Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дом боли

ModernLib.Net / Хафизов Олег / Дом боли - Чтение (стр. 9)
Автор: Хафизов Олег
Жанр:

 

 


      – Ты? Я знала, я только что думала… – Длинная крупная дрожь пробила крупное тело женщины. Она кротко обернулась и сквозь туман благодарных слез увидела загримированного Евсея Давидовича, товарища
      Петра, на месте воображаемой Юлии.
      – Узнаете? – товарищ Петр одернул боевой халат, осторожно, чтобы не сместить, потрогал чудовищные усы и застенчиво улыбнулся.
      Скромный и близкий до слез.
 
      Замысел Спазмана был решителен и прост до глупости, а потому безотказен, как все его замыслы. Еще четверть часа назад, до встречи с Грубером, он сам не знал своих намерений и был близок к панике, истерике, поражению. Теперь все переменилось. Сама достигнутая безвыходность положения продиктовала выход. Простая перемена знака
      (помните Днищева?) превратила конец отсчета в его начало, поражение в триумф.
      Конечно, в созданной им теории Днищева изначально было заложено столько путаницы, что ее последовательное (либо частичное) воплощение должно было привести к идиотизму. Чего стоил хотя бы тот простой факт, что к поставленному сроку окончательной нормализации в огромной медицинской республике не осталось фактически ни одного нормального человека, и все они, примерно семьдесят тысяч больных, искалеченных и безумных бывших обитателей близлежащего города, постепенно переведенных на медицинский режим за счет оставленных пока военных и педагогов, каким-то образом должны были сегодня же, не сходя с места, перейти – нет, не в могилу, что было бы простым и непродолжительным результатом их собственного развития, – а в абсолютную, реальную физическую вечность, которую (я цитирую) "можно потрогать, как собственный нос". Другими словами, сегодня в ноль-ноль часов обещано было такое чудо, которого не видел и не смел себе представить никто и никогда, как по количеству его свидетелей и участников (70000) так и по грандиозности результата. Вечность!
      Спазман (ныне Днищев) сознавал, что если уж такому мероприятию суждено сбыться, то его форма не должна иметь ничего общего с теми психозами, основанными на истерической доверчивости толпы, которые вкупе с театрализованными фокусами столь успешно использовались его идейными предтечами. Его не устраивало вымученное, неубедительное чудо типа воскрешения из мертвых подсадного Лазаря, подогретое массовым умопомрачением. Это было не по нему, это было слишком вульгарно, кустарно, пошло, антинаучно, просто некрасиво. То, что его бы устроило, смутно вырисовывалось в виде будничного мероприятия типа выдачи неких стандартизированных справок, или проведения неких прививок, или, наконец, оглашения приказа за номером таким-то от такого-то (сегодняшнего) числа. Не хватало какой-то малости, кредо.
      Прожекторный луч его мысли скользнул от дебрей нынешней неразберихи к фундаментальным началам десятилетней давности, поскольку вся предшествующая история Днищева была обычным блефом для непосвященных. Итак (считал он тогда), если у человека болит какой-либо орган, надо избавить человека от органа либо орган от человека, что исключает боль как свойство несуществующего предмета.
      Если свершилось преступление (политическое, уголовное, нравственное), надо простейшим из бесчисленных способов устранить объект преступления (например, закон, отличающий его от юридической нормы) либо субъект преступника. Человек безнравственный, как то многоженец, может служить эталоном нравственности, если его (эталона или человека) просто нет, то есть многоженство признано необходимым, но нет ни одного человека, способного в него вступить. В воображаемой стране типа нашей милой клиники, где все население, например, близоруко, можно было уничтожить все мелкие надписи и объявить ненормальными тех немногих, кто видит хорошо, или лучше выколоть всем глаза. Правда, при этом автор и исполнитель этой простой идеи должен оставаться зрячим, зрячим в такой же степени, в какой слепа его паства. Здесь Спазман-Днищев не сдержал задним числом самодовольства открывателя и потер руки.
