В эти ночи я спала некрепко. При малейшем изменении его быстрого дыхания я просыпалась. Часто я просто лежала и думала о том, что сейчас вдыхаю воздух, который он выдыхает.
8
Бертран Рассел писал, что чистая математика — эта та область, в которой мы не знаем, о чем мы говорим, или не знаем, насколько то, что мы говорим, является истинным или ложным.
С приготовлением пищи у меня так же.
Я ем в основном мясо. Жирное мясо. Я не могу согреться от овощей и хлеба. Я никогда не следила за тем, что я ем, какие продукты использую, какова химическая основа приготовления пищи. У меня есть только один рабочий принцип. Я всегда готовлю горячую пищу. Это очень важно, когда живешь один. Это нужно для достижения душевного здоровья. Это поддерживает.
Сегодня это, кроме всего прочего, преследует и другую цель. Это отодвигает два телефонных звонка. Я не люблю говорить по телефону. Я хочу видеть того, с кем говорю.
Я ставлю сигарную коробку Исайи на стол. Потом я делаю первый звонок.
Вообще-то я надеюсь, что уже поздно, скоро Рождество, люди должны были рано уйти домой.
Я звоню в Криолитовое общество. Директор все еще в своем кабинете. Он не представляется, он — просто голос, сухой, неумолимый, холодный, как песок, струящийся в песочных часах. Он сообщает мне, что поскольку в правлении было представлено государство и так как компания в настоящий момент находится в процессе ликвидации, а фонд в процессе реорганизации, принято решение перевести все бумаги в Государственный архив, в котором хранятся документы, содержащие решения, принятые государственными организациями, и в котором некоторые из этих бумаг — он не может сообщить мне, какие именно — попадут в категорию “общие решения”, не подлежащие разглашению в течение 50 лет, в то время как другие — он также не может, как я, должно быть, могу понять, сообщить мне, какие именно — будут рассматриваться как сведения личного характера, не подлежащие разглашению в течение 80 лет.
Я пытаюсь узнать у него, где находятся документы, документы как таковые.
Как физическая реальность все бумаги по-прежнему находятся в ведении компании, но формально они уже переданы в Государственный архив, куда мне, следовательно, и надо обратиться, и может ли он еще чем-нибудь помочь мне?
— Да, — говорю я. — Если упадете замертво.
Я разматываю резиновые бинты на коробке Исайи.
Те ножи, которые есть у меня в доме, остры настолько, что годятся только для того, чтобы разрезать ими конверты. Отрезать кусочек ржаного хлеба — это для них уже почти непосильная задача. По мне они и не должны быть острее. В противном случае в тяжелые дни я способна легко прийти к мысли о том, что можно без всяких проблем встать в ванной перед зеркалом и перерезать себе горло. В подобных случаях очень неплохо иметь дополнительные гарантии безопасности, вроде того, что сначала надо пойти к нижнему соседу и взять у него взаймы нож.
Но мне понятна любовь к сверкающему клинку. Однажды я купила Исайе нож “пума”. Он не благодарил меня. Его лицо не выразило никакого удивления. Он осторожно достал из обитой зеленым фетром коробочки короткий кинжал с широким лезвием и через пять минут ушел. Он знал, и я знала, и он знал, что я знала — он ушел, чтобы в подвале под верстаком механика свернуться в клубочек со своим новым приобретением, и что пройдут месяцы, прежде чем он сможет осознать, что нож принадлежит ему.
Теперь нож в ножнах лежит передо мной в коробке из-под сигар. С широкой, тщательно отполированной рукояткой из оленьего рога. В коробке лежат еще четыре предмета. Наконечник гарпуна, из тех, что все гренландские дети находят на заброшенных поселениях, и которые, как они знают, положено оставлять археологам, но которые они, тем не менее, все равно подбирают и таскают с собой. Медвежий коготь, и, как обычно, меня удивляет твердость, тяжесть и острота одного такого когтя. Магнитофонная кассета без футляра, но завернутая в выцветший листок зеленой бумаги для черновиков, исписанный цифрами. Сверху печатными буквами написано слово “Нифльхейм”.
