— К западному побережью Гренландии.
— Это осложнит ситуацию для того, кто хочет зафрахтовать судно, и облегчит задачу тому, кто хочет проследить за этим делом. Чтобы совершать рейсы в Гренландию, судно должно быть ледового класса. Корабельный надзор в Дании требует, чтобы все суда проходили проверку соответствия классу раз в четыре года в отношении корпуса и раз в год на предмет оборудования и машин. Если судно не пройдет проверку, то оно вообще не выйдет в море. С прошлого года установлены требования, что для плавания в Гренландию судно должно иметь двойное дно и двойные борта.
— А команда?
— Обычно судно фрахтуют с командой. В противном случае обращаются к одной из международных фирм, которые ничем другим не занимаются — только укомплектовывают суда командой. Но в этом конкретном случае, скорее всего, выберут bare boat charter.To есть будет нанято судно и ничего другого. Тогда сначала находят капитана. Это должен быть особенный человек, которого можно отвести в сторону и, наполнив бокалы, рассказать ему, что его зарплата в этом случае будет несколько выше обычной. В обмен на это потребуется весь его такт и деликатность. Вместе с ним находят остальную команду. Для судна водоизмещением в 4 000 тонн она будет состоять из 11-12 человек.
***
Тут я вынуждена обратиться к нему с просьбой. Просить всегда трудно.
— Если бы какой-нибудь клиент пытался зондировать почву, чтобы найти такое судно и такого капитана, мог бы ты это узнать, дядя Ландер?
Он печально смотрит на меня.
— Заголовок наверху, на первой странице, отражающий все, что происходит в этой отрасли, гласит All negotiations what so ever to be kept strictly private and confidential. <Любые переговоры должны носить частный характер при соблюдении полной конфиденциальности (англ)> Судоходство — одна из самых конфиденциальных отраслей в мире.
Он торжественно поднимает свой стакан. И подмигивает мне.
— Но для тебя, мой пусик, я пойду на крайности. Он смотрит на механика, а затем на меня.
— Если я могу тебя так называть?
— Ты можешь, — говорю я, — называть меня так, как это придет тебе в твою сморщенную головку.
Он моргает. Он настолько отвык получать отпор, что забыл, какие ощущения возникают при этом.
На мгновение он закрывает лицо руками, чтобы собраться с мыслями.
— Этот бизнес не очень хорошо выглядит на поверхности. Но с оборотной стороны он полон того, что называют этикой. И два основных правила таковы: Никогда не обманывают клиента. Никогда не обманывают другого посредника.
Он сглатывает. Нам открывается его жизненная философия.
— Можно надрать государство и власти, если представится такая возможность. С невозмутимой улыбкой нарушают валютное законодательство Оле Есперсена, едут в Кейптаун с чемоданом, где лежит миллион наличными, чтобы подкупить какого-нибудь бушмена — начальника порта, который задерживает танкер водоизмещением в 500 000 тонн на рейде под предлогом карантина. Покупают пять компаний в год в Панаме по 1 000 долларов штука, чтобы избежать плавания под датским флагом и по датскому законодательству. Груз, у которого аллергия на таможню, направляют в испанский порт, где купили местного таможенника, чтобы он заново выписал счет-фактуру на ваши ящики. Но клиента не обманывают. Потому что клиенты возвращаются. И в первую очередь не обманывают посредника. Мы, маклеры, держимся вместе. Ведь все происходит таким образом: у меня есть клиент, у которого есть судно, у тебя есть клиент, у которого есть груз, и мы их сводим. В следующий раз все наоборот. Судовой маклер живет благодаря другим маклерам, которые живут благодаря другим маклерам...
Он растроган.
— Это большое братство, милая моя.
Сделав глоток, он выжидает, пока голос не начнет его слушаться.
