Я пытаюсь вспомнить ночь и погоду.
— Облака из ледяных кристаллов.
— Это самое плохое. Высокочастотные волны распространяются в соответствии с искривлением атмосферы. Когда идет снег и пасмурно, отражение может помешать волнам.
Телефон звонит монотонно, безжизненно. Я сдаюсь. Отчаяние — это чувство, которое проистекает из желудка.
И тут трубку поднимают.
Голос очень близко, совершенно отчетливый, но очень сонный. В Дании должно быть около пяти утра.
Я хорошо представляю ее себе. Такой, какой она была на фотографиях в бумажнике Рауна. Седая, в шерстяном костюме.
Когда она кладет трубку, слышно, как поблизости плачет ребенок. Он, должно быть, спит в их спальне. Может быть, в кровати между ними.
— Раун слушает.
— Это я, — говорю я.
— Поговорим в другой раз.
Голос его очень хорошо слышен, поэтому отказ кажется таким определенным. Я не знаю, что случилось. К тому же я зашла слишком далеко, чтобы размышлять на эту тему.
— Слишком поздно, — говорю я. — Я хочу поговорить о том, что происходит на крышах. В Сингапуре и в Кристиансхаун.
Он не отвечает. Но трубку не вешает.
Невозможно представить себе его в частной жизни. В чем он спит? Как он выглядит сейчас, в кровати, рядом со своим внуком?
— Давайте представим себе, что сейчас вечер, — говорю я, — Мальчик сам возвращается домой из детского сада. Он единственный ребенок, за которым не приходят каждый день. Он идет так, как обычно ходят дети, неровно, подпрыгивая, разглядывая что-то под ногами. Обращая внимание только на то, что поблизости. Как ходят и ваши внуки, Раун.
Я так отчетливо слышу его дыхание, как будто он находится рядом с нами в комнате.
Механик снял один наушник с уха, чтобы одновременно следить за разговором и слушать, не идет ли кто-нибудь по коридору.
— Поэтому он не замечает мужчину, пока тот не оказывается прямо рядом с ним. Тот ждал в машине. На стоянку не выходит ни одного окна. Там почти совсем темно. Середина декабря. Мужчина хватает его. Не за руку, а за одежду. За клапан непромокаемых штанишек, который не может оторваться и где не остается следов. Но он просчитался. Мальчик сразу же узнал его. Они вместе провели несколько недель. Но не потому он запомнил его. Он помнит его по одному из последних дней. Тому дню, когда он видел, как умер его отец. Может быть, он видел, как мужчина заставлял водолазов опять лезть в воду после того, как один из них погиб. В тот момент, когда они еще не поняли, в чем дело. Или, может быть, это само переживание смерти соединилось в воспоминании мальчика с этим человеком. Во всяком случае, он видит перед собой не человека. Он видит угрозу. Так, как дети чувствуют угрозу. Всем своим существом. И сначала он замер. Все дети замирают.
— Это все догадки, — говорит Раун.
Слышно теперь хуже. На мгновение я чуть не теряю связь.
— И ребенок, который находится рядом с вами, — говорю я. — Он бы тоже замер. Вот тут человек и просчитался. Стоящий перед ним мальчик кажется таким маленьким. Он наклоняется к нему. Мальчик словно кукла. Мужчина хочет приподнять и посадить его на сидение. На минуту он его выпускает. Это его ошибка. Он не предусмотрел энергии мальчика. Неожиданно тот бросается бежать. Земля покрыта плотно утоптанным снегом. Поэтому мужчина не может догнать его. У него нет привычки, как у мальчика, бегать по снегу.
Теперь они полны внимания, и тот, кто рядом со мной, и тот, кто находится далеко, на бесконечно огромном расстоянии. И дело не в том, что они слушают меня. Просто нас связывает страх, страх, испытываемый тем ребенком, который есть у всех нас внутри.