      Однако на практике этот элементарный принцип усложнялся ровно во столько раз, во сколько раз разрасталось разнообразие больших и малых отклонений, странностей, необычностей семидесяти с лишним тысяч ненормальных людей. Одному приходилось удалять глаз для восстановления интеллектуальной стабильности, другому – проводить жесткий моральный шок для снижения аппетита, третьему – вправлять вывих мировоззрения обильным кровопусканием, в то время как первый уже отучился читать, но зато влюбился в соседскую пижаму, и так далее семьдесят тысяч раз в невообразимой степени, пока из послушных и разве что самую чуточку не идеальных индивидов не составлялась орда взбесившихся уродов, готовых растерзать кого угодно, еще не растерзанного. Если бы начать все сызнова, и уж теперь потихонечку, одного за другим, честь по чести, последний разок… И здесь его осенило: именно АВ О О, как будто ничего не бывало! Начало пути, выходит, было его вожделенным концом.
      – У меня все готово, Зиночка, точно, как обещал восемьдесят лет назад, – с какой-то блудливой, нетипичной усмешкой Днищев хватал за руки пугливо отступавшую, поглядывавшую через плечо в поисках одежды
      Облавину, шевелил усищами и отчего-то (от нервного тика?) подмигивал. – Да и что, собственно, стряслось? Ведь вы-то верите, что все это просто стечение неблагоприятных обстоятельств, которое не было мною, то есть им предусмотрено (в сторону), черт его подери.
      Ну кто же мог предусмотреть, скажите на милость, что десять лет назад мальчишка Спазман окажется негодяем, идиотом, просто сумасшедшим? Что он захватит в свои нечистые руки мою безупречную идею и всю ее изгадит, опозорит, извратит?
      На последних словах доктор (или кто это был) так стиснул дебелые руки подчиненной, что та голосисто вскрикнула, не без усилия высвободилась и отскочила в угол, к наброшенному на стул спасительному халату. Доктор словно не заметил ее волнения.
      – Что же из того? Что же, я спрашиваю, из того? – Он прошелся по кабинету, слегка подседая и подскакивая, словно пробуя упругость своих ног на нескольких шагах, чтобы на одном из них оттолкнуться как следует и полететь. – Что было здесь до меня? Я имею в виду до того, как здесь обосновался негодяй Спазман? Да ничего, кроме груды загаженного щебня, я отлично это помню. Все было нормально. Это,
      Зиночка, было ханство красоты и справедливости, испоганенное тем, у кого хватило безумия его выдумать, но не хватило ума воплотить его в реальность. Вы следите за моей мыслью? Нам с вами необходимо одним махом либо избавиться от этого безобразного явления (что не так просто: семьдесят тысяч безобразных скотов), либо от того, кто его породил, от ничтожества Спазмана. Мы, Петр Великий, выбираем последнее. Когда-то мы выдумали Петра Днищева, который верой и правдой помогал нам добиваться наших вымышленных целей, и вот, через восемьдесят вымышленных лет, он явился, чтобы раздавить нас. Каково?
      Днищев издал зубовный скрежет, от которого Облавина почему-то прикрыла руками грудь.
      – Кто вы такой? Чего вы хотите? Что с вами, Петр Давидович?
      Плаксивым тоном Зинаида попыталась, если не переубедить, так разжалобить решительного медика.
      – Чего я хочу? Чего, спрашиваете вы, я хочу?
      Днищев загадочно усмехнулся и вытащил из кобуры пистолет.
 
      Дальнейшие события принадлежат истории и, как таковые, не могут быть изложены в беллетристической форме: такой-то подумал, такая-то почувствовала, таким-то показалось. Дело здесь не в пресловутой точности документа или неточности фикции, то есть точности преднамеренной лжи и неточности фантазии. Тот, кому приходилось просматривать мемуары генерал-майора Громова, не мог не заметить, что фактологическая сторона его "Истории", содержащая прямые описания действий и слов реальных исторических деятелей той поры, с одной стороны, напоминает как бы один очень длинный и бессвязный анекдот, где персонажи несут околесицу и совершают дикие, непредсказуемые поступки, как в массовом припадке "делириум тременс", а рассказчик свалил в кучу несколько сюжетов, перепутал их линии, утомил многословием слушателей и сам не рад своему начинанию, а с другой стороны, по верному наблюдению военных историков критического направления, покойный Громов, приводя с такой поразительной точностью слова и поступки участников катастрофы, либо пересказывает свидетельства очевидцев, ни один из которых не остался в живых, либо просто лжет, так как при подходе авиапехотной бригады к месту катастрофы были обнаружены лишь горы мусора, точь-в-точь как за десять лет до того, при Спазмане, за семьдесят лет до Спазмана, при Днищеве и так далее, с интервалами в 120, 300, 700 и, возможно,
      1400 лет (см. историческую справку).