— Это означает, что у нас есть своя сеть. Мы знаем всех маклеров от Гваделупы до Огненной Земли, от Рангуна до Гебридов. И мы общаемся друг с другом. Короткие разговоры, и когда проговоришь несколько лет, и если имеешь нюх, то можно, наконец, зарабатывать по 100 000 крон каждый раз, когда хватаешь телефонную трубку и открываешь рот. В каждом крупном порту у Ллойда и других крупных компаний есть наблюдатель, который сообщает о прибытиях и отплытиях. И ведь постепенно узнаешь наблюдателей. Если кто-то попытался нанять судно ледового класса водоизмещением 4000 тонн, чтобы перевезти тайный груз в тайное место, и если тебя интересует, кто и как, то ты обратилась по адресу, моя милая. Потому что дядя Бирго выяснит это для тебя.
Мы встаем. Он протягивает руку над столом.
— Приятно было познакомиться, моя милая. Он действительно так думает.
Мы проходим мимо кружевной блузки. В следующем помещении я останавливаюсь.
— Я кое-что забыла.
Он сидит за письменным столом. Он все еще хихикает себе под нос. Я подхожу к нему и целую его в щеку.
— Что скажет Фойл? — спрашивает он. Я подмигиваю ему.
— All negotiations what so ever to be kept strictly private and confidential.
Раз в два дня Мориц забирает Бенью после дневных репетиций, и они вместе обедают в “Саварине” в Нюхауне.
Мориц ходит туда из-за их кухни, и потому что цены стимулируют его чувство собственного достоинства, и потому что ему нравится то, что через стеклянные окна высотой во весь фасад здания хорошо видно людей на улице. Бенья ходит с ним, потому что она знает, что через те же самые окна она хорошо видна людям на улице.
У них постоянный столик у окна, и постоянный официант, и они всегда едят одно и то же. Мориц заказывает бараньи почки, а Бенья — вазочку с таким кормом, который обычно дают кроликам. Неподалеку от них сегодня сидит семейство, которому удалось незаметно протащить с собой маленького ребенка в этот вообще-то защищенный от детей уголок. Мориц смотрит на ребенка.
— Ты так и не подарила мне внуков, — говорит он мне.
— Маленькие дети пахнут мочой, — говорит Бенья. Мориц смотрит на нее с удивлением.
— Бараньи почки тоже пахнут мочой, — говорит он. Я думаю о механике, который ждет меня в машине.
— Ты не хочешь присесть, Смилла?
— Меня ждет один человек.
Через окна Бенье видно “моррис”, но не видно того, кто в нем сидит.
— Похоже, что этот человек твоего же возраста, — говорит она. — Ему где-то за сорок. Если судить по его шикарному автомобилю.
Если я отвечу, это заденет Морица. Поэтому я пропускаю это мимо ушей.
Я прислоняюсь к столу. Так было всегда. Бенья и Мориц уютно сидят, откинувшись в креслах. Они здесь, как дома. Я стою в верхней одежде и чувствую себя так, будто пришла с улицы, чтобы продать им что-нибудь.
У Морица в руках два конверта. Один из них серый, и на нем пятна, похожие на красное вино. Мы оба молчим, и он пытается с помощью конвертов заставить меня сесть за стол. Ему это не удается.
— Мне это неприятно, — говорит он. Я не понимаю, что он имеет в виду.
— Вид — это не совсем простое имя. Был такой композитор, Йонатан Вид. Я позвонил Виктору Халькенваду.
Бенья поднимает голову. Это имя даже она слышала.
— Я не знала, что он еще жив.
— Да я тоже не уверен в том, что это жизнь.
Он протягивает мне конверт. Я подношу его к носу. Пятно от красного вина. Мориц засовывает палец за край свитера и проводит им вдоль воротника.
— Это было неприятно. Он очень сдал. В какой-то момент он швырнул трубку. Я не успел закончить фразу. Но он все-таки написал мне.
Очень редко появляется возможность увидеть Морица смущенным. Сейчас как раз такой редкий случай. Только в машине я понимаю, в чем тут дело.
Он догоняет меня в дверях.
