Трап ведет к открытому лацпорту. Внутри матовая дежурная лампочка освещает зеленый коридор на второй палубе. Укрывшись от дождя, положив ноги на ящик с канатом, сидит мальчишка с сигаретой.
На нем грубые черные ботинки, синие рабочие брюки и синий шерстяной свитер, и для моряка он кажется слишком молодым и чересчур тощим.
— Я тут тебя жду. Яккельсен. Мы здесь обращаемся друг к другу по фамилии. Приказ капитана.
Он внимательно разглядывает меня.
— Держись ко мне поближе — я могу тебе пригодиться.
На носу у него сеточка веснушек, волосы рыжие и вьющиеся, глаза над сигаретой наполовину прикрыты, они ленивые, изучающие, бесстыдные. На вид ему лет 17.
— Для начала ты можешь принести мой багаж.
Он неохотно встает, роняя сигарету на палубу, где она остается тлеть.
С трудом он втаскивает коробку по трапу и ставит ее на палубу. — У меня, между прочим, больная спина.
Заложив руки за спину, он ленивой походкой идет впереди меня. Я с коробкой следую за ним. По всему корпусу судна передается низкая непрерывная вибрация больших машин, напоминающая о том, что скоро предстоит отплытие.
По одному из трапов мы поднимаемся на верхнюю палубу. Здесь нет запаха дизельного топлива, воздух пахнет дождем и прохладой. В коридоре справа белая стена, слева множество дверей. Одна из них предназначена мне.
Открыв ее, Яккельсен отступает в сторону, чтобы я могла войти, потом заходит, закрывает дверь и прислоняется к ней.
Отодвинув коробку в сторону, я сажусь на койку.
— Ясперсен. Согласно списку команды. Твоя фамилия Ясперсен. Я открываю шкаф.
— Слушай, как насчет того, чтобы быстренько трахнуться? Я раздумываю, не ослышалась ли я.
— Женщины от меня без ума.
В нем появилась какая-то бойкость и живость. Я встаю. Надо избегать ситуаций, когда тебя могут удивить.
— Прекрасная идея, — говорю я. — Но давай отложим это до твоего дня рождения. До твоего пятидесятилетия.
У него разочарованный вид.
— К тому времени тебе будет 90. И это будет совсем неинтересно.
Он подмигивает мне и выходит.
— Я знаю море. Держись ко мне поближе, Ясперсен. Потом он закрывает дверь.
Я распаковываю вещи. Душ находится в коридоре. Вода в кране горячая как кипяток. Я долго стою под душем. Потом намазываю себя миндальным кремом и надеваю тренировочный костюм. Запираю дверь и ложусь под одеяло. Мир может сам добраться до меня, если я ему очень нужна. Я закрываю глаза и опускаюсь. Через ворота. На столе медленно проступает Ааюмаак. Во сне я осознаю, что это сон. Можно дожить до такого возраста и такого периода в своей жизни, когда даже в твоих кошмарах начинает появляться нечто умиротворяющее и привычное. Что-то вроде этого со мной и произошло.
Потом звук двигателя усиливается, и поднимают якорь. Потом мы плывем. Потом Яккельсен открывает мою дверь.
Я знаю, что заперла ее. Я отмечаю себе, что у него, должно быть, есть ключ. Такую мелочь стоит запомнить.
— Твоя форма, — говорит он из-за двери. — Мы ходим в форме.
В шкафу лежат слишком большие для меня синие брюки, слишком большие синие футболки, слишком большой и бесформенный, словно мешок для муки, синий рабочий халат, синий шерстяной свитер. Внизу стоят короткие резиновые сапоги, до которых мне еще расти и расти, размеров 5-6. чтобы они мне стали впору.
Яккельсен ждет снаружи. Он бросает на меня критический взгляд поверх своей сигареты, но ничего не говорит. Пальцы его барабанят по переборке, в нем появилось какое-то новое беспокойство. Он идет впереди меня.
В конце коридора он поворачивает налево, к трапу, ведущему на верхние этажи. Но я выхожу направо, на палубу, и он вынужден идти следом.