— Мальчик бежит вдоль стены дома. Мужчина выбегает на дорогу и перерезает ему путь. Мальчик бежит вдоль пакгаузов. Мужчина следует за ним, скользя, покачиваясь. Но уже взяв себя в руки. Ведь отсюда никуда не убежать. Мальчик оборачивается назад. Мужчина абсолютно спокоен. Мальчик оглядывается. Он перестал думать. Но внутри у него работает моторчик, он будет работать, пока не растратятся все силы. Именно этот моторчик мужчина и не предусмотрел. Неожиданно мальчик взбегает на леса. Мужчина — за ним. Мальчик знает, кто именно преследует его. Это сам страх. Он знает, что его ожидает смерть. Это ощущение сильнее, чем страх высоты. Он добирается до крыши. И бежит по ней вперед. Мужчина останавливается. Может быть, он с самого начала этого и хотел, может быть, идея пришла ему в голову только сейчас, может быть, только сейчас он осознал свои собственные намерения. Понял, что есть возможность устранить угрозу. Избежать того, чтобы мальчик когда-либо рассказал, что он видел в пещере на леднике где-то в Девисовом проливе.
— Это все догадки. Он говорит шепотом.
— Мужчина идет к мальчику. Видит, как он бежит вдоль края, чтобы найти место, где можно спуститься вниз. Дети не могут все сразу увидеть — мальчик, очевидно, не очень хорошо понимает, где он находится, он видит лишь на несколько метров вперед. У края снега мужчина останавливается — он не хочет оставлять следы. Ему бы хотелось обойтись без этого.
Связь пропадает. Механик поворачивает ручки. Связь восстанавливается.
— Мужчина ждет. В этом ожидании как будто таится огромная уверенность в себе. Как будто он знает, что одного его присутствия достаточно. Его силуэт на фоне неба. Как и в Сингапуре. Ведь это было там, Раун? Или он ее столкнул, потому что она была старше и больше владела собой, чем мальчик, потому что он мог подойти к ней вплотную, потому что не было снега, на котором остались бы следы?
Слышится такой отчетливый звук, что мне кажется, он исходит от механика. Но тот молчит.
И снова звук, звук, выражающий боль — это Раун. Я говорю с ним очень тихо.
— Посмотрите на ребенка, Раун, на ребенка рядом с вами, это — ребенок на крыше, Тёрк преследует его, это его силуэт, он мог бы остановить мальчика, но он этого не делает, он гонит его вперед, как и тогда женщину на крыше. Кто она была? Что она сделала?
Он исчезает и снова появляется где-то далеко.
Механик закрывает мой рот рукой. Ладонь его холодна как лед. Я, должно быть, кричала.
— ... была...
Голос его пропадает.
Я хватаю аппарат и трясу его. Механик оттаскивает меня от него. В этот момент снова появляется голос Рауна, отчетливый, ясный, без всяких эмоций.
— Моя дочь. Он сбросил ее. Вы удовлетворены, фрекен Смилла?
Он ничего не отвечает. Одновременно его голос теряется в туннеле шума и совсем пропадает. Связь прервана.
Механик выключает верхний свет. В свете аппаратуры на приборной доске его лицо кажется белым и напряженным. Он медленно снимает наушники и вешает их на место. Я вся в поту, как после забега.
— Для присяжных это имело бы значение, — говорю я.
Он не продолжает свою мысль, да это и не нужно. Мы думаем об одном и том же. В глазах Исайи могло быть нечто — понимание, не свойственное его возрасту, понимание вне всякого возраста, глубокое проникновение в мир взрослых. Тёрк увидел этот взгляд. Есть и иные обвинения кроме тех, что предъявляются в суде. — Что делать с дверью?
Он кладет руку на стальную рамку и, осторожно согнув ее, приводит в прежнее положение.
Он провожает меня назад по наружной лестнице. В медицинской каюте он на минуту задерживается.
Я отворачиваюсь от него. Телесная боль так незаметна и незначительна по сравнению с душевной.
Он смотрит на свои руки, растопырив пальцы.
— Когда мы закончим, — говорит он, — я его убью.