— Ты забыла вот это. Это другой конверт.
— Одна вырезка о Тёрке Виде. Из “Датского пресс-бюро”.
Эта фирма, клиентом которой он является, собирает вырезки из газет. Они собирают упоминания в печати о нем самом.
Он хочет дотронуться до меня. И не решается. Хочет что-то сказать. И не может.
В машине я читаю письмо вслух. Почерк с трудом можно разобрать. “Йорген, жалкий подмастерье цирюльника”. Механик выглядит озадаченным.
— Первое имя моего отца Йорген, — говорю я. — А Виктор всегда был раздражителен.
Последний раз я видела его, должно быть, лет 15 назад. Оперный театр выделил ему за заслуги квартиру на Сторе Канникестрэде. Он сидел в кресле, стоящем у рояля. Он был в халате, в другой одежде я его никогда не видела. У него были голые опухшие ноги. Я не знаю, мог ли он еще ходить. Он, должно быть, весил больше 150 килограммов. Все с него свисало. Смотрел он на меня, а не на Морица. Под глазами у него были не то что мешки — это были настоящие гамаки.
— Я не люблю женщин, — сказал он. — Сядь-ка подальше. Я отсела дальше.
— Ты была такой милой в детстве, — сказал он. — Это время прошло. Он подписал конверт от пластинки и протянул ее Морицу.
— Я знаю, о чем ты думаешь, — сказал он. — Ты думаешь, что вот, этот старый идиот записал еще одну пластинку.
Это была «Gurrelieder». У меня все еще хранится та пластинка. Запись эту по-прежнему невозможно забыть.Иногда я думаю, что тело, само наше физическое существование ставит предел тому, насколько сильную боль может вынести душа. И что Виктор Халькенвад на этой пластинке подходит к этому пределу. Так что все мы теперь можем, слушая, почувствовать это вместе с ним, и при этом нам самим не надо проделывать тот же путь.
Даже если вы, как и я, ничего не знаете об истории европейской культуры, вы можете ощутить, что в этой музыке, на этой пластинке наступает конец света. Вопрос — пришло ли что-нибудь ему на смену. Виктор полагал, что нет.
"Я посмотрел в своем дневнике. Это все, что осталось от моей памяти. Последний раз ты навещал меня десять лет назад. Позволь сообщить тебе, что у меня болезнь Альцгеймера. Даже такой дорогой врач, как ты, должен знать, что это значит. Каждый день уничтожает кусочек моего мозга. Скоро, я, слава Богу, даже не смогу вспомнить всех вас, предавших меня и самих себя”.
Его пение воздействовало именно своим равнодушием. Когда звучал его голос, трепетный, готовый разорваться, невыносимо наполненный романтикой и ее ощущениями, была в нем какая-то отстраненность, что-то, посылавшее все к чертовой матери.
"Мы с Йонатаном вместе учились в Консерватории. Мы поступили в 33-м году. В тот год, когда Шёнберг обратился в иудаизм. В год, когда горел Рейхстаг. Это было вполне в духе Йонатана — он всегда хреново выбирал время. Он сочинил произведение для восьми поперечных флейт и назвал его “Серебряные полипы”. Прямо в разгар идиотских послевоенных предрассудков в Дании, когда сам Карл Нильсен считался чересчур вызывающим. Он написал гениальный концерт для фортепьяно с оркестром. В рояле предполагалось положить на струны старые железные кухонные конфорки, потому что это давало совершенно уникальный звук. Это произведение так и не было исполнено. Никогда, ни единого раза. Он женился на женщине, о которой даже я не мог сказать дурного слова. Ей было чуть больше двадцати, когда у них родился мальчик. Они жили в Брёнсхойе, квартале, которого уже больше нет. Садовые сараюшки, покрытые рифленым железом. Я бывал у них там. Йонатан не зарабатывал ни гроша. Мальчишка был заброшен. Драная одежда, покрасневшие глаза, велосипед ему так никогда и не смогли купить, его колотили в местной пролетарской школе, потому что он был слишком слаб от голода, чтобы защищаться. А все потому, что Йонатан должен был быть великим художником. Все вы предали своих детей. И такой старый хрен как я, должен вам это объяснять”.