      Другими словами, предпочтение документального жанра вызвано не его большой достоверностью или лживостью, которые зависят не от жанра, а от автора, но уместностью формы, соответственно которой о любви говорят стихами, а об экономическом положении – цифрами. Что груды "искренних" томов беллетристики о несчастной любви санитарочки
      Юлии к молодому женатому ненормалу Теплину или о подвиге первого карапетского бунтаря Голубева, рискнувшего ценою жизни бросить в лицо мучителей правду, что стихи о верности и песни о неверности жен, ожидающих сосланных в клинику мужей, или откровенные, разумеется, поддельные переводы любовных мемуаров бывшего офицера авиапехоты, этого больничного Казановы, якобы найденные в развалинах, по сравнению с косноязычными, иногда отталкивающими строками полуграмотного генерала, с которых, кажется, доносятся гвалт побоища, панические крики и грохот разрушения. Я привожу их почти дословно, лишь выбросив кое-где явные повторы, вызванные излишней пылкостью и забывчивостью служаки, усреднив некоторые противоречия да снабдив трудные места кратким комментарием. Итак, если верить генерал-майору, в последние часы существования клиники произошло следующее.
      "Двадцать четвертого я был весь день на ногах. (Здесь не совсем понятно, о ком идет речь, т. к. повествование ведется то от имени самого генерала, то от имени доктора Спазмана или даже от Петра
      Днищева, скончавшегося, как полагают, лет за 80 до описываемых событий, поэтому оставлено, как в оригинале, первое лицо, придающее повествованию особую грубую живость.) Необходимо было прежде всего разузнать все входы и выходы из клиники, чтобы вовремя их использовать и перекрыть, а затем найти от каждого ключи, что не так просто в этом борделе. Честно вам признаюсь, эта больница – никакая не клиника и даже не сумасшедший дом, а самый настоящий загон для бешеных скотов, который надо поскорее стереть в порошок вместе со всеми его подлыми обитателями (вот что я подразумевал под грубоватой живостью стиля). Зато к утру я так заморочил всем голову своими идиотскими звонками (хе-хе-хе), что сам уже не знал, чего и каким образом я хочу. Ведь я, как художник, руководствуюсь одним безумством вдохновения в любом деле, будь то война, пикник или психотерапия. Запутай и перемешай все как можно сильнее, и ты уподобишься Богу, ибо, как и он, потеряешь власть над своими творениями. Пусть хаос, созданный тобой, начнет и выиграет бой…
      (Здесь старый военный не удерживается и пускается в грех многих военных пенсионеров – назидательное стихотворчество, но вот после нескольких стихотворений о боевой славе, политическом положении и детстве возобновляется фактография.)
      8.00. Ненормалы завтракают и готовятся к празднику с большим воодушевлением. В этот единственный день года каждый старается выделиться новой, припрятанной заранее пижамой, свитером домашней вязки, "гражданскими" тапочками или просто побритым лицом.
      Разносятся запахи и шумы кухонных приготовлений и буквально с четырех часов встречаются вполне уже пьяные мужчины. Беззлобные шутки и веселые, без драк, перебранки. Все слоняются от одной группы зевак к другой, вызывая в моей памяти слово "сброд", и ждут торжественного представления. Что и когда именно должно произойти, ручаюсь, не известно никому, но ни у кого не вызывает сомнения грандиозность грядущего. Три преобладающих мнения: клиника сегодня будет ликвидирована и народ распущен по домам (наименее вероятно), д-р Спазман будет публично уничтожен и уволен (но кем, спрашиваю я вас?) и, последнее, Евсей Давидович будет наделен еще большими правами, в чем не сомневается почти никто, публично проклянет несбывшееся учение дурака Днищева и поведет дальнейшее лечение с такой неслыханной скоростью и свирепостью (правильно, чего с нами церемониться), что в какие-нибудь несколько недель раздерет в клочья, сотрет в порошок, испепелит наиболее злостную часть населения, процентов 80 (черт с нами), а остальным зато обеспечит наконец нормальную жизнь. Так что, страх и надежда, эти два полюса, между которыми протекала вся клиническая жизнь, в последний ее день усилились до неслыханной ранее степени. Все буквально тряслись от возбуждения, то хохотали, то (женщины) заливались истерическими слезами, как чувствовали, скоты… (Далее следует длительная военная тирада, не содержащая никаких фактов, которую я опускаю из соображений краткости и приличия.)