Я встаю у борта. Воздух насыщен ледяной влагой, ветер сильный, порывистый. Впереди справа виден свет.
— Хельсингёр-Хельсинборг. Самый судоходный фарватер в мире. Маленькие пассажирские паромы, железнодорожные паромы, огромная гавань прогулочных яхт, контейнеровозы. Каждые три минуты здесь проходит судно. Другого такого места нет. Мессинский пролив, я бывал там много раз, это ерунда. Вот это — это действительно пролив. А в такую погоду, как сейчас, на радаре помехи — тут плывешь, словно на подводной лодке в молочном супе.
Его пальцы нервно барабанят по планширю, но глаза пристально смотрят в ночь, в них что-то, напоминающее восторг.
— Мы ходили здесь, когда я был в мореходном училище. На парусном судне. Солнце светит, по левому борту Кронборг, а девчонки в яхтенной гавани приходили в восторг, когда нас видели.
Я иду впереди. Мы поднимаемся на три этажа и выходим на навигационный мостик. Справа от трапа за двумя большими стеклянными окнами находится штурманская рубка. В помещении темно, но над развернутыми морскими картами горят слабые красные лампочки. Мы заходим в рулевую рубку.
Свет здесь погашен. Но под нами, освещенная единственным палубным фонарем, выдаваясь на 75 метров вперед в ночь, лежит палуба “Кроноса”. Две шестидесятифутовые мачты с тяжеловесными грузовыми стрелами. Рядом с каждой мачтой четыре лебедки, у лестницы, ведущей на короткую палубную надстройку, находится отсек для управления лебедками. На палубе между мачтами, под брезентом, прямоугольный контур, где несколько маленьких синих фигурок укрепляют длинные поперечные каучуковые стропы. Наверное, это МДБ, списанный с флота десантный бот. На носу — большое якорное устройство и разделенный на четыре части люк трюма. Вдоль леера через каждые тридцать футов на стойках расположены белые прожекторы. Кроме этого — пожарные гидранты, огнетушители, спасательное оборудование.
Больше ничего. Палуба находится в образцовом порядке и готова к отплытию.
А теперь на ней уже и нет никого. Пока я стояла, синие фигурки исчезли. Свет гаснет, палубы не видно. Далеко впереди, там, где форштевень врезается в волны, внезапно возникают белые протуберанцы брызг. По обе стороны корабля, на удивление близко, проступают огни берегов. Под дождем желтый свет прожектора делает Кронборг похожим на мрачную современную тюрьму.
В темноте помещения отчетливо видны два зеленых медленно вращающихся луча на экране радара. Красная матовая точка в большом водяном компасе. В центре у окна, положив руку на румпель, вполоборота к нам стоит человек. Это капитан Сигмунд Лукас. За ним прямая, неподвижная фигура. Рядом со мной, беспокойно покачиваясь на носках, стоит Ясперсен. — Вы свободны.
Лукас говорит это тихо, не оборачиваясь. Фигура, стоящая за его спиной, исчезает за дверью. Яккельсен следует за ней. На какое-то мгновение его движения перестают быть ленивыми.
Глаза медленно привыкают к темноте, и из ничего возникают приборы, некоторые из них мне знакомы, некоторые — нет, но всех их объединяет то, что я всегда держалась от них подальше, потому что они имеют отношение к открытому морю. И потому что для меня они символизируют культуру, которая воздвигает неодушевленную преграду между собой и стремлением определить, где находишься.
Жидкокристаллический дисплей компьютера спутниковой навигации, коротковолновый радиоприемник, Лоран-С — радиолокационная система, в которой я так и не смогла разобраться. Красные цифры эхолота. Навигационный гидролокатор. Креномер. Секстан на штативе. Приборная доска. Машинный телеграф. Вращающиеся стеклоочистительные устройства. Радиопеленгатор. Авторулевой. Две панели с вольтметрами и контрольными лампочками. И надо всем этим — настороженное, непроницаемое лицо Лукаса. Из УКВ-радиоприемника доносится постоянный треск. Не глядя, он протягивает руку и выключает его. Становится тихо.
