Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Убийство со взломом

ModernLib.Net / Детективы / Харрисон Колин / Убийство со взломом - Чтение (стр. 15)
Автор: Харрисон Колин
Жанр: Детективы

 

 


А потом они ехали в машине домой, раздевались, и Дженис сетовала на запах сигарет, которым пропахли ее волосы, а он чистил зубы, досадуя, что чересчур налегал на жирные коктейльные сосиски или чипсы с соусом из авокадо; они ложились в постель и лежали, весело перемывая косточки другим парам, обсуждая, кто что сказал, гадая, счастлива ли в браке та или иная пара, а если несчастлива, то почему и что делает счастливых счастливыми и что мешает счастью несчастливых. И так длилось годами – в его сознании все эти вечеринки слились воедино в характерные раскаты смеха вперемешку с музыкой, в то, как лежали они потом ночью в спасительном и уютном коконе наивной уверенности, что их-то брак гармоничнее и счастливее множества других. Куда ни глянь, крутом столько несчастных, столько людей, кажется, просто неспособных счастливо любить, и то, что они с Дженис были тогда счастливы, рождало в них чувство исключительности, особой привилегированности. Нередко Дженис, обнимая его, говорила: «Ну, с нами-то такого не произойдет. Верно?»

Но потом произошло – начались привычные ссоры и постепенная переоценка самого понятия счастья; теперь счастьем они считали уже не блаженство и удовлетворение, а передышку в ссорах. Потом – как часть процесса естественной порчи – пришло уже и настоящее несчастье: жалкое и постоянное ожидание следующей стычки. Он замечал, как яростно орудует она вантузом в раковине, или слышал ее подчеркнуто-страдальческий вздох и мог с уверенностью, с какой знал собственное имя, сказать, что не пройдет и часа, как любая, кажущаяся безобидной тема разговора ввергнет их в пучину спора с применением всего возможного инструментария: словесный выпад, возражение, возражение с контрвыпадом, первое оскорбление, ответный град оскорблений, насмешка над взглядами противоположной стороны, отстаивание собственных взглядов, обвинение под видом возражения, хитроумный допуск собственной вины в качестве извинения, обвинение как лекарственное средство, извинение как средство обезоружить и гневное отвержение этого извинения и гнев пополам с горечью вплоть до саморазрушительной ненависти, такой, что заставляла его ложиться на спину, чтобы колющая боль стихла и не разорвала ему грудь. Но и тогда он продолжал махать сжатыми кулаками в воздухе, пока слезы не высыхали на его щеках. А Дженис, чьей первой реакцией всегда было убежать, слонялась по кафе на Саут-стрит, стараясь сохранять бодрый вид, гневно вышагивала по улице, мечтая каким-то чудесным образом наладить свою жизнь, виня себя за видимую нелюбовь к ней мужа, а также за глупость ее неустойчивого положения, а после в утешение и одновременно в наказание себе съедая что-нибудь тошнотворно сладкое. Спустя некоторое время, возможно, и через несколько часов она вдруг возвращалась, и он, стоя перед ней, ругал себя, надеясь, что она его пожалеет и простит. Но Дженис, несмотря на всю свою профессиональную выучку, прощала не сразу. Весь опыт отроческих лет научил ее видеть в перемирии лишь маневр со стороны агрессора, и, возможно, в этом она была недалека от истины. Так что счастье примирения не было прочным, а походило на слабый, неверный и все более тусклый огонек, постоянно убывающий свет привязанности и симпатии. Они перестали заниматься любовью каждую ночь, любви они теперь предавались раз в несколько недель. Во время таких засушливых периодов он выходил из положения, мастурбируя по утрам в ванной – несколько яростных мыльных подергиваний с последующим смывом улик в сток ванной. В такие дни, как стало ему ясно, он лучше мог сконцентрироваться на работе. Потом вдруг Дженис выпивала рюмку-другую и являлась, поблескивая губами, со смыкающимися веками, всем видом своим вызывая его на авансы, наслаждаясь смешением реальности с ностальгией по прошлому. Тогда ночь их бывала данью прошлому и вызовом настоящему и залогом более лучезарного будущего – они целовались, сжимая друг друга в объятиях в темноте, шепча друг другу самые сокровенные тайны, открывая подспудные источники любви, уверенные, что только они одни могут любить друг друга и любимы, утопая в пряном и сладострастном смешении тел и простынь, дыхания и мрака, страхов и радости. Он знал достаточное число женщин, чтобы понимать, что с женой ему лучше, чем с кем бы то ни было.