Футляр автобусной карточки. Сама карточка вынута, так что он теперь служит обложкой для фотографии. Цветной фотографии, наверняка, сделанной “инстаматиком”. Летом, должно быть в Северной Гренландии, потому что джинсы мужчины заправлены в камики. Он сидит на камне, освещенный солнцем. Он — полураздет, на левой руке — большие, черные водонепроницаемые часы. Он смеется в объектив, и в этот момент видно, что он каждым зубом и каждой морщинкой, вызванной смехом, отец Исайи.
Уже поздно. Но, похоже, это как раз то время, когда все мы, приводящие в движение государственную машину, даем ей последний толчок перед Рождеством, чтобы заслужить то дополнительное вознаграждение, которым в этом году будет замороженная утка и мимолетный поцелуй начальника в щечку.
Так что я открываю телефонную книгу. Государственная прокуратура находится на улице Йенса Кофода.
Я точно не знаю, что скажу Рауну. Может быть, мне просто надо рассказать, что меня не удалось перехитрить, что я не сдалась. Мне надо сказать ему: “Знаешь, что, мой пупсик, я слежу за тобой, ты так и знай”.
Я готова к любому ответу.
***
Но только не к тому, который слышу.
— Здесь, — говорит холодный женский голос, — такой не работает.
Я опускаюсь на стул. Мне не остается ничего другого, кроме как тихонько дышать в микрофон, чтобы потянуть время.
— А кто это говорит? — спрашивает она.
Я собираюсь положить трубку. Но что-то в ее голосе меня останавливает. В нем звучит какая-то косность. Узость и любопытство. Из этого любопытства вдруг рождается вдохновение.
— Смилла, — шепчу я, стараясь вложить как можно больше сладкой ваты между мной и мембраной. — Из “Сауны-клуба Смиллы”. У господина Рауна назначено время массажа, которое он хотел бы изменить...
— Этот Раун, он невысокий и худой?
— Как палка, милочка.
— Ходит в широком пальто?
— Как большая палатка.
Я слышу, как у нее учащается дыхание. Я знаю, что у нее в глазах появился блеск.
— Так он из отдела по борьбе с экономическими преступлениями.
Теперь она счастлива. По-своему. Я подарила ей прекрасную рождественскую историю для задушевных подруг к завтрашнему утреннему кофе с булочками.
— Ты просто спасла меня, — говорю я. — Если тебе самой нужен будет массаж...
Она кладет трубку.
Я беру чай и подхожу к окну. Дания — прекрасная страна. А полицейские особенно прекрасны. И удивительны. Они провожают королевских гвардейцев к дворцу Амалиенборг. Они помогают заблудившимся утятам перейти через улицу. А когда с крыши падает маленький мальчик, то сначала появляются сотрудники отделения по поддержанию общественного порядка. А потом уголовная полиция. И, наконец, за дело берется отдел Государственной прокуратуры, занимающийся экономическими преступлениями. Это внушает уверенность в завтрашнем дне.
Я вытаскиваю телефонную вилку из розетки. На сегодня я уже наговорилась по телефону. Механик по моей просьбе сделал кое-что с проводом, так что я могу отключить и дверной звонок.
Потом я сажусь на диван. Сначала передо мной проплывают события сегодняшнего дня. Я не задерживаюсь на них. Потом появляются воспоминания из детства, то немного депрессивные, то слегка приподнятые, они также проходят. Потом наступает спокойствие. В этом состоянии я ставлю пластинку. Сижу и плачу. Я оплакиваю не кого-то и не что-то. Свою жизнь я, в какой-то мере, сама себе создала, и я не хочу ее изменить. Я плачу, оттого что есть во вселенной такая красота, как скрипичный концерт Брамса в исполнении Гидона Кремера.