— Вы на борту, потому что нам была необходима горничная. Стюардесса, как это теперь называется. И не по какой другой причине. В прошлый раз мы беседовали о приеме на работу, и ни о чем ином.
В болтающихся сапогах и в слишком большом свитере я чувствую себя маленькой девочкой, которую отчитывают. Он даже не смотрит на меня.
— Нам не сообщили, куда мы плывем. Об этом мы узнаем позже. До этого момента мы просто плывем прямо на север.
В нем что-то изменилось. Это его сигареты. Их нет. Может быть, он вообще не курит в море. Может быть, он уходит в море, чтобы освободиться от власти игорных столов и сигарет.
— Штурман Сонне покажет вам судно и расскажет о ваших служебных обязанностях. Они состоят в небольшой уборке. Вы также будете отвечать за стирку белья на судне. Кроме этого вы иногда будете подавать еду офицерам.
Почему же он все-таки взял меня с собой?
Когда я дохожу до двери, он окликает меня, голос его тих и полон горечи.
— Вы слышали, что я сказал? Да? Вы понимаете, что мы плывем, неизвестно куда?
Сонне ждет меня у дверей. Молодой, правильный, коротко стриженый. Мы спускаемся на один ярус, на шлюпочную палубу. Он поворачивается ко мне и, понизив голос, серьезно говорит.
— В этом плавании у нас на борту представители судовладельца. Они живут в каютах на шлюпочной палубе. Вход туда категорически запрещен. Если только вас не попросят обслуживать за столом. И ни в каком другом случае. Никакой уборки, никаких мелких поручений.
Мы продолжаем спускаться вниз. На прогулочной палубе находится прачечная, сушильня, кладовая для белья. На верхней палубе, где находится моя каюта, расположены жилые помещения, рабочие помещения старшего механика и электрика, кают-компании, камбуз. На второй палубе холодильник и морозильник для продуктов, кладовые, две мастерские, помещение для углекислотной сварки. Все это находится в надстройке и под ней, далеко впереди помещается машинное отделение, танки, коридоры и трюм.
Я иду за ним на верхнюю палубу. По коридору мимо моей собственной каюты. В задней части по правому борту находится кают-компания. Он толкает дверь, и мы заходим.
Не спеша, я оглядываю помещение, в котором насчитываю 11 человек: пять датчан, шесть азиатов. Трое мужчин похожи на маленьких мальчиков.
— Смилла Ясперсен. новая стюардесса.
Так было всегда. Я стою в одиночестве в дверях, передо мной сидят все остальные. Это может быть школа, это может быть университет, это может быть любое другое скопление людей. Совсем не обязательно они откровенно настроены против меня, может быть, я им даже безразлична, но почти всегда возникает ощущение, что им не очень-то хочется лишнего беспокойства.
— Верлен, наш боцман. Хансен и Морис. Они втроем отвечают за работы на палубе. Мария и Фернанда, судовые помощники.
Это две женщины.
В дверях камбуза стоит большой, грузный человек с рыжеватой бородой, в белом костюме повара.
— Урс. Наш кок.
Во всех чувствуется послушание и дисциплина. За исключением Яккельсена. Он прислонился к стене с сигаретой в зубах под табличкой “Курить воспрещается”. Один его глаз прикрыт от дыма, в то время как другим глазом он задумчиво разглядывает меня.
— Это Бернард Яккельсен, — говорит штурман. Он на мгновение замолкает.
— Он тоже работает на палубе.
Яккельсен не обращает на него никакого внимания.
— Ясперсен должна поддерживать наши каюты в порядке, — говорит он. — Ей будет чем заняться, выгребая за одиннадцатью членами экипажа и четырьмя офицерами. У меня, например, просто мания ронять все на пол.
Из-за того, что резиновые сапоги мне велики, носки с меня сползли. Нельзя вести достойное человека существование в носках, которые морщат. Да к тому же еще, если ты устал и тебе страшно. А они смеются. И это совсем не добрый смех. Но от тощей фигурки исходит превосходство, которому все покоряются.