Вот и его станция. Он ступил на платформу, и в ноздри ему ударил и долго еще оставался в них угольный запах от тормозов. Поезд отъехал, и плиты платформы осветились холодными послеполуденными лучами солнца.

Его мать стояла на краю пригородной парковки. Она была все такой же – крепкобедрой шестидесятилетней женщиной в шерстяном пальто и спортивных туфлях, женщиной, сотни раз подвозившей сюда и отвозившей мужа, сыновей, родственников, сослуживцев мужа, друзей и посторонних.

– Привет, мам!

Он обнял ее, но объятие из-за толстых пальто на них обоих получилось слабым. Лицо матери и успокоило его, и одновременно вызвало боль – ведь это маму он больше всего хотел порадовать в детстве, ведь это мама была первой его большой любовью, утерянной с годами и вновь мучительно отвоеванной, когда он стал взрослым. При каждой новой встрече она казалась ему все более хрупкой. В один прекрасный день лет через десять ему придется взять на себя заботу о ней, и, помня об этой перспективе и беспокоясь о предстоящей операции, он оценивающе взглянул ей в лицо. Глаза матери остались ясными и блестели, но в целом она сдала – с возрастом щеки ее осунулись, кожа под подбородком обвисла, волосы, некогда густые и темные, как у него теперь, были коротко острижены и превратились в бесформенную и безликую сероватую массу, такую же, как и у многих других пятидесяти– или шестидесятилетних женщин, раз и навсегда решивших, что черная краска на волосах выглядит нестерпимо искусственно, и потому прекративших маскировать седину.

Она чувствовала на себе его внимательный и отстраненный взгляд и понимала, что он ее разглядывает, и он понимал, что она это понимает, – мать и сын слишком хорошо знали друг друга, и она заговорила, чтобы нарушить молчание:

– Что ж, очень кстати. А я уже почти потеряла надежду.

Эта ласковая жалоба приободрила его. Они сидели в родительской машине, которая с тех пор, как сыновья разъехались, перестала вечно курсировать на станцию.

– Мне так жаль матерей этих убитых – чернокожего студента из Пенна и его девушки. Ты, наверное, жутко устал от всего этого. Не знаю, как ты ухитряешься отдыхать, Питер.

– А я и не отдыхаю, мам. Просто медленно разваливаюсь на части.

Она наморщила губы в молчаливом неодобрении.

– Папа сказал, что Эд Коэн говорил ему, будто Демократическая партия взяла на заметку твою кандидатуру. Папа говорит, им нравится твоя платформа.

– Стоять на страже закона и правопорядка – дело беспроигрышное, вот и все. – Эдди Коэн, функционер местного отделения Демократической партии, человек шумный и беспокойный, был давним другом семьи, всегда охотно привечаемый родителями Питера и приглашаемый ими на Рождество. Иной раз Питер задавал себе вопрос, не перекинулся ли Эдди к республиканскому большинству. – Так что о какой платформе можно тут говорить?

– Об этом тебе лучше спросить у него. А меня интересует, почему ты взялся за это кошмарное, действительно кошмарное дело. Ведь юноша этот был такой спокойный. Говорили, что он был в числе лучших студентов-биологов. У тебя хоть есть предположения, кто мог совершить такое?

– Мне не оставили выбора. Приказали взяться за это, и все.

– Выбор есть всегда, Питер, и ты это знаешь. – Она нашла в сумочке ключи и завела мотор, как всегда чрезмерно газуя. – Вчера видела тебя в шестичасовых новостях. Ты так морщил лоб.