9
Согласно одной научной теории можно быть абсолютно уверенным в существовании только того, что ты сам узнал на собственном опыте. В таком случае, наверное, очень немногие люди могут быть совершенно уверены в том, что Готхопсвай существует в пять часов утра. Окна, во всяком случае, темны и пусты, улицы пустынны, а в автобусе номер 2 нет никого, кроме шофера и меня.
Пять часов утра — это какое-то особенное время. Как будто сон достигает дна. Кривая цикла быстрого движения глаз меняет направление, начиная поднимать спящих навстречу сознанию, что дальше так продолжаться не может. Люди в это время беззащитны, как грудные дети. В это время выходят на oxoтy крупные звери, в это время полиция взимает просроченные штрафы за нарушение правил парковки автомобиля.
И в это время я сажусь на “двойку” и еду в Брёнсхой, на Каббелайе-вай, у края Уттерслев Мосе, чтобы нанести визит судебно-медицинскому эксперту Лагерманну — с именем “как сорт лакрицы” — так он мне представился.
Он узнал мой голос по телефону еще до того, как я успела назвать себя, и быстро назначил время: “В половине седьмого, — сказал он, — сможете?”
И я прихожу около шести. Люди выстраивают свою жизнь с помощью времени. Если его немного изменить, всегда случается что-нибудь, наводящее на размышления.
Улица Каббелайевай погружена в темноту. Дома темны. Уттерслев Мосе в конце улицы тоже во тьме. Очень холодно, тротуар стал светло-серым от инея, стоящие у домов машины покрыты сверкающим, белым мехом. Интересно взглянуть на заспанное лицо судмедэксперта.
Только в одном доме окна освещены. Не просто освещены, иллюминированы, а за ними движутся фигуры, как будто здесь со вчерашнего вечера идет придворный бал, который до сих пор не закончился. Я звоню в дверь. Смилла, добрая фея, последний гость перед рассветом.
Дверь открывает пять человек, и делают они это одновременно, застревая попутно в дверях. Пятеро детей самого разного размера. А внутри дома видны еще дети. Они одеты для вылазки, в лыжных ботинках и с рюкзаками, так что руки у них свободны для драки. У них молочно-белая кожа, веснушки, из-под зимних шапок выглядывают медно-рыжие волосы, они окружены аурой гиперактивного вандализма.
***
Среди них стоит женщина с таким же, как и у детей, цветом кожи и волос, но ее рост, плечи и спина годятся для американского футбола. За ее спиной виднеется судебно-медицинский эксперт.
Он на полметра ниже своей жены. Он полностью одет, у него покрасневшие веки и оживленный вид.
Он и бровью не повел при виде меня. Он наклоняет голову, и мы с трудом прокладываем себе дорогу через крики и через несколько комнат, которые выглядят так, будто здесь прошли переселение народов и дикая орда, которые вдобавок к этому, возвращаясь, снова сюда заглянули, потом мы идем через кухню, где приготовлены бутерброды на целый полк, и через дверь, и когда эта дверь закрывается, становится совсем тихо, сухо, очень тепло, и все окрашено неоновым светом.
Мы стоим в оранжерее, пристроенной снаружи к дому и представляющей собой своего рода зимний сад, и за исключением нескольких узких дорожек и маленькой площадки с покрашенными в белый цвет металлическими стульями и столом, пол здесь — сплошные грядки и горшочки с кактусами. Кактусами всех размеров от одного миллиметра до двух метров. Разной степени колючести. Освещенными синими оранжерейными лампами.
— Даллас, — говорит он. — Подходящее место для того, чтобы начать собирать коллекцию. А вообще-то я не знаю, можно ли рекомендовать это место, черт возьми, не знаю. В субботний вечер у нас могло быть до пятидесяти убийств. Часто приходилось работать внизу, рядом с отделением скорой помощи. Там все было оборудовано так, чтобы мы могли проводить вскрытие. Очень удобно. Узнаешь кое-что о пулевых и ножевых ранениях. Моя жена говорила, что я совсем не вижу детей. Так это, черт возьми, и было.