Я теряю самообладание и, схватив его нижнюю губу, крепко сдавливаю ее. Она оттопыривается. Когда он хватается за кисть моей руки, я, взяв левой рукой его мизинец, отгибаю назад верхний сустав. С визгом, похожим на женский, он падает на колени. Я надавливаю сильнее.
— Знаешь, как я буду убирать в твоей каюте, — говорю я. — Я открою иллюминатор. А потом представлю себе, что передо мной большой шкаф. И все туда положу. А затем смою соленой водой.
Потом я отпускаю его и отступаю в сторону. Но он и не пытается схватить меня. Он медленно встает и подходит к вставленной в рамку фотографии “Кроноса” на фоне столообразного айсберга в Антарктиде. Он с отчаянием смотрит на свое отражение в стекле.
— Синяк, черт возьми, появился синяк. Никто кроме нас не пошевельнулся.
Выпрямившись, я оглядываю их всех. В Гренландии не принято говорить “извините”. По-датски это слово я так и не выучила.
В своей каюте я придвигаю стол к самой двери и плотно засовываю гренландский словарь Бугге под ручку. Потом я ложусь спать. Я твердо надеюсь, что сегодня ночью собака оставит меня в покое.
2
Половина седьмого, но они уже позавтракали, и в кают-компании никого нет, кроме Верлена. Я выпиваю стакан сока и иду за ним к складу рабочей одежды. Он окидывает меня беспристрастным взглядом и выдает мне стопку вещей.
То ли дело в рабочей одежде, то ли в обстановке, то ли в цвете его кожи. Но на мгновение я чувствую потребность в контакте.
— Какой у тебя родной язык?
— У вас, — поправляет он мягко, — какой у вас родной язык?
В его датском чувствуется слабый подъем тона на каждом слове, словно в фюнском диалекте.
Мы смотрим друг другу в глаза. В одном из нагрудных карманов у него лежит полиэтиленовый пакетик с вареным рисом. Из него он достает горсточку, кладет в рот, медленно и тщательно пережевывает, глотает и трет ладони одну об другую.
— Боцман, — добавляет он. Потом он поворачивается и уходит. Нет ничего более гротескного на свете, чем холодная европейская вежливость в выходцах из стран третьего и четвертого мира.
В своей каюте я переодеваюсь в рабочую одежду. Он дал мне нужный размер. Если рабочая одежда вообще может быть подходящего размера. Я пытаюсь надеть пояс поверх халата. Теперь я больше не похожа на почтовый мешок. Теперь я похожа на песочные часы высотой один метр шестьдесят сантиметров. Я повязываю шелковый платок на голову. Мне надо делать уборку, и я не хочу, чтобы запылились мои красивые коротенькие волосы, начинающие покрывать мою плешь. Я иду за пылесосом. Ставлю его в коридоре и спокойно направляюсь в кают-компанию. Но не для того, чтобы продолжить завтрак. Я не могла съесть ни кусочка. За ночь море сквозь иллюминатор просочилось в мой желудок и соединилось с привкусом дизельного топлива, с сознанием того, что я нахожусь в открытом море, и обволокло меня изнутри тепловатой тошнотой. Есть люди, утверждающие, что можно побороть морскую болезнь, выйдя на палубу на свежий воздух. Может быть, это и подействует, если судно стоит у причала или идет по Фальстербо-каналу, и можно выйти и посмотреть на твердую землю, которая скоро окажется у тебя под ногами. Когда утром, постучав в мою дверь, меня будит Сонне, чтобы дать ключ, и я одеваюсь и в пуховике и лыжной шапочке выхожу на палубу, где, глядя в кромешную зимнюю тьму, осознаю, что теперь мне уже некуда деваться, потому что я нахожусь в открытом море и обратного пути у меня нет — вот тут мне становится по-настоящему плохо.
Два стола в кают-компании убраны и вытерты. Я встаю в дверях, ведущих в камбуз.