      9.00. В покое появился тощий человек в грязном халате и усах, явно претендующий на сходство с героем карапетского эпоса Петром
      Днищевым, погибшим, как полагают, лет восемьдесят назад от руки интервентов, дикарей или, что наиболее правдоподобно, от собственной неосторожности. Он, кто бы он ни был, переходил от одной койки к другой, от одного кружка к другому и всюду пытался убедить ненормалов в своей реальности. Вероятно, как восемьдесят лет назад, он пытался поднять что-то народно-освободительное против кого-то.
      При этом он все время посмеивался, почесывался и трогал свои чудовищные усы, как бы удостоверяясь в их наличности. Но они (здесь автор заметок вновь перескакивает на первое лицо), эти безмозглые животные, которые умеют только (пропуск) и (пропуск), и слышать не хотели ни о каком освобождении, смеялись надо мной, тыкали пальцем, толкали в грудь и пытались попасть в меня плевками… О, мой будущий чистый читатель, мне было обидно до слез, и я непременно расплакался бы им в лицо, если бы не был всю жизнь суровым военным человеком.
      Я совершенно недвусмысленно говорил им, что Евсей Давидович
      Спазман сволочь, которая истязает своих подопечных не потому, что хочет им добра, а совсем наоборот, из подлого удовольствия, да к тому же передает вещи, а иногда и тушки замученных людей на потребу своим наперсникам из военных, врачей и педагогов в обмен на новые и новые жертвы. Они не верили ни одному моему слову и относились ко мне как к обычному дурачку, которых множество слоняется по любой больнице. Вот как я, надо отдать мне должное, заморочил им всем голову!
      9.30. Сохранившие верность режиму части бронированной авиапехоты приведены в полную или почти полную боевую готовность. Все курят и ждут только генерала, который вот-вот приедет на своей лошади, чтобы командовать. Погода хорошая, и парням хочется позагорать, вместо того чтобы париться в кирасах, пока не начались боевые действия. Как бы не разбрелись по домам, по своим толстозадым учительницам, которые только и умеют, что (пропуск) да (пропуск).
      После стихотворения "Прощание авиапехотинки", только засоряющего и без того путаное изложение событий ("Прощай, прощай, и если скажут, то распрощайся навсегда"), события перескакивают в какой-то лес, куда Днищев (Лжепетр) скрылся от преследующих его патриотически настроенных и не совсем трезвых пациентов, чтобы продолжить восстание в условиях леса.
      К счастью, агрессивность Трушкина (неустановленная личность) не соответствовала его физическим данным, и очень скоро он запыхался и отстал от "этой усатой твари, которая посмела укусить ласковую руку кормящего ее благодетеля", а Днищев со спортивной ловкостью, довольно неожиданной для стоодиннадцатилетнего старца, перепрыгнул через канаву и скрылся в зарослях. Здесь, в чаще заповедника, он продолжал освободительную работу еще в течение 1/4 часа, пока не провалился в какую-то яму и не оцарапал щеку веткой. Боль оцарапанной щеки охладила пыл мужественного повстанца, и он, кое-как приладив отскочившие усы, вернулся в клинику. Восстание провалилось снизу (снизу провалилось).
      11.40. В покое, как ни в чем не бывало, появился Спазман со свитой. Щека его была заклеена пластырем, руки дрожали. "Кто здесь был? Кто здесь был до меня?" – спрашивал он тонким, напряженным голосом каждого, кто попадался на пути, и топал маленькой ногой, точь-в-точь как мнительный муж, нашедший по возвращении домой какой-нибудь признак пребывания мужчины, например, окурок. В сердцах он даже ударил по лицу какого-то пожилого, полного и подобострастного мужчину. Для этого этапа восстания характерно, что никто уже почти не боится могущественного медика, а некоторые даже осмеливаются в сторону, сквозь зубы огрызнуться: "Ладно, ладно, дай только товарищ Петр вернется". Санитары сбиваются с ног.