Рассказывая это, он пристально рассматривает меня.
— А вы рано пришли. Нам-то все равно, мы все равно уже на ногах. Моя жена отдала детей в детский сад в Аллерёде. Чтобы они немного бывали в лесу. Вы знали маленького мальчика?
— Я дружила с этой семьей. В первую очередь, с ним. Мы садимся друг против друга.
— Чего вы хотите?
— Вы дали мне свою карточку.
Этого он просто не слышит. Я понимаю, что он человек, который слишком много повидал, чтобы ходить вокруг да около. Если он собирается что-нибудь рассказать, ему нужна искренность. Поэтому я рассказываю ему о том, что Исайя боялся высоты. О следах на крыше. О моем визите к профессору Лойену. О следователе Государственной прокуратуры Рауне.
Он зажигает сигару, глядя на свои кактусы. Может быть, он не понял, что я ему рассказала. Я сама не уверена в том, что понимаю.
***
— У нас, — говорит он, — единственный нормальный институт. В других возятся какие-нибудь четыре человека, и они даже не в состоянии получить денег на пипетки и на белых мышей, которым они должны прививать свои клеточные культуры. У нас есть целое здание. У нас есть патологоанатомы, и химики, и генетики судебно-медицинской экспертизы. И целая куча всего в подвале. У нас есть студенты. У нас 200 сотрудников, черт побери. За год у нас 3000 дел. Тот, кто сидит в Оденсе, видел, может быть, не более 40 убийств. Здесь в Копенгагене у меня было 1500. И столько же в Германии и США. Если в Дании и есть три человека, которые могут назвать себя судебно-медицинскими экспертами, то это необходимый уровень. И двое, двое из них — это я и Лойен.
Рядом с его стулом стоит кактус, напоминающий по форме цветущий пень. Из зеленого, неуклюжего, безжизненного, колючего растения вырастает вспышка пурпурного и оранжевого.
— На следующее утро после того, как привезли мальчика, у нас была запарка. Пьяные за рулем, застолья на службе по случаю приближающегося Рождества. Каждый день в четыре часа полиция хочет иметь протокол, черт возьми. И в восемь я начинаю смотреть мальчика. У Вас не очень слабые нервы? У нас ведь существуют свои правила. Проводится внешний осмотр тела. Мы смотрим, нет ли клеток эпидермиса под ногтями, спермы в прямой кишке, а потом вскрываем и смотрим на внутренние органы.
— Полиция присутствует?
— Только в исключительных случаях, например, если имеются серьезные основания предполагать убийство. Не в подобном случае. Здесь все было стандартно. На нем были брюки из водоотталкивающей ткани. Я рассматриваю их и думаю про себя, что это вообще не лучшая одежда, чтобы заниматься прыжками в длину. У меня есть одна маленькая хитрость. Из тех, которые со временем появляются в каждой профессии. Я засовываю горящую электрическую лампочку в штанины. Штаны из магазина “Хелле Хансен”. Добротная вещь. Я сам такие ношу, когда работаю в саду. Но на штанине в районе бедра перфорация. Я осматриваю мальчика. Чистая рутина. И на его теле я вижу маленькое отверстие. Мне бы следовало заметить его при внешнем осмотре, я Вам честно говорю, но что уж там, все мы люди. Тут я задумываюсь. Потому что никакого кровотечения не было, и ткани не сократились. Вы понимаете, что это значит?
— Нет, — говорю я.