Урс взбивает кипящее молоко в кастрюле. Я прикидываю, что он должен весить 115 килограммов. Но он крепкий. Зимой все датчане становятся бледными. Но его лицо, пожалуй, даже зеленоватое. В жарком камбузе оно покрыто легкой испариной.
— Великолепный завтрак.
Я его и не пробовала. Но с чего-то же надо начать разговор.
Он улыбается мне и, пожав плечами, продолжает взбивать молоко.
— I am Schweizer. <Я швейцарец (англ., нем.)>
Мне была дана привилегия изучить иностранные языки. Вместо того чтобы, как большинство других людей, говорить на жалком варианте лишь своего собственного языка, я кроме этого могу еще беспомощно выражаться на двух-трех других.
— Frьhstьck, — говорю я. — imponierend. Wie ein erstklassiges Restaurant. <Завтрак прекрасный, как в первоклассном ресторане (нем.)>
— Ich hatte so ein Restaurant. In Genf. Beim See. <У меня был такой ресторан. В Женеве. У озера (нем.)>
Ha подносе у него приготовлены кофе, горячее молоко, сок, масло, круассаны.
— На мостик?
— Nein. Завтрак не надо подавать. Его поднимают на кухонном лифте. Но если вы придете в 11.15, фройляйн, то будет второй завтрак офицеров.
— Каково работать поваром на судне?
Вопрос является оправданием тому, что я не ухожу. Он поставил в кухонный лифт поднос и нажал на кнопку, на которой написано “Навигационный мостик”. Теперь он готовит следующий поднос. Именно эта порция и интересует меня. Она состоит из чая, поджаренного хлеба, сыра, меда, варенья, сока, сваренных всмятку яиц. Три чашки и три тарелки. То есть на шлюпочной палубе “Кроноса”, куда запрещено ходить стюардессе, находятся три пассажира. Он ставит поднос в лифт и нажимает на кнопку “Шлюпочная палуба”.
— Nicht schlecht. <Неплохо (нем.)> Кроме того, это было, eine Notwendigkeit. Also elf Uhr funfzehn. <Необходимо. Значит, договорились в 11.15 (нем.)>
Сценарий конца света точно определен. Все начнется с трех очень холодных зим, и тогда озера, реки и моря замерзнут. Солнце охладится, так что оно больше не сможет установить лето, будет падать белый, беспощадно бесконечный снег. Тогда придет длинная, нескончаемая зима, и тогда, наконец, волк Сколл проглотит солнце. Месяц и звезды исчезнут, и воцарится безграничная тьма. Зима Фимбульветр.
Нас учили в школе, что именно так скандинавы представляли себе конец света, пока христианство не объяснило им, что вселенная погибнет в огне. Я навсегда запомнила это, не потому, что это было ближе мне, чем многое другое из того, что я учила, но потому, что речь шла о снеге. Когда я услышала об этом в первый раз, то подумала, что такое заблуждение могло возникнуть у людей, которые никогда не понимали, что такое зима.
В Северной Гренландии на этот счет были разные мнения. Моя мать, и многие вместе с ней, любили зиму. Из-за охоты на только что вставшем льду, из-за глубокого сна, из-за домашних ремесел, но в основном из-за походов в гости. Зима была временем общения, а не временем конца света.
Еще нам в школе рассказывали, что датская культура с древних времен и со времен представлений о зиме Фимбульветр многого достигла. Бывают минуты, когда мне трудно поверить, что это так. Вот как, например, сейчас, когда я протираю спиртом солярий в спортивной каюте “Кроноса”.
Ультрафиолетовый свет от зажженной лампы расщепляет небольшое количество содержащегося в атмосфере кислорода, образуя нестабильный газ озон. Его резкий запах сосновых иголок можно почувствовать и летом в Кваанааке в болезненно резком солнечном свете, отраженном от снега и моря.
К моим служебным обязанностям относится протирание этого наводящего на размышление аппарата спиртом.
Мне всегда нравилось делать уборку. Хоть в школе нам и пытались привить лень.
