриша доставлял своей беседой какое-то странное, трудно объяснимое удовольствие. Он выражался трогательно и забавно.
– Да что это я все болтаю! – спохватился старик, разбил подряд четыре яйца, и сковородка вкусно зашипела. – Как вас зовут? Извините, забыл. – Я назвал свое имя. – Старье, оно как дырявый мешок с горохом! Так слова и сыплются из тебя, так и сыплются… И понимаешь, что нехорошо это, что у людей дела, им не до тебя, нет времени у них слушать твою болтовню, а все равно говоришь, говоришь… Я думаю иногда, это потому, что человеку перед смертью хочется объясниться, что-то рассказать о себе. Хочется, чтобы его поняли… Или хотя бы запомнили.
– Да-да, вы правы! – поддержал его я. – Но вы прекрасно рассказываете! Поверьте, я слушаю вас с удовольствием!
Дедушка Гриша просиял – комплимент его по-настоящему обрадовал. И, не дожидаясь, пока яичница зажарится, дедушка Гриша начал рассказ о своей жизни. Рассказ, отработанный многократным повторением, почти художественный, чем-то сродни эстрадному номеру. Как все прирожденные рассказчики, дедушка Гриша получал удовольствие от своего произведения.
– Родился я в Киеве в 1907 году. Рос сиротой. Мать задавило поездом, когда мне и пяти лет не было. Но я помню ее. Она была прачкой. А отец – его зарезали в день моего рождения. В пьяной драке. Когда мать погибла, меня отдали в приют, и провел я там все свои детские годы. Отлично запомнил, между прочим, как приезжала в приют вдовствующая императрица-мать Мария Федоровна. Императрица мне не понравилась. Я ждал, что у неё будет корона, – а она была без короны. И вообще, представьте себе, обычная старушка…
А потом победила революция, и приют стали называть детским домом. И тогда началось у нас свободное воспитание. Такая теория новая была в то время: разрешать воспитанникам все что угодно, хоть на голове стоять. Вот такое свободное воспитание… После революции все кричали: свобода, свобода! Помню, выйдешь на Вшивый рынок – было такое название – голодный, оборванный, и норовишь булку у торговки стащить. А все вокруг шумят: свобода, свобода! Очень свободно нам жилось в то время, что правда, то правда. Кормить не кормили – или воруй, или с голоду подыхай. Почти все воспитанники детдома со шпаной связались, уголовниками стали… А я избежал сией чаши, потому как тяга у меня была к ремеслу, устроился учеником к сварщику. Сам попросился, а тот взял. Знаете, что значило тогда быть сварщиком? Как космонавтом сегодня!
Наш чай после яичницы затянулся на добрых два часа. Дедушка Гриша сильно продвинулся в своем рассказе – он дошел до польской войны. Я многое забыл, но какие-то куски остались в памяти целиком. Сейчас я все чаще думаю о том, что таких вот дедушек хорошо было бы всех разговорить, пока они живы. Всех записать на видео – это были бы бесценные документы истории. Наши внуки не простят нам, если мы этого не сделаем.
– Двинули наш полк на воссоединение с Западной Украиной. По просьбе братского народа, поляков то есть! – не без ехидства уточнил дедушка Гриша. – Это была та еще история. Встречали нас там, кстати, очень тепло. Так прямо и говорили: вы нам милей, чем немцы, будете. Иногда хлебом-солью даже. Армия ихняя польская распалась – сопротивления никакого. Так мы до Львова и доехали, ни разу не выстрелив.
Во Львове одного безработного я запомнил, удивил он меня потому что. Мы гуляли по городу – грязные, вшивые, в обмотках, которые лучше бы назвать размотками, потому как разматывались все время. Гуляли мы с товарищем по городу, говорили между собой, на народ глазели. Они, понятно, на нас. И вдруг подходит к нам парень. Морда – вот такая! – дедушка Гриша широко развел ладони, уточняя размеры морды. – Сытый, красный, под хмельком чуть-чуть, икает. Костюм на нем отличный такой, шевиотовый. Перстень на руке курит папиросу. Подходит, угощает нас папиросами и начинает говорить по-русски. Он, мол, за советскую власть. Он, мол, пролетарий. Без работы остался и все ждал, когда рабочая власть наступит. Слышал, говорит, у вас работа есть для всех? Есть, отвечаю. А у нас тут трудно, говорит, работы всем не хватает. Вот я, мол, уже год, как без работы… Ах ты, думаю, морда твоя буржуйская! Без работы год слоняешься, а мы вкалываем по четырнадцать часов без выходных! Ладно, думаю, будет тебе работа, не волнуйся… Всем вам работу найдут! Зло меня тогда разобрало. И зря, собственно говоря, злился. Он ведь обидеть не хотел, от души интересовался. Да, безработный… – вздохнул дедушка Гриша.