— Это значит, что как бы там это отверстие ни появилось, но случилось это после того, как перестало биться его сердце. Тогда я смотрю внимательнее на одежду. По краям отверстия виден след, и тут меня осеняет. Я беру иглу для биопсии. Такая полая канюля, очень большая, которая насаживается на ручку и загоняется в ткань, чтобы взять пробу. Подобно тому, как геологи берут пробы почвы. Широко используется в институте Августа Крога, спортивными врачами. И она подходит. Чёрт побери. Ободок на одежде мог появиться, потому что кто-то торопился и загнал ее со всей силой.
Он наклоняется ко мне.
— Готов поклясться, что кто-то брал у него биопсию мышц.
— Врач скорой помощи?
— Я тоже так подумал. Это было, черт возьми, совершенно ни к чему, но кто же еще? Поэтому я звоню, чтобы узнать. Я говорю с шофером. И с врачом. И с тем из наших сотрудников, кто принимал тело. Они клянутся и божатся, что ничего подобного не делали.
— Почему Лойен не рассказал мне об этом?
В первую минуту он хочет объяснить мне это. Потом доверительность между нами исчезает.
— Это, наверное, случайность.
Он выключает лампы. Мы сидели, окруженные ночью со всех сторон. Теперь уже заметно, что несмотря ни на что появится все-таки какой-то дневной свет. В доме наступила тишина. Дом беззвучно глотает воздух, чтобы отдышаться перед следующим армагеддоном.
Я прохожу по узким дорожкам. В кактусах есть какое-то упрямство. Солнце не хочет, чтобы они росли, ветер пустыни не хочет, чтобы они росли, засуха не хочет, ночные заморозки не хотят. И все равно они пробиваются наверх. Они ощетиниваются своими колючками, прячась за своей плотной оболочкой. И не сдаются ни на миллиметр. Я чувствую к ним симпатию.
Лагерманн похож на свои растения. Может быть, именно поэтому он и собирает кактусы. Не зная истории его жизни, я догадываюсь, что ему, чтобы выбраться к свету, пришлось пробиваться через несколько кубических метров камней.
Мы стоим у грядки с зелеными морскими ежами, которые выглядят так, словно они побывали под дождем из хлопчатобумажной ваты.
— Pilocereus Senilis, — говорит он.
Рядом несколько горшков с более мелкими, зелеными и фиолетовыми растениями.
— Мескалин. Даже в известных местах — скажем, в Ботаническом саду в Мехико, в музее кактусов Сезар Мандрик в Лансароте — их не больше, чем у меня. Маленький кусочек мозга — и тебе более чем достаточно. Больше ничего и не надо. Я здравомыслящий человек. Рационалист. Мы обследуем мозг. Отрезаем кусочек. После этого наш ассистент ставит черепную коробку на место и натягивает кожу головы. Ничего не заметно. Тысячу раз я видел мозг. Нет в нем ничего мистического. Все это чистая химия. Главное, чтобы было достаточно информации. Как вы думаете, почему он побежал на эту крышу?
Впервые у меня возникает желание дать честный ответ.
***
— Я думаю, что кто-то преследовал его. Он качает головой.
— Обычно дети так далеко не убегают. Мои садятся и начинают орать. Или же замирают.
Однажды механик починил для Исайи старый велосипед. В Гренландии он не умел ездить на велосипеде. Когда велосипед был готов, он сразу уехал. Механик нашел его на десятом километре шоссе Гаммель Кёге, он ехал с маленькими колесиками по бокам, чтобы не упасть, а на багажнике у него были бутерброды. Он ехал домой в Гренландию. Направление он знал, потому что Юлиана однажды лежала с белой горячкой в больнице Видовре.
С семи лет, когда я впервые приехала в Данию, и до тринадцати, когда я сдалась, я убегала больше раз, чем это запечатлелось в моей памяти. Два раза я добиралась до Гренландии, один раз до самого Туле. Все очень просто — надо прибиться к какой-нибудь семье, делая вид, что твоя мама сидит в пяти рядах от тебя в самолете, или же стоит немного дальше в очереди. Мир полон небылиц о пропавших попугаях, персидских котах и французских бульдогах, которые чудесным образом нашли дорогу домой к маме и папе на Фрюденсхольм Алле. Это не идет ни в какое сравнение с теми расстояниями, которое преодолевали дети в поисках нормальной жизни.