Ничто не могло бы заставить меня провести ночь — даже такую короткую и безотрадную как та, что ждет меня сейчас — на больничной койке. Я снимаю постельное белье, вытаскиваю валики из кресел и ложусь прямо у двери. Если кто-нибудь захочет войти, он сначала должен будет отодвинуть меня.
Никто не захотел войти. Сначала мне удается погрузиться на несколько часов в глубокий сон, потом слышится скрежетание корпуса обо что-то, и на палубе слышен топот многих ног. Мне кажется также, что прогрохотал якорь, может быть, это “Кронос” стал на якорь у края льда. Я слишком устала, чтобы подниматься. Где-то поблизости, в темноте, находится Гела Альта.
2
Сон иногда бывает хуже, чем бессонница. Проспав эти два часа, я оказываюсь в большем напряжении, чувствую себя более разбитой физически, чем если бы не ложилась вовсе. За окнами темно.
Я составляю в уме список. Кого, спрашиваю я себя, я могла бы привлечь на свою сторону? Все эти размышления возникают не потому, что у меня появилась надежда. Скорее это потому, что сознание не остановить. Пока ты жив, оно само по себе будет продолжать искать пути выживания. Как будто внутри тебя сидит другой человек, более наивный, но и более настойчивый, нежели ты сам.
Я оставляю эти мысли. Списочный состав “Кроноса” можно разделить на тех, кто уже настроен против меня, и тех, кто будет против меня, когда дойдет до дела. Механик не в счет. О нем я пытаюсь не думать.
Когда приносят завтрак, я лежу на койке. Кто-то нащупывает выключатель, но я прошу не включать свет. Поставив поднос у дверей, он выходит. Это был Морис. В темноте он не мог заметить, что стекло разбито.
Я заставляю себя немного поесть. Кто-то садится снаружи у двери. Иногда мне слышно, как стул касается двери. Проходит какое-то время, и включаются вспомогательный двигатель и генераторы. Через две минуты что-то сгружают с юта. Мне не видно, что именно. Окна медицинской каюты выходят на левый борт.
Начинается день. Кажется, что рассвет не несет с собой света, а сам по себе является некой субстанцией, которая, дымясь, проплывает мимо окон.
Острова отсюда не видно. Но чувствуется присутствие льда. “Кронос” пришвартовался кормой. Кромка льда находится на расстоянии метров 75. Мне видно, что один из швартовочных тросов ведет к ледовому якорю, закрепленному за груду смерзшихся льдин.
К кромке льда причалила моторная лодка, ее разгружают. Нет никакого желания высматривать, кто там стоит или что выгружают. Потом, похоже, все уходят, оставив лодку пришвартованной к кромке льда.
Я чувствую, что прошла весь путь до конца. Ни от одного человека нельзя требовать, чтобы он прошел больше, чем весь путь.
Внутри тех валиков, которые служили мне подушкой, спрятан ключ Яккельсена. Еще там лежит синяя пластмассовая коробка. И тряпка, в которую завернут металлический предмет. Я ожидала, что он сразу же обнаружит пропажу, но он не пришел.
Это револьвер. “Баллестер Молина Инунангитсок”. Сделанный в Нууке по аргентинской лицензии. В нем очевидно несоответствие между назначением и дизайном. Удивительно, что зло может принимать такую простую форму.
Существованию винтовок можно найти оправдание — они используются для охоты. Иногда в снежных просторах может для самообороны понадобиться крупнокалиберный револьвер с длинным стволом. Потому что и мускусный бык, и белый медведь могут обойти охотника и напасть сзади. Так быстро, что не останется времени на то, чтобы вскинуть винтовку.
Но этому тупорылому оружию нет никакого оправдания.
У патронов плоские свинцовые головки. Коробка заполнена доверху. Я вставляю их в барабан. В нем помещается шесть штук. Я устанавливаю барабан на место.
Засунув палец в рот, я вызываю приступ кашля. Ударяю по тем осколкам, которые еще остались в дверце шкафчика. Они со звоном падают на пол. Дверь распахивается, и входит Морис. Опираясь на кровать, я двумя руками держу револьвер.