– А в общем, народ там был хороший. Жили богато, нас встречали по-доброму. Ничего не скажу, с уважением к нам относились. Вот еще смешной был случай. Это уже по дороге назад. Остановился наш взвод в усадьбе. Красивый такой дом, старинный, хозяйка – старая панна, важная вся, но улыбалась. Горничные тоже старухи, в фартучках белых. Зашли мы в дом, хотели продовольствием разжиться. А то нам в штабе полка выдали паек – банки с ржавой селедкой да буханки хлеба с отрубями еще из Киева. А поляки эти сильно нас опасались: если еды попросим, сразу давали с радостью. Может, задабривали, а может, видели, какие мы тощие да голодные.
И вот зашел я в прихожую и жду, когда еду вынесут, а там собачка с розовым бантом сидит на диване и глазеет. Потешная – сил нет! Думаю, возьму-ка я ее, дочурку порадую. Мы через несколько дней должны были в Киев вернуться, там семья моя жила. Схватил
я эту собачку, крохотная такая, с ладонь мою, не больше – и в карман. Стою жду. Выходят. Хозяйка, служанки. Панна-старуха дает указание, чтобы вынесли нам грудинки свежей, картошки, яиц, еще там чего-то. Вдруг смотрю: хозяйка, панна старая, все по сторонам озирается и все приговаривает: «Мими, мими!» А я одну руку в карман засунул, собачку, значит, придерживаю. А в кармане том же кисет был с махоркой, собачка нанюхалась, да как начнет чихать. Панна услышала и как закричит: «Мими!» Подбежала ко мне, за руку хватает и по-польски чешет – ничего не пойму! Служанки подскочили, тоже галдят. Да еще собачонка голос хозяйки услышала и как заскулит… Плюнул я, забирайте, думаю, свою крысу, рожи буржуйские! Достал и отдал. Потом жалел. Много лет жалел и сейчас, как вспомню, так жалею, что отдал, – уж больно потешная собачка. Дочка бы обрадовалась. А панна старая расплакалась, достает портмоне такое роскошное и деньги мне сует. А я растерялся, не взял. Зря, в общем-то, не взял. У них тогда сильные были деньги. Перед отъездом пошли на ихнюю толкучку – там чего только нет! Один вояка наш, капитан, покупал у еврея-сапожника кожи целый рулон. И всего за пятерку. Представляете, за пятерку, прохвост, купил! – дедушка Гриша гневно сверкнул глазами. – Тогда, как мы вошли, злотый к рублю приравняли, и эти олухи, поляки, то есть западные украинцы, не сразу разобрались что к чему. Решили, что рубль тоже деньги. У нас такая кожа в Киеве стоила пятьсот, самое малое пятьсот! Вояки наши, офицеры особенно, гребли подчистую – денег у всех, как той бумаги! Навалом было денег. А потом уже как к старой границе подъехали, но еще у них, у поляков, зашли снова на толкучку, а там дед-хохол сидит, старый, хитрый. Смотрит, как наши все подряд метут, и говорит: «Та, мабуть, у вас там ничего нема!» – Дедушка Гриша произнес эту фразу на чистом украинском. – Как в воду глядел старик! Не было ничего… Только перед самой войной немного полегче стало. В магазинах еда появилась, народ подобрел. А так голодали, очереди за хлебом страшные… Да, было время… Стукнула входная дверь, и мы с дедушкой Гришей одновременно вздрогнули. Учитель стремительно вошел в горницу, куда мы перешли пить чай, и остановился напротив меня. Он тяжело дышал, галстук съехал на бок, было заметно, что он бежал.
– Мне сказали, что вас увезли в машине… Я думал, все кончено… – задыхаясь произнес он.
– Напротив, все прекрасно! Я прогулялся, забрал вещи. И вот пью чай и слушаю рассказы дедушки Гриши на темы родной истории… Если бы я прожил в этом доме столько, сколько вы, я бы уже давно стал Тацитом. Или, на худой конец, Карамзиным, ибо рассказы дедушки Гриши не нуждаются даже в обработке – их надо только записывать!
– Ну что вы… Это просто так, стариковские байки… – старик просиял от удовольствия.
– Я отправил вашу телеграмму еще раз, – сообщил учитель. – Тут есть один человек, неплохой очень даже… Я встретил его по дороге. Он шофер грузовика и как раз собирался в промхоз. Я дал ему поручение отправить телеграмму оттуда.
– Но откуда у вас адрес, текст? – изумился я.
– Я запомнил, когда вы говорили. Ради бога, расскажите, о чем вы говорили с Николаем Волчановым!
– Мы не говорили. Он хотел ударить меня, а я его. Но он побоялся, а я не успел – приехал Филюков. Вот такой был странный разговор.
– Весь город говорит о том, что вас схватили и увезли, – учитель переплел хрупкие детские пальцы, и они неожиданно звонко захрустели.
– Я, кстати сказать, давно чувствовал, что Волчанова вот-вот уберут! – вмешался дедушка Гриша. – Редкий подонок! Напоминает мне ротного нашего в сорок первом году. Даже лицом похож, точно брат…
* * *
– Платон Каратаев – вот образ народа, на который молились поколения русской интеллигенции! Это было аксиомой, понимаете? В народе видели свет, добро, высокое этическое начало… – учитель запнулся и поднял глаза на икону в углу.
Был третий час ночи. Дедушка Гриша сидел на диване и настороженно слушал. Его глаза при искусственном свете обрели стальной блеск и казались красивее и моложе.