В деревне первые полгода нас учила жена одного из охотников. Однажды летом приехали, чтобы забрать меня в город, два человека из интерната. Это были датский священник и западно-гренландский катехет. Они раздавали указания, не глядя на наши лица. Они называли нас avanersuarmiut — люди с севера.
Мориц заставил меня уехать. Мой брат слишком вырос и стал слишком упрям для него. Интернат находился в Кваанааке, в самом городе. Я провела там пять месяцев, прежде чем мой боевой дух окреп достаточно для того, чтобы я смогла оказать сопротивление.
В интернате нам всякий раз подавали готовую еду. Мы принимали горячий душ каждый день, и нам через день давали чистую одежду. В деревне же мы мылись раз в неделю, и еще реже — на охоте или в поездках. Каждый день с глетчера на скалах я приносила домой в мешках kangirluarhuq — большие глыбы пресноводного льда — и растапливала их на плите. В интернате просто открывали кран. Когда наступили каникулы, все ученики и учителя отправились на Херберт Айлэнд в гости к охотникам, и в первый раз за долгое время мы ели вареное тюленье мясо с чаем. Там я и ощутила беспомощность. Не только свою — беспомощность всех остальных. Мы больше не могли собраться с силами, уже не казалось естественным протянуть руку за водой, хозяйственным мылом и коробочкой неогена и начать тереть шкуры. Было непривычно стирать белье, невозможно взяться за приготовление еды. Во время каждого перерыва мы впадали в мечтательное ожидание, пребывая в котором мы надеялись, что кто-нибудь подхватит, сменит нас, освободит нас от наших обязанностей и сделает то, что надлежало сделать нам самим.
Когда я поняла, куда идет дело, я впервые поступила наперекор Морицу и вернулась. Одновременно я вернулась к возможности получать относительное удовлетворение от работы.
То же самое удовлетворение появляется и сейчас, когда я убираю пылесосом каюты на верхней палубе, где живет экипаж. То же ощущение спокойствия, что и в детстве, когда я чинила сети.
В каждой каюте царит идеальный порядок. Тем, кто прошел через интернаты жизни, подобные моим, понятно, что когда для тебя самого и твоих внутренних чувств есть всего лишь несколько кубических метров, то в этом личном помещении должны соблюдаться самые жесткие правила, если хочешь противостоять безнадежности, распаду и разрушению, которые исходят от окружающего мира.
Подобная педантичность была свойственна и Исайе. И у механика она была. Она есть у экипажа “Кроноса”. Удивительно, но она есть и у Яккельсена.
На стенах у него вымпелы, почтовые открытки и маленькие безделушки из Южной Америки, с Востока, из Канады и Индонезии.
Вся одежда в шкафу аккуратно сложена в стопки.
Я ощупываю эти стопки. Снимаю матрас и чищу пылесосом отделение для постельного белья. Выдвигаю ящики письменного стола, встаю на колени и заглядываю под стол, тщательно ощупываю матрас. У него полон шкаф рубашек, я беру в руки каждую из них. Некоторые из настоящего шелка. У него коллекция лосьонов после бритья и одеколонов, с дорогим и сладковатым спиртовым запахом, я открываю их, капаю понемногу на бумажную салфетку, которую потом скатываю в шарик и кладу в карман халата, чтобы потом спустить ее в туалет. Я ищу нечто конкретное и ничего не нахожу. Ни того, что ищу, ни чего-либо другого, представляющего интерес.
Я ставлю пылесос на место и иду по второй палубе, мимо холодильников и кладовых и оттуда далее вниз по лестнице, с одной стороны которой находится нечто, что должно быть выходом из дымовой трубы, а с другой стороны — стена с надписью Deep Tank <Диптанк (англ.) (Примеч перев.)>. Лестница ведет к двери в машинное отделение. В качестве оправдания в руке у меня наготове швабра и ведро, а если этого будет недостаточно, я всегда могу воспользоваться старой проверенной историей, будто я иностранка и поэтому заблудилась.
Дверь тяжелая, изолированная и когда я ее открываю, меня сначала оглушает шум. Я выхожу на стальную платформу, откуда начинается узкая галерея, которая идет наверху вдоль всего помещения.