Все это я могла бы попытаться объяснить Лагерманну. Но я этого не делаю.
Мы стоим в прихожей среди сапог, чехлов от коньков, остатков провианта и других предметов, оставленных вооруженными силами.
— И что же теперь?
— Я ищу, — говорю я, — логическую связь, о которой вы говорили. Пока я не найду ее, не придет рождественское настроение.
— У вас нет какого-нибудь занятия?
Я не отвечаю. Неожиданно он спрятал все свои колючки. Когда он говорит, он уже больше не чертыхается.
— Я видел множество родственников, помешавшихся от горя. Множество самодеятельных сыщиков, которые думали, что могут сделать дело лучше, чем мы и полиция. Я видел их идеи и их настойчивость, и я говорил себе, что всему этому даю гарантию только на пять минут. С вами я не так уверен...
Я пытаюсь изобразить улыбку в ответ на его оптимизм. Но еще слишком раннее утро, даже для меня.
Вместо этого я вдруг обнаруживаю, что, повернувшись, я посылаю ему воздушный поцелуй. От одного растения пустыни другому.
Я не знаток марок автомобилей. Если бы меня спросили, я бы сказала, что все машины мира сего можно спокойно, пропустив через гидравлический пресс, запустить из стратосферы, отправив вращаться по орбите вокруг Марса. Конечно же, за исключением тех такси, которые должны быть в моем распоряжении, когда они мне потребуются.
Но я представляю себе, как выглядит “вольво 840”. Последние годы фирма “Вольво” была спонсором турнира по гольфу Europe Tour, и компания использовала моего отца в нескольких рекламах, изображающих мужчин и женщин, добившихся международного признания. На одной фотографии он был изображен делающим удар перед террасой гольфклуба в Сёллерёде, а на другой он сидит в белом халате перед подносом с инструментами с таким выражением лица, как будто хочет сказать, что даже если вам надо сделать блокаду прямо в самом гипофизе, он в два счета вам это сделает. И на той, и на другой фотографии он заставил их сфотографировать себя именно в таком ракурсе, когда он похож на Пикассо в парике, а подпись под картинками гласила, кажется: “Люди, которые никогда не ошибаются”. В течение трех месяцев эта реклама на автобусах и станциях железной дороги напоминала мне о том, что бы я сама могла добавить к этому тексту. А в моей голове навсегда запечатлелся неуклюжий и как будто съежившийся профиль “вольво 840”.
Если перед самым восходом солнца повышается температура, как это случилось сегодня, иней тает в последнюю очередь на крыше и над дворниками. Банальный факт, на который мало кто обращает внимание. Стоящая на Кабелайевай машина, на которой нет инея, либо потому что его вытерли, либо потому что на ней недавно приехали, это синяя “вольво 840”.
Наверняка можно придумать множество объяснений тому, что кто-то поставил тут машину двадцать минут восьмого. Но в данный момент я не могу придумать ни одного. Поэтому я иду к машине, наклоняюсь над радиатором и заглядываю внутрь через тонированное переднее стекло. Сначала мне трудно дотянуться. Но, встав на колпак колеса, я оказываюсь вровень с водительским сидением. Там спит человек. Я некоторое время стою, но он сидит без движения. Поэтому я, в конце концов, спускаюсь на землю и быстро иду по направлению к Брёнсхой Торв.
Сон — это важная вещь. Я бы сама была не прочь поспать еще несколько часов сегодня утром. Но я бы ни за что не стала это делать в “вольво” на Каббелайевай.
— Меня зовут Смилла Ясперсен.
— Заказ из магазина?
— Нет, Смилла Ясперсен.