– Наверное, пытался сделать умный вид, мама.

– Обычно ты так делаешь от испуга.

– Пытаюсь сделать умный вид?

– Я умолкаю, Питер. Но ты всегда морщишь лоб, когда беспокоишься.

Поглядев через плечо, он увидел на заднем сиденье пятидесятифунтовые мешки с дерном и землей для рассады.

– Что, папа это купил по случаю?

– Нет, это его купили по случаю.

Отец принадлежал к тем доброхотам и энтузиастам, которые с радостью возделали бы земли всей Восточной Пенсильвании, будь у них такая возможность. Как многие мужчины его возраста – за шестьдесят, – он отчаялся понять проблемы современной жизни, с головой уйдя в исполненные символической значимости, но приятные занятия, как то: неукоснительное подстригание живых изгородей или выращивание каждым летом ровных рядов отличных томатов.

– Вот и хорошо. Я помогу ему с мешками.

Ему очень не хотелось услышать от матери вопрос, который она легко могла ему задать. Лучше перевести разговор на другую тему.

– Мама, мне папа сказал тогда по телефону, что тебе предстоит операция.

– О, зачем только он сказал это тебе! Такая мелочь!

– Не надо стесняться, мама. Я не такое еще привык выслушивать.

– Некоторые мои подруги уже перенесли подобное.

– Ты анализы уже сделала?

– Давай не будем в это углубляться.

– Но я хочу знать, мама! Мне надо это знать.

– Анализы сделаны. Утром в понедельник операция.

– Я хочу знать, не боишься ли ты.

– Не говори глупостей, – оборвала его мать. – Я больше боялась, когда папу оперировали по поводу грыжи два года назад. А в общем, это все дела обычные для стариков, вроде меня и папы.

Она сказала это, не глядя на него и не улыбнувшись, из чего можно было заключить, что слова эти не просто легкий сарказм, а что она сердится, возможно, из-за того, что он так долго не виделся с ней. Какое право он имеет претендовать на то, чтобы мать делилась с ним своими чувствами! Годами она подавляла их, жертвуя собой ради детей, и, только став старше, он это по-настоящему оценил – мать, как он это понял, принадлежала к числу умных и высокоученых женщин, взрощенных пятидесятыми годами, женщин, которые имели большие возможности в жизни и знали это, но не знали, почему возможности эти развеялись в прах. Конечно, она в конце концов попыталась компенсировать это работой, выполняемой ею с неустанным рвением, и они с Бобби испытали на своей шкуре и ее раздражение от необходимости заботиться о них, и ее чувство вины за то, что ей не удавалось заботиться о них в полной мере. Детство их было безалаберным, и присутствие в нем матери они ощущали как бы пунктиром. Он не мог избавиться от подозрения, что неудовлетворенность матери также сыграла свою роль в том, что ребенком он рос трудным. Двенадцати лет, когда вместе с волосками на лобке у него выросла и возможность доставлять окружающим неприятности, что он и понял, Питер вбежал однажды в дом, крича, будто Бобби попал под машину. Мать, редко терявшая самообладание, тут выронила из рук противень и кинулась за дверь, оставив на ее стекле жирные пятна. Он наблюдал, как с полными слез глазами мечется мать на улице, ища распластанное тело своего младшенького, наблюдал, в каком она волнении и горе. А потом мать услышала мерное чпоканье теннисного мяча Бобби о стенку гаража, и когда она обратила свой взгляд на Питера, лицо ее все еще выражало ужас. Пороть его за эту выходку не было необходимости: достаточно было впечатления, которое произвел на него тогда этот материнский взгляд, и позднее он даже хотел, чтобы его наказали, и наказали сурово. А отсутствие наказания, как он чувствовал, означало, что и простили его не до конца. И все же почему ему требовались эти постоянные испытания материнской любви, зачем ему нужно было видеть ее реакцию? Он всегда умел угадывать слабости матери, понимая ее уязвимость гораздо лучше, чем понимал это Бобби. Их отношения с матерью были жестче и прямей, чем отношения ее с Бобби. Бобби мог рассердиться на нее, вспылить, Питер же научился проявлять по отношению к матери настоящую жестокость. Пятнадцати лет он, танцуя на кухне, как наркоман, какой-то бешеный танец, выкрикивал: «Ненавижу тебя! Терпеть не могу! Лучше б ты умерла!» В шестнадцать лет он сообщил ей, что считает ее никудышной матерью и не хочет, чтобы она приходила на баскетбольную площадку смотреть его игру; в семнадцать, в день его поступления в колледж, он заставил мать развернуться и уехать сразу же после ее прибытия, не дав ей насладиться моментом (и это в то время, когда другие матери делали вещи, которые его мать никогда бы себе не позволила, – расстилали чистую бумагу в ящиках письменных столов или прыскали ароматизаторами в спальнях); когда ему было девятнадцать, он не пришел на встречу с ней в ресторан, в котором они договорились вместе поужинать, предпочтя ей свидание с какой-то первокурсницей, имени которой он потом и не помнил, и зная, что мать специально приехала в город ради него и сидит в ресторане, терпеливо поглядывая на часы. Что ж удивляться, виновато думал он, что теперь она отвергает его утешения?