      14.00. Генерал-майор Громов прискакал в штаб на своем старом коне, спрыгнул и, гремя шпорами и саблей (настоящей железной саблей!), вошел во двор. Никто из авиапехотинцев толком не видел своего генерала, руководящего подразделением в основном по телефону и переписке, поэтому часовой не узнал и едва не заколол его штыком на месте. "Стой, кто идет!" – испуганно закричал часовой. "Я, – ответил Громов. – Не узнаешь, что ли, своего генерала?" "Пардон, не признал", – с усмешечкой ответил часовой и побежал предупредить адъютанта. Только через десять минут (можно было подумать, что они издеваются) Громова запустили в горницу, попросили предъявить мандат и извинились за проволочку. Все-таки я считаю, что самый наглый, бессовестный и жестокосердный медик в тысячу раз лучше самого умного и любезного военного. Генерал внимательно ознакомился с полученными с переднего края донесениями, что еще раз противоречит показаниям связиста, тут же выпил стакан воды и громким, тонким голосом отдал следующее приказание: "Повелеваю всем отрядам, эскадронам и сотням собраться во дворе и потихоньку трогать в сторону больницы. Я не собираюсь более терпеть этой мерзости. Машины заходят со стороны шоссе, люди сидят в машинах. Трусов беспощадно бить по морде. Я на лошади поскачу на передний фланг и, пока вы дотащитесь всем гуртом, полазаю по кустикам вокруг сумасшедшего дома, разведаю, что да как, да после встречу вас на дороге. Узнаете меня по эполетам и хмурому виду. Без меня ни в коем случае никого не атаковать. Пленных не брать. Амба".
      Затем, даже не перекусив в бригадной столовой, генерал-майор залез на свою лошадь и куда-то быстро поскакал. Войска (их было, пожалуй, не меньше нескольких тысяч), расселись по гусеничным бронебипланам, телегам и лошадям и, вместе с женами, подругами и просто знакомыми учительницами, с пением и плачем тронулись в путь.
      Каждый из этой орды, оглядываясь, предчувствовал, что ему больше не суждено увидеть безобразного, нищего, но родного гнезда.
      15 с чем-то. Несколько раз сбившись с дороги, кое-как добрался до ворот клиники. Жара страшная, эти идиотские эполеты, шпоры, папаха, плащ. Электрички не ходят. Какой-то кошмар. К счастью, во дворе больницы никто не обратил внимания на такое необычное в другом месте зрелище, как худой вооруженный всадник в генерал-майорских эполетах, и мне удалось даже получить на кухне порцию клейкой серой каши, которой постоянно питаются эти неразборчивые скоты. Затем я переоделся в более удобный белый халат и расклешенные брюки – ну и денек сегодня выдался – и приступил к вооруженному захвату власти.
      16.20-17.00. Примерно в это время Днищев ворвался в раздевалку своей (?) заместительницы и наиболее кровожадной сообщницы Зинаиды
      Облавиной, провел с ней краткий разговор неизвестного содержания, а затем хладнокровно изнасиловал ее длинным дулом своего пистолета.
      После этого он вывел смущенную, едва одетую сотрудницу (?) к возбужденной толпе ненормалов.
      19.00. Республика вновь объявлена свободной, независимой и абсолютно нормальной. Петр Днищев во всеуслышание заявил, что его власть была узурпирована, а теория искажена и злонамеренно использована сумасшедшим садистом с медицинским дипломом Евсеем
      Спазманом и его сообщниками: Облавиной, Голодовой, Грубером и так далее, всего 30 фамилий. По простейшей из существующих логик ненормальный доктор довел до своей противоположности, т. е. почти до полного совершенства, семьдесят тысяч человек, все население державы, кроме горстки отъявленных педагогов, медиков и солдат – исполнителей своей воли. "Вы нормальные, вы абсолютно нормальные, свободные и здоровые люди. А вот эти…" – товарищ Петр ткнул пальцем в сторону Облавиной, сгорающей от стыда на ближайшей койке.
      Затем Днищев предложил произвести самый скорый, решительный и страшный суд надо всеми, кто имел хоть какое-нибудь отношение к медицинским преступлениям вчерашнего прошлого и стал бить по щекам загораживающуюся и причитающую Облавину (ой мамочки, ой, пожалуйста,
      Евсей Давидович, не надо), но никто среди общего разброда не обратил на его выходку ни малейшего внимания. Кругом творилось кое-что похлеще.
      20.00-23.00. Под шумок товарищ Днищев. куда-то улизнул, да теперь, в разбушевавшемся покое, его возмутительная активность была уже и лишней, как подталкивание разогнавшегося паровоза. Все семьдесят тысяч пациентов, узнавших о своей нормальности, словно разом очумели и засновали по залу в поисках какого-нибудь приложения своему буйству. Каждый был настроен агрессивно и кого-нибудь искал, некоторые пытались вооружаться и тут же, на месте создавать военизированные, якобы оборонительные формирования. То и дело раздавался грохот поваленной мебели, рухнувшей колонны или обвалившегося потолочного перекрытия. Жертвы, вероятно, достигли уже сотен человек. Вдруг выяснилось, что все двери клиники надежно заперты снаружи, а ключи утеряны. Почему-то все призывают Грубера.