— На колени, — говорю я.
Он начинает двигаться по направлению ко мне. Я опускаю ствол к его ногам и нажимаю на спусковой крючок. Ничего не происходит. Я забыла снять с предохранителя. Он наносит удар снизу здоровой левой рукой. Удар приходится мне в грудь и отбрасывает меня к шкафу. Осколки разбитого стекла вонзаются мне в спину с характерной холодной болью от очень острых режущих поверхностей. Я падаю на колени. Он бьет меня ногой в лицо, разбивает мне нос. и на минуту я теряю сознание. Когда я прихожу в себя, одна его нога находится у моей головы — он, наверное, стоит прямо надо мной. Из кармана для инструментов в рабочих брюках я вытаскиваю обмотанные пластырем скальпели. Немного подтянувшись вперед, я вонзаю скальпель в его лодыжку. С легким щелчком лопается ахиллесово су-хожие. Вытаскивая скальпель, я вижу, что в глубине разреза желтеет кость. Я откатываюсь в сторону. Он пытается шагнуть за мной, но падает вперед. Только вскочив на ноги, я замечаю, что в руке я все еще сжимаю револьвер. Он стоит на одном колене и. не торопясь, нащупывает что-то под своей штормовкой. Я подхожу и ударяю его цилиндром короткого ствола прямо по зубам. Он отлетает назад к шкафу. Я больше не решаюсь к нему приблизиться и выхожу из каюты. Ключ все еще вставлен в замок. Я запираю за собой дверь.
Коридор пуст. Но за дверью кают-компании слышны какие-то звуки.
Я приоткрываю дверь на сантиметр. Урс накрывает на стол. Я захожу внутрь. Он ставит на стол хлебницу. Сначала он меня не замечает, потом вдруг видит.
Я отвинчиваю крышку с термоса. Наливаю кофе в чашку, кладу сахар, размешиваю, пью. Кофе почти обжигающий, вкус жареных зерен в сочетании со вкусом сахара вызывает тошноту.
— Сколько мы пробудем здесь, Урс?
Он таращится на мое лицо. Своего носа я не чувствую. Чувствую только, как по нему разливается тепло.
— Вы под арестом, фройляйн Смилла.
— Мне разрешили гулять.
Он мне не верит. Он надеется, что я уйду. Никто не любит законченных неудачников.
— Drei Tage. <Три дня (нем.)> Завтра еду надо доставить на берег. Тогда мы все будем работать im Schnee. <В снегу (нем.)>
То есть тащить камень по настилу из шпал. Значит, он должен быть где-то близко от берега.
— Кто на берегу?
— Тёрк, Верлен, der neue Passagier. Mit Flaschen. <Новый пассажир. С бутылочкой (нем.)>
Сначала я его не понимаю. Он рисует руками в воздухе — кислородные баллоны.
Я уже выхожу из дверей, когда он догоняет меня. Ситуация повторяется — мы когда-то уже так стояли.
— Фройляйн Смилла.
Он, который никогда не решался приблизиться ко мне, настойчиво берет меня за руку.
— Sie mьssen schlafen. Sie brauchen medizinische <Вы должны спать. Вам необходима медицинская> помощь.
Я выдергиваю руку. Мне не удалось его напугать. В результате я вызвала его сострадание.
На море существует правило, согласно которому двери запирают, только когда покидают помещение. Чтобы облегчить проведение спасательных операций в случае пожара. Лукас спит, не заперев дверь. Спит он крепко. Закрыв за собой дверь, я сажусь в ногах его кровати. Он открывает глаза. Сначала они затуманены сном, потом сверкают от удивления.
— Я временно сама себя выписала, — говорю я.
Он пытается схватить меня. Он оказывается более проворными, чем можно было ожидать, если принимать во внимание то, что он лежал на спине и только что проснулся. Я вынимаю револьвер. Это его не останавливает. Я подвожу ствол к его лицу и снимаю с предохранителя.
— Мне нечего терять, — говорю я. Он остывает.