– Я не поклонник Толстого, как уже говорил вам! – ответил я после некоторой паузы. – И о Платоне вашем запомнил, что у него портянки воняли, а Лев Николаевич тонко этим умилялся. Только не видел я ваших Каратаевых, понимаете, не видел! – я снова входил в азарт. – Мне приходится много ездить по стране. Разных людей встречаю, но вот Каратаева пока не видел. Лев Николаевич ваш умилялся только потому, что был граф, человек весьма небедный и в усадьбе жил, а не в вонючей избе. И потом, его бы не поняли, нарисуй он что-то другое. А он, насколько я понимаю, был человек лукавый. Хотите Каратаева – извольте! Только при этом он над всеми смеялся. И Каратаев ваш – насмешка! «Народ этот зол и дик!» – так сказал Лесков, и этого ему не прощают по сей день.
– Но «Левшу» написал именно Лесков! Я убежден, он мучился этим противоречием. И крайности здесь очень опасны, поймите это! – быстро заговорил учитель. – Мы с вами едва знаем друг друга, нас могут убить в любой момент, а мы сидим и спорим о России! Это что – проявление злобы или дикости? Назовите, как угодно, но не дикость это! В этом, если хотите, главный смысл существования русского человека – он неистово, страстно ищет смысл жизни! Об этом писали много в прошлом веке. Тогда литература была…
– Мы с вами спорим, но какой же мы народ? Тем более русский! – возразил я. – Вы, как сказал дедушка Гриша, немец по крови. Я – москвич, от русского народа еще дальше…
– Мы – народ! – запальчиво воскликнул учитель, – Мы – русский народ! Я себя, по крайней мере, не отделяю от этого понятия. Я по-немецки десяти слов не знаю, всю жизнь живу в России, читаю русские книги! Кто же я?
– Да что вы толкуете! – раздраженно произнес дедушка Гриша. – Злой народ! Отчего злой – не пойму, но злой! Вот хотя бы соседей возьмите моих. Жил тут у нас отец Филюкова. Знаете, Филюков Петька, толстый такой, в милиции сейчас начальником работает? Так это отец его. Не успели мы приехать сюда, было это лет двадцать назад, пожаловал этот самый старый Филюков знакомиться и денег сразу просит взаймы. Не отдал потом, конечно, но не в этом дело. Пришел он тогда ко мне вот в эту комнату. Мы только что дом купили, жена-покойница вся в хлопотах: моет, скребет, занавески вешает… А он денег попросил, потом сел вот тут и давай поливать грязью всех своих сыновей. Такую грязь потащил, что прямо хоть уши затыкай! Жена у меня покраснела даже, а не ушла, любопытная была. Он за порог – его жена тут как тут, бабушка Настасия, и давай прямо с порога нас крыть за то, что денег ему дали. Я так думаю: она сама занять у нас хотела! Мы растерялись прямо… До сих пор жива старушка Настасия, девяносто лет, а не берет ее смерть. Тогда она еще в полном уме была. Так и повадилась ходить потом к моей жене всех поливать. Мужа – за то, что изверг и пьяница, детей – что на мужа похожи. А ведь мы совсем еще незнакомые люди были, только приехали… Дальше, на следующий день приходит старшая их дочь – и давай родителей поливать. Потом – сын… Так все у нас и толклись. Жена-покойница как-то даже расплакалась: куда мы, говорит, заехали! Что за люди…
Но то не сказка еще – присказка. А сказка началась потом! Вот завтра светло будет, вы их дом рассмотрите как следует. Он из пяти курятников состоит. Как сын или дочь семьей обзаведутся, так курятник пристраивают сбоку. С четырех сторон пристроили, а как самый младший женился, вроде больше и пристраивать некуда. Вот и решили они старшего отделить. Два курятника сломали, а на их месте кирпичный домик поставили. И в этот домик самого старшего сына отделили. Ваську. Пьяница он страшный, весь в папашу. Когда отделяли, младшие братья и сестры поймали его в сарае а два часа ногами топтали: завидовали уж очень… Все думали, не жить Ваське, а он пьяный был – как с гуся вода! Вот она, водка, как выручает…
Когда дом строили, сложили стены и сразу обмывать. Крышу еще не брались делать даже, полы не настелили. Но обмывали лихо. Деньги все пропили, потом на крышу везде бегали занимать. И вот, когда обмывали, случилась между ними обида. Утром Васька проснулся с похмелья раньше всех и выдул полбутылки, что они на утро опохмелиться оставили. Выдул и снова спать лег. Отец-то встал, полез за водкой, а там пусто! Ох и крику было, драка страшная, кровища… Отец все вещи Васькины в недостроенный дом выкинул, детишек его туда же выгнал с женой. А зима была, холод. Жена Васьки на сбежала тогда к матери своей, так у нее до тепла и прожила с детьми. И с тех пор отец до самой смерти с Васькой не разговаривал. Мне лично Филюков этот, отец их, не раз говорил: такое, мол, не прощают…
К лету поближе Васька дом все же достроил, крышу кое-как положил, полы настелил – жить можно.