Механик остановил машину у тротуара, чтобы слушать.
— Сараи в Брёнсхойе, — говорит он. — Я их помню. Они были за кинотеатром.
"Он порвал все контакты со мной. Я слышал, что они в какой-то момент оказались в Гренландии. Она поехала туда работать учительницей. Кормила семью, пока Йонатан сочинял для белых медведей. После их возвращения я один раз навестил их. Сына я тоже видел. Красив, как Бог. Какой-то ученый. Холоден. Мы говорили о музыке. Он все время спрашивал о деньгах. Неизлечимая болезнь. Как и у тебя, Мориц. Десять лет ты не был у меня. Чтоб ты задохнулся в своем богатстве. В мальчике тоже было какое-то упрямство. Как в Шёнберге. Додекафоническая музыка. Чистое упрямство. Но Шёнберг не был холоден. Мальчик был изо льда. Я устал. Я начал мочиться в постель. Ты можешь это слушать, Мориц? Твой черед тоже когда-нибудь придет”.
Подпись он не поставил.
Вырезка во втором конверте — это просто газетная заметка. Полиция в Сингапуре 7 октября 1991 года задержала датчанина Тёрка Вида. Консульство от имени Министерства иностранных дел принесло протест. Это мне ничего не говорит. Но это напоминает мне о том, что и Лойен когда-то был в Сингапуре. Чтобы фотографировать мумии.
Мы едем в Северную Гавань. Проезжая мимо Криолитового Общества “Дания”, он снижает скорость, и мы смотрим друг на друга.
Мы оставляем машину у электростанции Сванемёлле и идем к гавани по Сункросгаде.
Дует сухой ветер, с едва различимыми, кружащимися ледяными кристаллами, обжигающими лицо.
Иногда мы держимся за руки. Иногда останавливаемся и целуемся холодными губами и горячим ртом, иногда идем порознь. Мы в сапогах, на тротуаре намело сугробы. И возникает ощущение, что мы танцоры, которые скользят, то сливаясь в объятии, то разжимая его, с подхватами и поддержками. Он не сдерживает меня. Он не тянет меня к земле, не принуждает меня двигаться вперед. Он то идет рядом со мной, то немного позади меня.
В торговой гавани есть какая-то честность. Здесь нет королевских яхт-клубов, нет променадов, не тратится энергия для освещения фасадов. Здесь хранилища кормов и удобрений, склады, береговые краны.
За открытыми воротами — стальной корпус судна. Мы поднимаемся по деревянному трапу и выходим на палубу. Усевшись на кокпите, мы смотрим на белую палубу. Я кладу голову ему на плечо. Мы плывем. Лето. Мы плывем на север. Может быть, вдоль побережья Норвегии. Не очень далеко от берега, потому что я боюсь открытого моря. Мимо выходов из больших фьордов. Светит солнце. Море синее, ясное, глубокое. Как будто у нас под килем множество жидких кристаллов. Светит полуночное полярное солнце. Красноватый, как будто дрожащий светящийся диск. Слабое пение ветра в снастях.
Мы выходим на причал. Люди в комбинезонах, проезжая мимо на велосипедах, оборачиваются нам вслед, и мы улыбаемся им, зная, что излучаем сияние.
Мы бродим по тихим набережным, пока не коченеем от холода. Мы ужинаем в маленьком ресторанчике, примыкающем к коптильне. Облака на небе на некоторое время подчиняются красному, редко наблюдаемому закату солнца, превращающему светло-голубые корпуса рыбачьих катеров в розовые и фиолетовые.
Он рассказывает мне о своих родителях. Об отце, плотнике, который никогда ничего не говорит и который один из последних в Дании людей, умеющих сделать винтовую лестницу, поднимающуюся к небу идеальной деревянной спиралью. О своей матери, которая для кулинарных страниц дамских журналов печет торты, которые сама не может попробовать, потому что у нее диабет.