— Идите назад. Под арестом вы в безопасности.
— Да, — говорю я. — Если Морис стоит под дверями, это действительно внушает спокойствие. Наденьте пальто. Мы идем на палубу.
Он медлит. Потом тянется за своим пальто.
— Тёрк прав. Вы больны.
Может быть, он прав. Во всяком случае, от остального мира меня теперь отделяет панцирь бесчувственности. Оболочка, в которой умерли нервы. У раковины я промываю нос. Делать это неудобно, потому что в другой руке я должна держать оружие и все время наблюдать за Лукасом. Крови не так много, как я думала. Раны на лице кажутся больше, чем они есть на самом деле.
Он идет впереди. Когда мы проходим мимо лестницы, ведущей на верхнюю палубу, навстречу нам спускается Сонне. Я встаю вплотную к Лукасу. Сонне останавливается. Лукас делает движение рукой, чтобы он шел дальше. Тот медлит, но срабатывает морская выучка, годы, проведенные во флоте и вся его внутренняя дисциплина. Он отходит в сторону. Мы выходим на палубу. Подходим к борту. Я встаю на расстоянии нескольких метров от него. Это значит, что нам надо говорить громко, чтобы было слышно друг друга. Но при этом ему сложнее дотянуться до меня.
После всех этих дней на море остров мне кажется мрачно, болезненно прекрасным.
Он такой узкий и высокий, что поднимается из замерзшего моря, словно башня. Только в нескольких местах проглядывают скалы, в основном же он покрыт льдом. Из чашеобразной вершины, словно из холодного полярного рога изобилия, через край по крутым склонам стекает лед. По направлению к “Кроносу” в море спускается коса — глетчер Баррен. Если бы мы смотрели на остров с другой стороны, мы бы наблюдали вертикальные скалистые стены со следами лавин и движения льда.
Ветер дует со стороны острова, северный ветер — avangnaq. Он вызывает в памяти другое слово, и сначала есть только звуковая оболочка слова, как будто его произнес кто-то другой внутри меня. Pirhirhuq — снежная буря. Я качаю головой. Мы не в Туле, здесь другие погодные условия, мои измученные нервы рождают галлюцинации.
— Куда вы пойдете потом?
Он показывает на палубу, на открытое море. На моторную лодку рядом с краем льда.
— Feel free, фрекен Смилла. <Чувствуйте себя как дома (англ.) (Примеч. перев.)>
Теперь, когда исчезла его вежливость, я понимаю, что у него ее никогда и не было. Это была вежливость Тёрка. И порядки на борту были установлены Тёрком. Лукас же был не более чем орудием.
Он идет в противоположную от меня сторону. Он тоже неудачник. Ему тоже больше нечего терять. Я кладу тяжелый металлический предмет в карман. До этого в медицинской каюте я могла бы застрелить Мориса. Могла бы. Или, может быть, я сознательно не сняла револьвер с предохранителя.
— Яккельсен. — говорю я вслед ему. — Верлен убил его, а Тёрк послал телеграмму.
Он возвращается. Встает рядом со мной и смотрит на остров. Так он и стоит, не меняя выражения лица, пока я говорю. Во время нашего разговора контуры нескольких больших птиц отрываются в вышине от крутого ледяного склона — перелетные альбатросы. Он их не замечает. Я рассказываю ему все с самого начала. Я не знаю, сколько это продолжается. Когда я заканчиваю, ветра уже нет. К тому же кажется, что поменялось освещение. При этом невозможно точно сказать, как именно. Иногда я поглядываю на дверь. Никого нет.
Лукас курил сигарету за сигаретой. Как будто считал своим долгом каждый раз добросовестно прикуривать, затягиваться и выпускать дым.
Он выпрямляется и улыбается мне.
— Им надо было послушать меня, — говорит он. — Я им предложил сделать вам укол. 15 мг диазепама. Я сказал им, что иначе вы убежите. Тёрк стал возражать.
Он снова улыбается. Теперь за улыбкой скрывается безумие.