– Что же мне, выпытывать у тебя правду или притворимся, что никакой операции нет и не будет?

– Зачем поднимать из-за этого шум?

– Ты, кажется, просто не желаешь признать, насколько это серьезно, мама, мое внимание разрушает заботливо выстроенную тобой версию происходящего. Да, мама? Это так?

Он увидел, что она заморгала.

– Зачем ты давишь на меня?

– Потому что я тебя знаю. Ты моя мама. И я знаю, что будет. Бобби в Аризоне. Папа при всей своей озабоченности совершенно не способен разбираться в чувствах и обсуждать страхи. Значит, вопросы предстоит задавать мне. Правда? Вытащить все на поверхность, обсудить, рассмотреть преимущественный вариант, применить профессиональные навыки, для того чтобы разговорить собственную мать.

– О, Питер… – Она и смеялась, и плакала. – Папа ведь пытался. – Теплое чувство к отцу выразилось в улыбке вкупе с мелкими морщинками возле глаз.

– Но испугался.

– Он стал прибирать в доме, бедняга. Доктор сказал, что не исключена последующая депрессия, возможен даже остаточный шок. Нет, какой шок? Он об остаточной заторможенности говорил. А это совсем другое дело.

Наступил предел, дальше которого продолжать данный разговор он не мог. Машина ехала, оставляя позади то, что было некогда просторами полей исконной сельской Пенсильвании, теперь безнадежно испорченными застройкой: маленькими, похожими на собачьи конуры домишками и большими кондоминиумами и тому подобное. Еще недавно плодородная земля, возделываемая, как того требует наука – с применением севооборота и контурной вспашки, земля, на которой лишь изредка, на большом расстоянии друг от друга, попадались фермерские усадьбы, была раскроена и перекроена на участки при малюсеньких, в три комнатушки, но претенциозных особнячках или нелепо торчавших на холмах высотных зданиях, издали напоминавших какие-то геометрические фигуры. Загородная застройка была глупой, беспорядочной и безобразной. Давние шоссейные дороги за последние двадцать лет, то есть на его памяти, совершенно изменили свой облик, превратившись в высокотехнические скоростные коридоры, со всех сторон теснимые фаст-фудами и парковками различных контор. Лицо Питера, пока он ехал, сохраняло выражение разочарованности и отвращения, потому что, проносясь мимо этих клочков разрытой бульдозерами голой земли, украшенной лишь красными флажками разметки, полощущимися на ветру, и оврагами, где в воде плавал мусор: какие-то крышки, пенопластовые коробки из-под бургеров и вообще всяческие отходы, он вспомнил и о собственных своих потерях. Задворки Мэйн-Лайн он разглядывал с грустным чувством, потому что знал их с детства. Они проехали мимо немногих еще сохранившихся в целости усадеб, миновали несколько поворотов, потом, свернув, увидели дом, где в свое время прятали от британцев Декларацию независимости, и стали приближаться к родительскому дому Питера. Он вдыхал сырой лесистый запах, исходивший от густых зарослей вдоль дороги, и наслаждался теплом внутри машины. Один из мешков с дерном прохудился, и он чувствовал, как пахнет рыхлый чернозем.