Не совсем правильным будет утверждение, что телефонные разговоры — это самый несовершенный способ общения на свете. Дверные переговорные устройства на самом деле куда хуже. Чтобы соответствовать всему дому — высокому, серебристо-серому и роскошному — оно здесь сделано из анодированного алюминия в форме раковины. К сожалению, оно также вобрало в себя шум океана, который теперь накладывается на разговор.
— Домработница?
— Нет, — говорю я. — И не педикюрша. У меня к вам несколько вопросов о Криолитовом обществе.
Эльза Любинг на некоторое время замолкает. Такое можно позволить себе, когда стоишь с надлежащей стороны переговорного устройства. Там, где тепло и где находится кнопка, открывающая дверь.
— Это право не очень вовремя. Напишите или приходите в другой раз.
Она вешает трубку.
Отступив на шаг, я задираю голову. Дом стоит на отшибе в самом конце Хайревай в “Птичьем квартале” Фредериксберга. Дом высокий. Эльза Любинг живет на седьмом этаже. На балконе под ее квартирой фигурные чугунные решетки закрыты ящиками с цветами. Из списка жильцов становится ясно, что эти любители цветов — супруги Скоу. Я коротко и решительно нажимаю на кнопку.
— Да? — Голос принадлежит человеку, которому не меньше 80-ти.
— Посыльный из цветочного магазина. У меня букет для Эльзы Любинг, живущей над вами, но ее нет дома. Вы не могли бы открыть мне дверь?
— К сожалению, у нас есть строгие инструкции не открывать дверь тем, кто пришел в другие квартиры.
Меня восхищают 80-летние люди, все еще придерживающиеся строгих инструкций.
— Фру Скоу, — говорю я. — Это орхидеи. Только что привезенные на самолете из Мадейры. Они чахнут здесь на морозе.
— Это ужасно!
— Отвратительно, — говорю я. — Но если вы легонько нажмете на маленькую кнопочку, они окажутся в тепле, там, где им и надлежит быть.
Она впускает меня.
Лифт выглядит так, что возникает желание просто покататься на нем вверх и вниз раз семь-восемь, чтобы насладиться маленьким плюшевым диванчиком, полированным палисандровым деревом, золотой решеткой и матовыми купидонами на стеклах, через которые можно видеть, как трос с противовесом погружаются в ту глубину, из которой ты поднимаешься.
Дверь Эльзы Любинг закрыта. Внизу фру Скоу открыла свою дверь, чтобы послушать, не является ли рассказ об орхидеях прикрытием для быстрого рождественского изнасилования.
У меня в кармане, среди разрозненных денежных купюр и писем из второго отдела университетской библиотеки о необходимости вернуть книгу, лежит лист бумаги. Его я и бросаю через щель для писем. Потом мы с фру Скоу ждем.
Щель для писем на дверях медная, имя на табличке написано вручную, буквы белые с серым.
Дверь открывается. На пороге стоит Эльза Любинг.
Она, не торопясь, изучает меня.
— Да, — говорит она наконец, — ну и настойчивы же вы. Она отходит в сторону. Я прохожу мимо нее. В квартиру.
Ее цвета — это цвета дома. Полированное серебро и свежие сливки. Она очень высокого роста, более 1 метра 80 сантиметров, на ней длинное, простое белое платье. Ее волосы уложены в прическу, и несколько отдельных прядей падают каскадом блестящего металла на щеки. Никакой косметики, никаких духов и никаких украшений, кроме висящего на шее серебряного крестика. Ангел. Из тех, кому можно поручить охранять что-нибудь с огненным мечом.
Она смотрит на письмо, которое я бросила через дверь. Это сообщение Юлиане о выделении ей пенсии.
— Это письмо, — говорит она, — я прекрасно помню.
На стене висит картина. С неба на землю спускается поток длиннобородых стариков, упитанных младенцев, фруктов, рогов изобилия, сердец, якорей, королевских корон, церковных канонов, а также текст, который можно прочитать, если знаешь латынь. Эта картина — единственный здесь предмет роскоши. Кроме нее, в комнате есть белые стены, паркетный пол с шерстяным ковром, дубовый стол, низкий маленький столик, несколько стульев с высокими спинками, диван, высокая книжная полка и распятие.