— Как будто он хотел, чтобы вы пришли к нему. Он оставил резиновую лодку. Может быть, он хочет, чтобы вы сошли на берег.
Он машет мне рукой.
— Пора приниматься за работу, — говорит он.
Я прислоняюсь к перилам. Где-то там, в низкой пелене тумана, где лед спускается к морю, находится Тёрк.
Внизу подо мной виден белый венчик — окурки Лукаса. Они не качаются, не меняют положения по отношению друг к другу. Они лежат без всякого движения. Вода, на которой они плавают, все еще черна. Но она уже больше не блестит. Она покрыта матовой пленкой. Море вокруг “Кроноса” начинает замерзать. Небесный свод надо мной начинает поглощать облака. Вокруг ни ветерка. За последние полчаса температура упала, по меньшей мере, на десять градусов.
Похоже, что в моей каюте ничего не тронуто. Я достаю пару коротких резиновых сапог. Кладу в полиэтиленовый пакет свои камики.
В зеркале я вижу, что мой нос не особенно вспух. Но выглядит он кривым, смещенным в одну сторону.
Через минуту он будет нырять. Я помню пар на фотографии. Температура воды, наверное, десять или двенадцать градусов. Он всего лишь человек. Это не так уж много. Я знаю это по собственному опыту. И все же человек всегда пытается бороться за жизнь.
Я надеваю утепленные брюки. Два тонких свитера, пуховик. Из ящика достаю наручный компас, плоскую фляжку. Беру шерстяное одеяло. Наверное, я очень давно готовилась к этому моменту.
Все трое сидят, поэтому я их не заметила, пока не поднялась на палубу. Из резиновой лодки выпущен воздух, она превратилась в серый резиновый коврик с желтым рисунком, распластанный на юте.
Женщина сидит на корточках. Она показывает мне нож.
— Вот чем я выпустила из нее воздух, — говорит она.
Она протягивает его назад прислонившемуся к шлюпбалке Хансену. Встав, она направляется ко мне. Я стою спиной к трапу. Сайденфаден нерешительно идет за ней.
— Катя, — говорит он.
Все они без верхней одежды.
— Он хотел, чтобы ты сошла на берег, — говорит она. Сайденфаден кладет руку ей на плечо. Она оборачивается и ударяет его. Уголок его рта подергивается. Лицо его похоже на маску.
— Я люблю его, — говорит она.
Это ни к кому конкретно не обращено. Она подходит ближе.
— Хансен обнаружил Мориса, — говорит она, как бы объясняя. И потом — без всякого перехода:
— Ты хочешь его?
Мне случалось и раньше сталкиваться с тем, как ревность и безумие, сливаясь, искажают действительность.
— Нет, — говорю я.
Я делаю шаг назад и упираюсь во что-то неподатливое. За мной стоит Урс. Он все еще в переднике. Поверх наброшена большая шуба. В руке — батон. Наверное, только что из печи. На холоде он окружен ореолом плотного пара. Женщина не обращает на него внимания. Когда она протягивает ко мне руку, он прикладывает батон к ее горлу. Упав на резиновую лодку, она не пытается встать. Ожог на ее шее проявляется словно фотопленка, повторяя надрезы на батоне.
— Что я должен делать? — спрашивает он. Я протягиваю ему револьвер механика.
— Можешь дать мне немного времени? Он задумчиво смотрит на Хансена.
— Leicht, — говорит он. <Немного (нем.)>
Бон все еще не убран. Как только я вижу лед, я понимаю, что пришла слишком рано. Он еще слишком прозрачный, чтобы по нему можно было идти. На палубе стоит стул. Я сажусь ждать. Кладу ноги на ящик с тросом. Здесь когда-то сидел Яккельсен. И Хансен. На корабле все время натыкаешься на свои собственные следы. Как и в жизни.