Когда я спрашиваю его, откуда он знает Бирго Ландера, он качает головой и замолкает. Я через стол поглаживаю одну сторону его подбородка и изумляюсь тому, как это жизнь может заставить нас неожиданно испытать счастье и экстаз с совершенно чужим человеком.
На улице стемнело.
Даже зимой, даже в темноте, богатый район Хеллеруп находится в другом измерении по сравнению с Копенгагеном. Мы остановили машину на тихой, спокойной улице. Вдоль поребрика и у высоких стен, окружающих виллы, белеет снег. В садах вечнозеленые деревья и кустарники выделяются плотными, черными плоскостями, словно опушки леса или участки на склоне горы на фоне белого снежного покрова.
Здесь нет фонарей на улицах. И все же нам видно дом. Белая, высокая вилла, стоящая в том месте, где улица, на которой мы остановились, выходит к аллее.
Вокруг дома нет ограды или изгороди. С тротуара можно выйти прямо на лужайку. Наверху, на третьем этаже, в окне горит свет. Дом в хорошем состоянии, недавно покрашен, выглядит дорогим и не бросается в глаза.
На некотором расстоянии от тротуара на лужайке — освещенная табличка. На табличке написано “Геоинформ”.
Мы просто хотели проехать мимо, чтобы посмотреть на здание. Но простояли здесь уже час.
Это никак не связано с домом. Мы могли бы стоять где угодно. Сколько угодно.
Рядом с нами останавливается полицейская машина. Она уже два раза проезжала мимо нас. Теперь они хотят выяснить, почему мы тут остановились.
Полицейский, не обращая на меня внимания, обращается к механику.
***
— В чем дело, шеф?
Я высовываю голову из окна прямо в патрульную машину.
— Мы живем в однокомнатной, господин комиссар. Снимаем квартиру в подвале на Йегерсборггаде. У нас трое детей и собака. Но иногда хочется немного личной жизни. И лучше — бесплатно. Поэтому мы едем сюда.
— О'кей, фру, — говорит он. — Но поезжайте в другое место со своей личной жизнью. Это дипломатический квартал.
Они уезжают. Механик заводит машину и трогается с места.
Тут свет в доме перед нами гаснет. Он притормаживает. Мы ползем в сторону аллеи с выключенными фарами. На лестнице появляются три фигуры. Две из них — это лишь темные точки в ночи. Третья инстинктивно стремится к свету. Меховая шуба и светлое лицо притягивают свет. Это женщина, которую я видела говорящей с Андреасом Лихтом на похоронах Исайи. Она делает движение головой, отбрасывая темные волосы в ночь. Теперь, когда я вижу это движение еще раз, мне понятно, что оно выражает не тщеславие, а самоуверенность. Открывается дверь гаража. В потоке света появляется машина. Фары освещают нас, и она уезжает. Двери за ней медленно закрываются.
Мы едем следом за машиной. Не очень близко к ней, потому что аллея пуста, но и не слишком далеко.
Если ехать по Копенгагену в темноте и позволить всему окружающему выскользнуть из фокуса и расплыться, то проступает новый рисунок, невидимый настроенному на резкость глазу. Город, словно движущееся светящееся поле, словно белая и красная паутина, надетая на сетчатку.
Механик ведет машину без всякого напряжения, почти целиком погрузившись в самого себя, как будто он находится на грани сна. Он не делает резких движений, нет неожиданных резких торможений, ускорения, а лишь плавное скольжение по улицам среди машин. Где-то впереди нас широким, низким силуэтом все время маячит ведущая нас машина.
Машины попадаются все реже, и, наконец, они совсем пропадают. Мы направляемся к Кальвебод Брюгге.
Мы выезжаем на набережную очень медленно, выключив фары. В нескольких сотнях метров впереди нас, на самом причале, гаснут два красных задних огня. Механик останавливается у темного дощатого забора.