В центре помещения в десяти метрах подо мной на слегка приподнятом фундаменте возвышается двигатель. Он состоит из двух частей: главной, с девятью обнаженными головками цилиндров, и шестицилиндрового вспомогательного двигателя. Ритмично, словно части бьющегося сердца, работают блестящие клапаны. Вся установка высотой метров пять и длиной около двенадцати метров производит впечатление огромного, укрощенного дикого животного. Вокруг ни души.
В стальном полу сделаны отверстия, мои парусиновые тапочки ступают прямо над бездной.
Повсюду развешены таблички на пяти языках, запрещающие курение. В нескольких метрах впереди меня — ниша. Оттуда тянется голубой шлейф табачного дыма. Яккельсен сидит на складном стуле, положив ноги на рабочий стол, и курит сигару. В сантиметре под его нижней губой виден кровоподтек шириной во весь рот. Я прислоняюсь к столу, чтобы незаметно положить ладонь на лежащий там разводной ключ длиной в 13 дюймов.
Он снимает ноги со стола, откладывает сигару и расплывается в улыбке.
— Смилла. Я как раз о тебе думал.
Я отпускаю ключ. Его беспокойство на время пропало.
— У меня больная спина. На других судах во время плавания никто не суетится. Здесь мы начинаем в семь часов. Сбиваем ржавчин), сращиваем швартовы, красим, снимаем окалину и драим латунь. Как можно держать свои руки в приличном виде, когда ты каждый божий день должен сращивать тросы?
Я ничего не отвечаю. Я испытываю Бернарда Яккельсена молчанием.
Он очень плохо выносит его. Даже сейчас, когда у него прекрасное настроение, можно почувствовать скрытую нервозность.
— Куда мы плывем. Смилла? Я продолжаю молчать.
— Я пять лет плаваю, никогда ничего подобного не встречал. Сухой закон. Форма. Запрет выходить на шлюпочную палубу. И даже Лукас говорит, что не знает, куда мы направляемся.
Он снова берет сигару.
— Смилла Кваавигаак Ясперсен. Второе имя, кажется, гренландское... Он, наверное, посмотрел мой паспорт. Который лежит в судовом сейфе. Это наводит на размышления.
— Я внимательно осмотрел судно. Я знаю все о судах. У этого — двойной корпус и ледовый пояс по всей длине. В носовой части листы обшивки такие толстые, что могут выдержать взрыв противотанковой гранаты.
Он лукаво смотрит на меня.
— Сзади, над винтом, “ледяной нож”. Двигатель индикаторной мощностью в 6 000 лошадиных сил, достаточной для того чтобы идти со скоростью 16-18 узлов. Мы плывем по направлению ко льду. Это уж точно. Уж не на пути ли мы в Гренландию?
Мне не требуется отвечать, чтобы он продолжал.
— Теперь посмотри на команду. Всякий сброд. И они держатся вместе, все знают друг друга. И боятся, и не вытянешь из них, чего боятся. И пассажиры, которых никогда не видишь. Зачем они на борту?
Он откладывает сигару. Она так и не доставила ему удовольствия.
— Или взять тебя, Смилла. Я много плавал на судах в 4 000 тонн. На них, черт возьми, не было никакой горничной. Тем более такой, которая ведет себя как царица Савская.
Я беру его сигару и бросаю ее ведро. Она гаснет с тихим шипением.
— Я делаю уборку, — говорю я.
— За что он взял тебя на борт, Смилла? Я не отвечаю. Я не знаю, что ему сказать.
Только когда за мной захлопывается дверь в машинное отделение, я понимаю, каким раздражающим был шум. Тишина действует благотворно.
Верлен, боцман, стоит на средней площадке лестницы, прислонившись к стене. Проходя мимо, я непроизвольно поворачиваюсь к нему боком.
— Заблудились?
Из нагрудного кармана он достает горсточку риса и подносит ко рту. Он не роняет ни зернышка, и на руках его ничего не остается, все его движения уверенные и отработанные.