Идет снег. Большие снежинки — qanik, как снежинки над могилой Исайи. Лед еще такой теплый, что снежинки тают, попадая на него. Когда я вот так долго смотрю на него, начинает казаться, что снег не падает, а вырастает из моря и поднимается к небу, чтобы лечь на верхушку скалистой башни напротив меня. Сначала как шестиугольные, только что возникшие снежинки. Потом как 48-часовые, разломанные снежинки, с расплывшимися контурами. На десятый день это будет зернистый кристалл. Через два месяца снег уплотнится. Через два года он будет находиться на стадии между снегом и фирном. После трех лет — это neve . Через четыре года он превращается в большой блок ледникового кристалла.
Более трех лет он не просуществует на Гела Альта. Затем глетчер столкнет его в море. Откуда он однажды сдвинется и поплывет, чтобы растаять, раствориться и быть принятым океаном. Откуда он снова в один прекрасный день поднимется в виде нового снега.
Лед становится сероватым. Я ступаю на него. Он не слишком прочный. Нет более ничего прочного.
Насколько это возможно, я стараюсь держаться в тени фальшборта. Скоро лед становится настолько тонким, что мне приходится отойти в сторону. Они и так не должны меня заметить. Начинает темнеть. Свет исчезает, так по-настоящему и не появившись. Последние десять метров мне приходится ползти на животе. Я кладу одеяло на лед и толчками передвигаюсь вперед.
Моторная лодка привязана к кромке льда. Она пустая. До берега 300 метров. Здесь образовалась своего рода лестница, где нижняя часть ледника несколько раз оттаивала и снова замерзала.
Меня преследует запах земли. После всего этого проведенного в море времени начинает казаться, что остров пахнет, словно сад. Я соскребаю слой снега. Он толщиной примерно 40 сантиметров. Под ним — остатки мхов, увядшая арктическая ива.
Когда они выбрались сюда, здесь лежал тонкий слой свежевыпавшего снега — их следы хорошо видны. У них были сани. Механик тащил одни, Тёрк с Верленом — другие.
Они поднялись по склону, чтобы не оказаться под крутыми проходами, через которые лед сползает в море. Здесь глубина рыхлого снега полметра. Они по очереди протаптывали дорогу.
Я переодеваюсь в камики. Смотрю под ноги, сосредоточившись только на том, чтобы идти. Как будто я снова ребенок. Мы куда-то направляемся, не помню куда, позади долгая дорога, может быть, несколько sinik, я начинаю спотыкаться, я более уже не владею своими ногами, они идут сами по себе, с трудом, как будто каждый шаг — это неимоверно сложная задача. Где-то внутри растет желание сдаться, сесть и заснуть.
Тут моя мать оказывается позади меня. Она все понимает, она уже какое-то время наблюдает за мной. Она, обычно такая молчаливая, говорит, она хлопает меня по голове — полугрубость, полуласка. Какой это ветер, Смилла? Это kanangnaq. Это не так, Смилла, ты спишь. Нет, не сплю, он слабый и влажный, наверное, вскрылся лед. Ты должна хорошо говорить со своей матерью, Смилла. Невежливости ты научилась от qallunaaq.
Так мы и говорим, и я снова не сплю, я знаю, что нам надо идти вперед, я уже давно стала слишком тяжелой, чтобы она могла меня нести.
Мне исполнилось 37 лет. 50 лет назад для жителя Туле это была целая человеческая жизнь. Но я не стала взрослой. Я так и не привыкла идти в одиночестве. Где-то в глубине души я надеюсь, что кто-нибудь подойдет сзади и подтолкнет меня. Моя мать. Мориц. Какая-то сила извне.
Я чуть не падаю. Я стою перед ледником. Здесь они делали передышку. Они прикрепили к ботинкам “кошки”.
Вблизи от ледника начинаешь понимать, почему он так называется. Ветер отшлифовал его поверхность, превратив ее в плотное, гладкое покрытие без неровностей, словно это белая, керамическая глазурь. Прямо передо мной она кончается обрывом, глубиной около 50 метров — поверхность нарушена ледопадом. Образовалась система серых, белых и серо-синих лестниц. Издали кажется, что они правильной формы, если подойти поближе, то оказывается, что они образуют лабиринт.