Более теплое, чем воздух, море создает дымку, которая поглощает весь свет вокруг. Видимость приблизительно 100 метров. Противоположная сторона гавани исчезла во тьме. Слышно протяжное хлюпанье волн о причал.
И вдруг — какое-то движение. Не звук, а постепенно проступающая черная точка в ночи. Черное пятно, которое методично двигается от одного автомобиля к другому. В 25 метрах от нас движение прекращается. На фоне светлого рефрижератора стоит человек. Воздух над его фигурой светится, как будто это светлая шляпа или нимб. Человек долго стоит неподвижно. Дымка становится плотнее. Когда она рассеивается, человека нет.
— Он трогал капоты автомобилей. Чтобы проверить, не теплые ли они.
Он шепчет, как будто его голос может быть услышан в ночи.
— Осторожный ч-человек.
Мы сидим тихо, и время проходит сквозь нас. Несмотря на то, что мы сидим в этом месте, несмотря на то неизвестное, чего мы ждем, для меня это время — словно река счастья.
По его часам прошло, должно быть, полчаса.
Мы не слышим машину. Она появляется из тумана с потушенными фарами и проезжает мимо нас, звук ее двигателя похож на шепот. Стекла у нее темные.
Мы выходим из машины и идем к причалу. Два больших силуэта, которые угадывались в темноте, это корабли. Ближайший из них — это парусное судно. Трап убран, и на корабле темно. Белая дощечка наверху на палубе сообщает на немецком языке, что это польское учебное судно.
Следующее судно — это черный, высокий корпус. Алюминиевый трап установлен в середине судна, но все кажется пустынным и заброшенным. Судно называется “Кронос”. Оно, наверное, около 125 метров в длину.
Мы возвращаемся к машине.
— Может быть, надо было подняться на борт, — говорит он.
Это мне надо принять решение. На мгновение я чувствую искушение. Потом возникает страх и воспоминание о горящем силуэте “Северного сияния” на фоне Исландс Брюгге. Я качаю головой. Сейчас, именно сейчас, жизнь представляет для меня особенную ценность.
Мы звоним Ландеру из телефонной будки. Он все еще в своем кабинете.
— А если судно называется “Кронос”? — говорю я.
Он отходит от телефона и снова возвращается. Проходит какое-то время, пока он листает страницы.
— В “Регистре судов Ллойда” их пять: танкер для перевозки химических веществ, приписанный к Фредерикстаду, песчаная драга в Оденсе, буксирное судно в Гданьске и два, относящихся к группе “генеральный груз”, одно в Пирее, а другое в Панаме.
— Два последних.
— У греческого водоизмещение 1 200 тонн, у второго 4 000 тонн. Я протягиваю механику шариковую ручку. Он качает головой.
— С цифрами у меня т-тоже проблемы, — шепчет он.
— Есть фотография?
— У Ллойда нет. Но есть несколько цифр. 127 метров в длину, построено в Гамбурге в 57-м году. Ледового класса.
— Владельцы?
Он снова отходит от телефона. Я смотрю на механика. Его лицо в темноте, иногда фары машин высвечивают его — белое, озабоченное, чувственное. И под чувственностью нечто непреклонное.
— В “Морском справочнике Ллойда” судовая компания называется “Плеяда”, зарегистрирована в Панаме. Но имя по виду датское. Какая-то Катя Клаусен. Никогда о ней не слыхал.
— А я слыхала, — говорю я. — “Кронос” — это то, что мы ищем, Ландер.
3
Мы сидим на кровати, прислонившись спиной к стене. Шрамы вокруг его запястий и лодыжек в этом освещении кажутся черными, металлическими браслетами на фоне его белого обнаженного тела.
— Как ты думаешь, Смилла, мы сами все определяем в своей жизни?
— Только детали, — говорю я. — Серьезные веши происходят сами по себе.
Звонит телефон.