Мне. наверное, надо было бы придумать какое-нибудь оправдание, но я ненавижу, когда меня допрашивают.
— Просто сбилась с пути.
Поднявшись на несколько ступенек, я кое-что вспоминаю. — Господин Боцман, — добавляю я. — Просто сбилась с пути, господин Боцман.
3
Я ударяю по будильнику ребром ладони. Пролетев словно пуля через каюту, он ударяется о вешалку на двери и падает на пол.
Я не могу смириться с явлениями, которые рассчитаны на всю жизнь. Пожизненные заключения, брачные контракты, постоянная работа до конца жизни. Попытки зафиксировать отрезки существования и избавить их от течения времени. Еще хуже с тем, что призвано быть вечным. Как, например, мой будильник. Eternity clock. <Вечные часы (англ ) (Примея перев )> Так они его называли. Я вытащила его из приборной доски второго лунохода НАСА, после того как он полностью вышел из строя на материковом льду. Подобно американцам, он не смог выдержать 55-градусный мороз и ветер, значительно превышающий по силе бофортову шкалу.
Они не заметили, что я взяла часы. Я взяла их в качестве сувенира и чтобы доказать, что у меня не растут бессмертники — даже американская космическая программа не продержится у меня и трех недель.
На сегодняшний день они продержались уже десять лет. Десять лет, и при этом они не видели ничего иного, кроме грубости и суровых слов. Но к ним и в прежние времена предъявляли высокие требования. Говорили, что можно засунуть их в пламя паяльной лампы или сварить в серной кислоте, или погрузить на дно Филиппинской котловины, а они все равно, как ни в чем не бывало, смогут показывать время. Мне это утверждение казалось чересчур провокационным. В Кваанааке нам казалось, что ручные часы красивы. Некоторые из охотников носили их как украшение. Но нам бы и в голову не пришло жить по ним.
Это я объясняла сидящему за рулем Джилу. (Сидя в наблюдательной кабине, я сообщала, когда фирн приобретает слишком темный или слишком светлый оттенок, это означало, что он может не выдержать нас, а откроется, и земля поглотит идиотскую пятнадцатитонную американскую мечту о луне в сверкающую синим и зеленым тридцатиметровую трещину, которая, сужаясь у дна, заключает все падающее в крепкие объятия и тридцатиградусный мороз.) В Кваанааке нашим ориентиром является погода, — говорила я ему. Нашим ориентиром являются животные. Любовь. Смерть. А не кусочек механической железки.
Мне было тогда чуть больше двадцати. В этом возрасте можно лгать — можно даже лгать самому себе — с большим успехом.
В действительности, уже задолго до того времени, задолго до моего рождения европейское время пришло в Гренландию. Оно пришло вместе с расписанием работы магазинов Гренландской Торговой компании, установлением сроков уплаты долгов, церковными богослужениями и наемной работой.
Я пыталась разбить часы большим молотком. На молотке остались следы. Так что теперь я сдалась. Теперь я ограничиваюсь тем, что сметаю их на пол, где они невозмутимо электронно пищат, избавляя меня от необходимости появляться на мостике, не умыв лицо холодной водой и не подкрасив слегка глаза.
Время 2.30. Середина ночи в северной Атлантике. Около 22 часов из переговорного устройства над кроватью, без какого-либо предупреждения, кроме подмигивания зеленой лампочки, доносится голос Лукаса — вторжение в маленькое пространство.
— Ясперсен. Завтра в три часа утра вы должны подать кофе на мостик.
Только коснувшись пола, часы издают звук. Я проснулась сама по себе. Разбуженная ощущением непривычной активности. 24 часов хватило, чтобы ритм “Кроноса” стал моим. На судне в море по ночам тихо. Конечно же, работает двигатель, длинные, высокие волны ударяют о борт корабля, и время от времени форштевень разбивает 50-тонную массу воды в мелкую водяную пыль. Но это обычные звуки, а когда звуки повторяются достаточно часто, они превращаются в тишину. На мостике меняются вахтенные, где-то бьют склянки. Но люди спят.