Они поставили машину возле большого двухэтажного дома, купленного родителями ровно двадцать лет назад, когда они переехали из города, приобретя в придачу к дому акр земли с дюжиной рослых вязов и красных дубов и лужайкой, достаточной для того, чтобы окрестные мальчишки могли гонять на ней в американский футбол. Мать прошла в дом, а он ненадолго задержался снаружи. Лужайка перед домом была куском вселенной, который они с Бобби знали лучше, чем какое-либо другое место на земле. Бессчетное количество раз он косил здесь траву, запомнил, где она лучше и гуще, где лужайка поросла подорожником, где траву глушил клевер, где газонокосилку следовало приподнимать. Был период, когда они с Бобби нещадно замусоривали кусты теннисными мячами и сломанными ракетками, обувью «Фрисби», перчатками для полевых игроков в крикете, спущенными футбольными мячами, теннисными тапочками, инструментами, которые отец потом долго и безуспешно разыскивал, игрушечными машинками, частями от велосипеда, лыжами и утащенной у матери кухонной утварью. Особым местом был и неровный квадрат заднего двора. Сколько раз Питер находил там кофейные чашечки, брошенные отцом, когда они с Бобби громко звали его из-за дома: «Папа, посмотри!», отрывая от глубокомысленных раздумий насчет того, что следует сделать еще на огороде, или прочих отцовских забот, пока неведомых Питеру, однако которые он еще не утратил надежды когда-нибудь узнать.

Съев в кухне сандвич, Питер отправился в кабинет к отцу, которого застал за складыванием газет в аккуратные стопки.

– Газеты сортируешь, папа?

Отец неодобрительно покачал головой.

– Вчера вечером я прошелся по дому и насчитал тысяч тридцать каких-то обрывков и клочков. Просто безумие! Мы копим всякую дрянь, Питер, мама особенно тут отличается. – Отец выдвинул ящик стола, где были собраны бечевки, старые марки, огрызки карандашей, мелкие монетки, резинки и выцветшие и растрескавшиеся семейные фотографии. Отец, все еще сохранивший овал лица и вихор волос надо лбом, запечатленные на этих древних снимках, захлопнул ящик. – В одном только ящике чего только нет!

– Что это ты там обо мне говорил? – поинтересовалась из столовой мать.

– Говорил, – крикнул в ответ отец, – что дом этот следует передать историческому обществу, чтобы в свое время этнографы по нему могли восстановить картину захламленного жилища американца конца двадцатого века!

Мать вошла в кабинет.

– Вчера вечером, – сказала она Питеру, – папа, видимо, несколько перебрав, предложил избавиться от половины всех вещей в доме. Я сказала ему…

– Вполне разумное предложение, – добродушно прервал ее отец. – На чердаке я обнаружил детскую одежду тридцатилетней давности! Такое скопидомство уже на грани извращения. Я же не древний египтянин, чтобы забирать это все с собой в гроб!

– Я сказала ему, что прежде, чем выбрасывать письма, которые я слала ему из Франции, когда мне было двадцать два, пусть расстанется с письмами от своих подружек из колледжа, – поддразнила отца мать. – В колледже он был влюблен в одну толстушку. Особенно, видно, в ее формы.

– Твоя мама очень ревнивая женщина, Питер. С годами я научился извлекать из этого пользу.

– И вовсе я не ревнива. Просто притворяюсь.

– Конечно. Женщин тянет на мужчин с гнильцой.