Он снимает скотч и выслушивает короткое сообщение. Потом кладет трубку.
— Может быть, тебе стоит поискать туфли на высоком каблуке. Бирго хочет сегодня вечером встретиться с нами.
— Где?
Он загадочно улыбается.
— В сомнительном месте, Смилла. Но оденься красиво.
Он несет меня на руках вверх по лестнице. Я пытаюсь вырваться из его объятий, и мы приглушенно смеемся, чтобы не привлечь к себе внимание. В Кваанааке, в моем детстве, жених в ночь после свадьбы нес невесту к саням, и они уезжали, а вслед за ними с гиканьем гнались гости. Иногда и сейчас так делают. Тот час, который мне теперь предстоит провести в одиночестве, чтобы переодеться, мне заранее кажется долгим. Мне хочется попросить его остаться, чтобы все время можно было его видеть. Он еще не вполне утвердился в моем мире. Его грубоватая мягкость, его массивность и неуклюжая вежливость все еще как сон наяву. Но всего лишь как сон. Я вытягиваюсь, хватаюсь за дверной косяк и сопротивляюсь, когда он хочет опустить меня на пол. Я провожу пальцами вдоль верхней петли. Два кусочка скотча оторваны, и краешки щекочут кончики моих пальцев.
Я беру его руки и провожу ими по скотчу. Его лицо становится очень серьезным. Он приникает губами к моему уху.
— Тихо уходим...
Я качаю головой. Мое жилье неприкосновенно. Можно что угодно отнять у меня. Но тихий угол — без него мне никак не обойтись.
Я берусь за ручку двери. Она не заперта. Я вхожу. Ему приходится идти за мной. Но он не в восторге от этого.
В квартире холодно. Оттого что я всегда закрываю краны на батареях, когда ухожу. Мне жалко энергии. Я заделываю окна. Я закрываю двери. Это еще со времен Туле. Когда было разумное понимание того, как дорог керосин и как его мало.
И поэтому я, само собой разумеется, уходя, везде гашу свет. И вообще жгу его как можно меньше. А тут из комнаты в прихожую проникает свет, которого я не зажигала.
Вращающийся стул отодвинут от стола к окну. На спинке его висит пальто с очень широкими плечами. Прямо на плечах покоится шляпа. На подоконнике — пара черных, начищенных ботинок.
Мне кажется, что мы вошли очень тихо. И все же ботинки убирают с подоконника, и стул медленно поворачивается к нам.
— Добрый вечер, фрекен Смилла, — говорит сидящий человек, — и господин Фойл.
Это Раун.
Лицо у него пепельно-серое от усталости, и на щеках видна щетина, которая, как мне кажется, не понравилась бы начальнику отдела по борьбе с экономическими преступлениями. Говорит он невнятно, как человек, который долго не спал.
— Вы знаете, каково первое условие для того, чтобы сделать карьеру в Министерстве Юстиции? — спрашивает он.
Я оглядываюсь по сторонам. Но похоже, что он один.
— Первое условие — это лояльность. Высокий средний балл по всем экзаменам тоже необходим. И желание внести необыкновенно большой вклад в дело. Но в конечном итоге решающим становится, лоялен ли ты. Здравый смысл, напротив, совсем необязателен. И более того, может служить препятствием.
Я опускаюсь на стул. Механик прислоняется к письменному столу.