Неизвестно, как они нашли дорогу. И их нигде не видно. Поэтому я иду дальше. Следы видны хуже. Но все же их можно разглядеть. На горизонтальных ступеньках остался лежать снег, по которому видно, что они здесь были. В какой-то момент, когда я перестаю ориентироваться и начинаю ходить кругами, я замечаю на некотором расстоянии желтый след мочи.
Начинаются галлюцинации, в голове возникают обрывки разговоров. Я что-то говорю Исайе. Он отвечает. Механик тоже с нами.
— Смилла.
Я прошла мимо него на расстоянии метра, не заметив. Это Тёрк. Он ждал меня. Он так нежно позвал меня. Как тогда по телефону, в последнюю ночь в моей квартире.
Он один. Без саней и без багажа. Сидя здесь, он представляет собой живописное зрелище. Желтые сапоги. Красная куртка, отбрасывающая красные блики на лежащий вокруг него снег. Бирюзовая повязка на светлых волосах.
— Я знал, что ты придешь. Но я не знал, как. Я видел, как ты шла по воде.
Как будто мы всю жизнь были друзьями, но вынуждены были скрывать это от окружающего мира.
— По льду.
— А до этого ты проходила через закрытые двери.
— У меня был ключ.
Он качает головой.
— С людьми, у которых есть ресурсы, всегда происходят настоящие события. Это похоже на случайности. Но они возникают из необходимости. Катя и Ральф хотели остановить тебя еще в Копенгагене. Но я увидел в этом для нас дополнительные возможности. Ты укажешь нам на то, что мы упустили. Что упустили Винг и Лойен. Что всегда упускают.
Он протягивает мне страховочные ремни. Я надеваю их и застегиваю спереди.
— А “Северное сияние”. — говорю я. — пожар на нем?
— Лихт позвонил Кате, когда получил пленку. Он пытался вытянуть из нее деньги. Нам надо было что-то предпринять. В том, что тут оказалась замешана ты, была моя ошибка. Я предоставил это Морису и Верлену. А Верлен испытывает примитивную ненависть к женщинам.
Он протягивает мне конец веревки. Я делаю узел-восьмерку. Он дает мне короткий ледоруб.
Он идет впереди. В руках у него длинная, тонкая палка. С ее помощью он проверяет поверхность на предмет трещин. Отойдя на расстояние 15 метров, он начинает говорить. Блестящие стены вокруг создают резкую и вместе с тем интимную акустику, как будто мы с ним вдвоем находимся в одной ванне.
— Я, конечно же, прочитал то, что ты написала. Такая тяга ко льду наводит на размышления.
Он вбивает ледоруб в снег, оборачивает вокруг него веревку и осторожно выбирает ее, пока я поднимаюсь к нему. Когда я оказываюсь рядом с ним, он начинает говорить снова.
— Что бы сказали специалисты об этом глетчере?
Мы оглядываемся по сторонам в надвигающейся тьме. На этот вопрос трудно ответить.
— Специалисты не знают, что и сказать. Если бы он имел в десять раз большую площадь, он мог бы быть классифицирован как очень маленький ледяной купол. Если бы он находился ниже, они сказали бы что это боту-глетчер. Если бы течение и ветер здесь были немного другими, то выветривание, эрозия за один месяц так бы его уменьшили, что специалисты сказали бы, что никакого глетчера вовсе нет, а есть лишь остров, на котором лежит немного снега. Его нельзя классифицировать.
Я снова оказываюсь рядом с ним, он протягивает мне веревку, я остаюсь на месте, он поднимается. Обычно его движения быстрые и методичные, но лед придает им некую неуверенность, как и бывает со всеми европейцами. Он походит на слепого, привыкшего к своей слепоте, прекрасно умеющего пользоваться палкой, но все же слепого.
— Меня всегда занимало, насколько ограничены возможности науки что-либо объяснить. Возьмем, к примеру, мою собственную область — биологию, опирающуюся на зоологическую и ботаническую системы классификации, которые развалились. Как наука она более не имеет фундамента. Что ты думаешь о переменах?