Мать осклабилась. Питеру нравилось это подтрунивание. Зачем они это делают? Чтобы ободрить его или прогоняя собственные страхи? Вот уж не думал, что придется им испытать такое. Он надеялся, что они благополучно и в добром здравии протянут еще лет тридцать. Все шансы были, что отец начнет сдавать лишь лет в семьдесят пять, а мать доживет и до девяноста, постепенно теряя подвижность от остеопороза и артрита, какими страдала и ее мать. Удаление матки к тому же способствует этим недугам, как и прочим, включая и ослабление половой функции.

– Кстати, о женщинах и мужчинах с гнильцой, – сказал он, гоня от себя мысли насчет любовной жизни родителей. – Мне очень жаль, что я приехал один, без Дженис. Она сегодня очень занята.

– Я уже тысячу лет с ней не разговаривала, – рассеянно отвечала мать. – Я соскучилась.

– Могу попросить ее тебе позвонить.

Они перешли в кухню, чтобы помыть посуду после обеда. Некогда широкоплечий, как Бобби, отец теперь ссохся, и одежда висела на нем. Время, конечно, не щадит никого, даже таких порядочных и надежных мужчин, как его отец, давно уже пришедший к выводу, что бурные страсти не для него, и отдававший предпочтение более мирным и безопасным жизненным ценностям. Однако и в его жизни страсть все-таки присутствовала. Питеру вспомнилось летнее утро, когда он, шестилетний, зашел в комнату родителей. Отец, совершенно голый, стоя возле кровати, крутил в окне кондиционер. Мать сонно потянулась к отцу и лениво шлепнула его по голым ягодицам. Она тоже была голой, и на секунду из-под одеяла показалась ее голая грудь. Мать откинулась обратно на подушки и с улыбкой сказала отцу: «Все равно весь жар от тебя». И тут Питер, визжа, кинулся в постель к родителям.

Когда посуда была вымыта, они с отцом вышли на веранду, где на книжных полках красовались спортивные награды Питера времен его студенчества.

– Ты когда-нибудь задумывался о том, как могла бы сложиться твоя жизнь при других обстоятельствах?

Отец кивнул:

– Об этом каждый задумывается.

– И ты?

Жизнь отца всегда казалась упорядоченной, идущей в соответствии с логикой собственных его привычек.

– В день, когда я познакомился с твоей матерью, мне надо было поездом ехать в Нью-Йорк. Поезд опаздывал, и я пошел в кафетерий купить себе пончик. А было это на станции возле Тридцатой стрит в тысяча девятьсот пятьдесят пятом году.

– Кажется, ты когда-то упоминал вскользь об этой истории.

– Я дал буфетчице банкноту в двадцать долларов, а она дала мне сдачу с десяти. В то время покупать пончик, меняя двадцать долларов, было даже большей дикостью, чем теперь разменивать для этого пятьдесят. Я понимал, что опаздываю, но для поездки мне нужен был каждый цент. Я сказал ей, что она обсчиталась, и она направилась к кассе проверять чеки. Вышел заведующий, я объяснил ему, в чем дело, но он мне не поверил. Я волновался, что опоздаю, но волновался и о деньгах тоже. От женщины было мало толку. Это была иммигрантка из Европы, и беспокоила ее, по всей видимости, лишь перспектива потерять работу. Заведующий знал, что я спешу на поезд. У него были в скверном состоянии зубы, и, вероятно, в деньгах он нуждался не меньше моего. Он порылся в ящике с чеками и заявил, что двадцатки там нет. Тут объявили в последний раз, что поезд отходит. В глубине ящика я заметил двадцатку и указал ему на нее, но он лишь покачал головой. Думаешь, я стал с ним спорить? Нет. Я сломя голову кинулся по платформе, вскочил в поезд и сел, оказавшись рядом с твоей матерью. Через полчаса я был влюблен в нее. Я так всегда и говорю: потерял десять долларов, зато обрел жену.

– Мама рассказывала, как ты однажды заявил ей, что мог бы быть счастлив не только с ней.

Отец помолчал.