Больше ничего и не нужно. Потому что здесь есть нечто другое. Здесь есть вид, который можно наблюдать, только если ты летчик, и который можно выносить, только если ты не страдаешь головокружением. Кажется, что квартира состоит всего лишь из одной, очень большой и светлой комнаты. Со стороны балкона — стеклянная стена шириной во всю комнату. Через нее виден весь Фредериксберг, Беллахой и вдали Хойе Гладсаксе. Через нее проникает, такой же белый, как если бы мы были на улице, зимний утренний свет. С другой стороны большое окно. Через него за бесконечными рядами крыш видны башни Копенгагена. Стоя высоко над городом, словно в стеклянном колоколе, мы с Эльзой Любинг пытаемся оценить друг друга.
Она предлагает мне вешалку для шубы. Непроизвольно я снимаю обувь. Что-то в этой комнате говорит мне, что это надо сделать. Мы садимся на стулья с высокими спинками.
— В это время, — говорит она, — я обычно молюсь.
Она говорит это с такой естественностью, как будто речь идет о выполнении комплекса физических упражнений Общества по борьбе с болезнями сердца.
— Так что вы, сами того не зная, выбрали неподходящий момент.
— Я увидела ваше имя в письме и нашла ваш адрес в телефонной книге.
Она снова смотрит на листок бумаги. Потом она снимает узкие с толстыми стеклами очки для чтения.
— Трагическое несчастье. Особенно для ребенка. Рядом с ребенком должны быть и мать, и отец. Это одно из практических оснований святости брака.
— Господин Любинг был бы рад это слышать.
Если ее муж умер, я никого не оскорбляю такой формулировкой. Если же он жив, это изящный комплимент.
— Господина Любинга не существует, — говорит она. — Я Христова невеста.
Она говорит это одновременно серьезно и кокетливо, как будто они поженились несколько лет назад, брак их удачен и обещает быть таким и в будущем.
— Но это не означает, что я не считаю священной любовь между мужчиной и женщиной. Хотя она ведь всего лишь этап на пути. Этап, который я позволила себе пропустить, если так можно выразиться.
В ее взгляде сквозит нечто похожее на лукавый юмор.
— Это как перепрыгнуть через класс в школе.
— Или же, — говорю я, — как стать прямо главным бухгалтером, будучи до этого простым бухгалтером в Криолитовом обществе.
Она смеется низким мужским смехом.
— Милочка моя, — говорит она, — вы замужем?
— Нет. Никогда не была.
Мы становимся ближе. Две взрослые женщины, знающие, что это такое — жить без мужчин. Похоже, что ей это удается лучше, чем мне.
— Мальчик умер, — говорю я. — Четыре дня назад он упал с крыши. Она встает и подходит к стеклянной стене. Если бы можно было так хорошо и достойно выглядеть, то стареть было бы одно удовольствие. Я отказываюсь от этой мысли. Сколько труда уйдет хотя бы на то, чтобы вырасти на те 30 сантиметров, на которые она выше меня.
— Я видела его один раз, — говорит она. — Увидев его, начинал понимать, почему написано, что если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царствие Небесное. Я надеюсь, что бедняжка-мать найдет путь к Богу.
— Это случится, только если Бога можно встретить на дне бутылки. Она смотрит на меня без улыбки.
— Он повсюду. И там тоже.
В начале 60-х христианская миссия в Гренландии еще имела в себе что-то от живого нерва империализма. Более позднее время — и особенно авиабаза Туле — своими контейнерами порнографических журналов, виски и спросом на полупроституцию — перенесло нас с религиозных окраин в пустоту недоумения. Я перестала чувствовать, как надо общаться с верующими европейцами.