— В какой-то момент необходимо было сделать выбор. Одни стали помощниками судей, а потом и судьями. Они часто обладали врожденной верой в справедливость, в систему. Верой в возможность излечения и восстановления. Другие, такие, как я, стали помощниками начальника полиции, полицейскими следователями, а потом и сотрудниками Государственной прокуратуры. Со временем, возможно, даже следователями Государственной прокуратуры. Мы были недоверчивы. Мы считали, что заявление, признание, событие редко являются тем, чем они кажутся на первый взгляд. Это недоверие было для нас прекрасным орудием. Пока объектом его не становилась наша работа или само министерство. Ни при каких обстоятельствах чиновник обвинительной инстанции не должен сомневаться в том, что он прав. Прессу с любым бестактным вопросом ему следует отсылать к высшим инстанциям. Любая опубликованная статья, содержащая хотя бы намек на критику — да, собственно говоря, всякая статья — будет истолкована как проявление нелояльности по отношению к министерству. В некотором смысле в Министерстве юстиции не существуешь более как индивид. Большинство подчиняются этому требованию. Я могу вам сообщить, что многие в глубине души считают благом то, что государство освобождает их от необходимости быть самостоятельными людьми. От тех, кто не может вписаться в систему, избавляются на более раннем этапе.
Я встречала подобное во время длинных переходов. Когда человек вконец измучен, он неожиданно в глубине себя обнаруживает бездну веселого цинизма.
— И все же иногда случается, что какая-нибудь темная личность остается в системе. Человек, которому удается скрывать свою подлинную сущность до тех пор, пока не становится слишком поздно. Пока он не сделает себя настолько незаменимым, что министерство с трудом может отказаться от него. Такой человек никогда не достигнет вершины. Но он может достичь известных высот. Может даже стать следователем Государственной прокуратуры. К этому моменту он становится слишком старым — и, возможно, в своей области слишком компетентным — чтобы без него можно было обойтись. Но он причиняет чересчур сильное беспокойство, чтобы можно было продвигать его наверх. Такой человек всегда будет камешком в ботинке министерства. Он не причиняет особенно болезненных ощущений, но он раздражает. Такого человека со временем попытаются поместить в какую-нибудь нишу. Где можно использовать его упорство и память, но где его держат подальше от общественности. Возможно, он, в конце концов, начнет выполнять особые поручения. Например, расследования, сама природа которых такова, что ему приходится держаться в тени. К нему может, в конце концов, попасть жалоба на ход следствия по делу о смерти маленького мальчика. Если к тому же окажется, что в этом деле уже имеется какая-то докладная записка.
Он не смотрит в нашу сторону. Он говорит, глядя прямо перед собой.
— Бывает так, что сверху спускают указание, что того, кто жалуется, надо успокоить. “Надавить на него”, как говорят на Слотсхольмене. В таких делах накоплен определенный опыт. Но на сей раз дело сложнее. Смерть ребенка. Фотографии его следов на крыше. Это легко может стать вопросом совести. И я высказываю предположение, что в смерти мальчика есть что-то непонятное. Но я не получаю никакой поддержки, ни от полиции, ни из министерства.
Он с трудом поднимается со стула.
— Потом происходит этот инцидент с пожаром. К сожалению, это тоже как-то связано с Гренландией. И погибший господин назван в вышеупомянутой докладной записке. Вчера утром у меня забрали дело. “Вследствие сложного характера” и так далее.
Он поправляет шляпу и подходит к письменному столу. Слегка постукивает по красному кресту из скотча на телефоне.
— Хорошо придумано, — говорит он. — Нет конца тем несчастьям, которые эти аппараты приносят невиновным гражданам. Но было бы лучше вообще не отвечать на звонки и никому не давать свой номер телефона. Судно сгорело практически дотла. Но телефон был, очевидно, сделан из материала, который плохо горит. К тому же он лежал на полу. В нем была встроенная память, в которой запоминается последний набранный номер. Последним набирался ваш номер. Я предполагаю, что вас очень скоро пригласят на беседу.
— Как вы рискнули прийти сюда? — спрашиваю я. В руке у него ключ.
— Мы брали ключ у дворника во время предварительного расследования. Я позволил себе сделать дубликат. Поэтому я прошел через подвал. Я решил, что буду возвращаться тем же потайным путем.
На короткий миг с ним что-то происходит. Его лицо освещается, как будто за застывшей лавой вспыхивает щепотка юмора и человечности. Окаменелое воспоминание пемзы о том времени, когда все было горячим и движущимся. Именно этот свет позволяет мне задать вопрос.