– Я сказал так потому, что, по-моему, это правда. Но правда эта относится ко всем, и к ней в том числе. – Отец посчитал тему исчерпанной. – Мама рассказала тебе о моем разговоре с Эдди Коэном?

– Что же он в конце концов сказал?

– Он расспрашивал меня о твоих политических пристрастиях. Думаю, он видел тебя недавно по телевизору. Я ответил, что в точности не знаю.

– Мама говорила, что они одобряют мою платформу.

– По словам Эдди, в своей профессиональной деятельности ты строго следуешь букве закона. А там, где надо, насколько я могу судить, ты проявляешь либерализм. Мы проговорили с ним минуту-другую. Он сказал, что позвонит тебе.

Питер прикинул, снизит ли его политический вес история с Дженис. Разумеется, снизит. И как характеризует его то, что ему не наплевать на это обстоятельство?

Отец разглядывал растения за стеклом веранды.

– Тебя что-то тревожит, Питер?

Он прикрыл глаза, затем вновь открыл их.

– У нас с Дженис сейчас трудный период, папа. – Поделиться сперва с отцом ему казалось легче. – Она захотела жить отдельно.

– Жить отдельно? – Отец сдвинул на лоб очки, чтобы ослабить давление дужек.

– Надеюсь, это временно.

– Есть основания считать иначе?

Наступившая тишина тяготила Питера, но рассказать об адвокатах, готовящих бумаги для развода, он не мог.

– Не знаю, насколько серьезно она настроена. Полагаю, что довольно серьезно. Я не могу сейчас нагружать этим маму… Хотел поговорить об этом с тобой.

Они помолчали.

– Я хочу, чтобы Дженис вернулась, чтобы мы получили шанс попробовать снова. Мне кажется, это возможно.

Отец задрал ноги в носках на диванный валик. Самые серьезные вещи он всегда обдумывал лежа.

– Мы с мамой беспокоились. Мы же не слепые. А с тобой было непросто, начиная с твоих пятнадцати лет. Ничего нет утомительнее, чем постоянная вражда.

– Меня это тоже утомляет.

В комнате воцарилось молчание.

– Не говори маме до операции, – проронил Питер. Но отец и сам знал, что к чему и что главное.

– Я так уже и решил, – сказал он. – Позволь только спросить. Она съехала от тебя из-за кого-нибудь другого?

– Нет.

– Хорошо.

– Конечно, за это время другой мог уже и появиться.

– Вполне возможно. – То, что отец так легко согласился с предположением, будто Дженис могла быть неверна мужу, Питера покоробило. – Ты хочешь, чтобы она вернулась, сынок?

– Да.

– Тогда отправляйся и скажи ей об этом, – твердо заявил отец, хотя глаза его, как показалось Питеру, увлажнились. – Она прекрасная женщина, Питер. И за нее стоит побороться. Побороться в полном смысле этого слова и всеми доступными средствами.

Что скажет Маструд? А, наплевать! Отец, так ли иначе, знает его лучше.

– Да, я собираюсь этого так не оставить. Хочу все исправить и наладить.

– Только отправляйся к ней, когда с собой разберешься. Она ведь тебя не забыла. Наладь сперва свою жизнь. Будь перед собой честен и погляди правде в глаза. Взвесь все «за» и «против». И не пытайся говорить с ней, пока не будешь готов к разговору. Дай себе время.

– Сколько времени?

– На это ответить я не могу. Столько, сколько потребуется.

Позже, когда родители отправились за покупками, Питер стал рыскать по дому, как делал всегда, возвращаясь в него, рыскать в поисках неуловимой отгадки, ответа на вопрос, кто они на самом деле и что удерживает их вместе. В сочиненном им совместно с Дженис мифологическом жизнеописании у него, в отличие от нее, детство было абсолютно счастливое. Но абсолютно счастливого детства не бывает, и, несмотря на всю видимую безмятежность и блаженство его былой жизни за городом, в минуты откровенности с собой, когда четкость воспоминаний пересиливала желание забыть, ему вспоминалось, как годами он, приходя домой, находил на кухне записку с инструкцией, как и что разогреть.

Сойдя со школьного автобуса, он подходил к дому, вынимал ключ из коробки из-под завтрака, отпирал боковую дверь и заставал в доме одну лишь тишину и полное отсутствие родителей. Нет, конечно, Бобби был рядом, но чаще всего он находился на улице с приятелями. К двенадцати годам Питер вполне освоился на кухне – мог приготовить полный обед, знал, как сунуть в духовку курицу, приготовить салат, накрыть на стол, сварить рис – словом, сделать что угодно. Иногда, особенно когда он стал постарше, они, садясь за стол, ели обед, целиком приготовленный Питером, в то время как мать сидела где-нибудь в автомобильной пробке. Кончилось все это тем, что свою досаду Питер стал вымещать на Бобби. Несколько раз между братьями происходили ужасные драки. Однажды даже они дрались на заднем дворе кухонными ножами. В другой раз, убегая от гонявшегося за ним по всей прачечной Бобби, Питер резко распахнул стеклянную дверь. Захлопываясь, дверь стукнула Бобби как раз тогда, когда он в азарте погони уперся ладонью в стекло. Рука Бобби прошибла дверь, брызнули осколки. Питер успокаивал испуганного брата; он велел ему лечь. Из кисти Бобби хлестала кровь, в кожу впились микроскопические, острые, как кинжал, кусочки стекла. Питер туго перевязал предплечье Бобби бельевой веревкой. Он вызвал «скорую», четко отбарабанил адрес и как проехать, продолжая держать руку Бобби повыше в воздухе. Когда медицинская помощь прибыла, артериальное кровотечение почти прекратилось. До родителей больничные медики так и не дозвонились.

Потом жизнь омрачили частная школа и честолюбивые стремления. Считалось, что у него нет причин не быть круглым отличником. Мать настояла на том, чтобы он изучал латынь, курс был рассчитан на три года, и потекли вечера, наполненные зубрежкой – мать проверяла его знания склонений и спряжений: amabо, amabis, amabit, amabimus, amdbunt. «А теперь аблативус абсолютус!» – говорила она, заглядывая в учебник. И он уныло повиновался, путая увлеченность с желанием отличиться. Наверное, дорога в юристы началась для него уже тогда, в седьмом классе. Отца по вечерам обычно не было дома, и Питер научился засыпать при свете в ожидании отца и слышал, как он возвращается, тяжело поднимается по лестнице и выключает свет. «В прошлом месяце счет за электричество опять достиг астрономических размеров, – жаловался отец. – Мальчикам следует научиться гасить за собой свет». Питеру казалось, что он помнит время, когда отец с матерью, склонившись над ним, целовали его на ночь, и он не понимал, почему это вдруг прекратилось.

Годы спустя Дженис вернула ему родителей. Он стал проще, не таким ершистым. Мама – тогда это им казалось совершенно непостижимым – вдруг передала молодоженам фамильное серебро и посуду, до последнего цента оплатила все расходы по свадьбе. Он оценил щедрость и доброту матери и полюбил ее вновь за то, что она приняла Дженис. Несколько лет понадобилось ему на то, чтобы наладить отношения с родителями, как бы вернуться домой. Теперь они часто беседовали вчетвером, и он чувствовал, что родители его понимают, по крайней мере отчасти, насколько им это было доступно. А еще он видел, что их любовь к Дженис помогала той залечить раны, оставленные в ней ее сиротским детством, и таким образом понял и оценил, еще когда ему не исполнилось и тридцати, целительную силу семьи.

Начало смеркаться. Он тихо прикрыл дверь кабинета и позвонил Дженис. Отец был прав, Питер должен вновь поставить ее перед необходимостью решать, должен сказать ей, как сильно он ее любит, как хочет быть с ней, но он ошибается, советуя выждать. Тут уж, решил Питер, самому ему лучше знать. Гудок, она сняла трубку, и он подумал, уж не с Джоном ли Эпплом она там сейчас.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26