      23.10. Грубер обнаружен под лестницей, без головы. Потемневшая голова со вздыбленными волосами и надписью шариковой авторучкой на лбу "мясник" аккуратно поставлена рядом. Власть как-то незаметно перешла к рыжеволосой, очень наглой девушке по имени Марфа, провозгласившей себя атаманшей всех карапетов. О ней известно, что в прошлом она была, кажется, беспутной женщиной. Самые циничные и грязные на язык клиенты из мужчин, что еще недавно разделяли с ней раскладушку, теперь вынуждены обращаться к ней не иначе как преклонив колено. Никому и в голову не придет даже шепотом позволить себе какую-нибудь сальность по отношению к ней. Кастрирован
      Анастасий Трушкин.
      23.20. Разрушения больничного здания становятся все заметнее.
      Стены буквально шатаются, вызывая странное ощущение сухопутной качки. Очень страшно и хочется убежать.
      23.35. На "атаманшу всех карапетов" обращают так же мало внимания, как на любого другого ненормала. Стало потише, но, пожалуй, еще безнадежнее. Те, что помоложе, еще ходят воинственными горстками с национальными флажками и дубьем, но они уже и сами не очень верят в свою воинственность. Некоторые молятся, тихонько плачут или безнадежно сидят в годами насиженных уголках. То и дело с потолка обрушивается какая-нибудь часть конструкции, принося увечья и жертвы. Никто уж не надеется на благополучный исход, ждут только, чтобы все поскорее чем-нибудь кончилось. Как ни странно, все запасаются продовольствием и теплыми вещами.
      23.50. В сопровождении сплошного истошного вопля обвалилась значительная часть исполинского купола. Господи, неужели я все еще жив? Когда улегся невыносимый шум, мешающий не только слышать, но и видеть, с удивлением увидел в проеме вывалившегося сегмента дольку звенящего колодезной тишиной звездного неба. Оно показалось мне несколько надуманным, вычурным и декоративным по сравнению с естественной дикостью созданной мною обстановочки. Произошло самое ужасное, омерзительное и великолепное, что только можно было вообразить. Удары и голоса с улицы становились все явственнее и отчетливее, по мере того как притихали, как бы сжимались голоса испуганных карапетов. Вдруг обрушились, буквально стряслись три серийных удара такой неестественной, титанической мощи, что показалось – все строение тотчас рассыплется на мелкие части, и не знаю, что было более невероятно – сила ударов или прочность здания, оставшегося стоять в целом без значительных разрушений. После четвертого, относительно "слабого" удара часть стены обрушилась, и сквозь пролом величественно вплыло невиданное устройство, напоминающее нос космической ракеты "Земля – Марс" или, если угодно, фаллос стального великана. Вот она, вот она, моя безумная мечта!
      Оборвалось электрическое питание, зал взлетел в воющую слепоту, словно всосался вакуумом ночи. Не сдерживая восторга и хохота, я выбрался из-под койки и, как подпаленная крыса, перескакивая через предметы и людей, опрометью бросился к заветной двери. Если бы я в суматохе потерял верное направление (страшно представить!) или выронил ключ, история оказалась бы буквально раздавленной на полуслове, но этого не произошло. У самой двери Днищев услышал вкрадчивый женский голос, который прозвучал неуместно-заманчиво среди сплошного вздыбленного визга и падения: "Евсей Давидович, товарищ Петр, я перебила всех свидетелей. Вениамин целовал мне руки и говорил, что согласен даже есть испражнения, только бы…"
      Днищев оттолкнул Юлию растопыренной ладонью в очки, выскочил на улицу, запер за собою дверь и только теперь вздохнул с облегчением.
      На улице стояла такая звонкая свежесть, что мятежнику самому не верилось в сотворенное, в то, что за стеной, за потайной дверцей, которую ничего не стоило отомкнуть, исходят остатками безобразия те, кому нет части среди достигнутого великолепия, эти несчастные, шумные, уродливые создания, которые только и могли что" (записи обрываются).
 
      Генерал Громов неподвижно стоял на возвышении посреди двора, скрестив руки на груди и вперив взгляд в результат своих боевых действий – высокую гору мусора, час назад представлявшую собой величественный храм, как бы плывущий над вечерними испарениями земли. Впрочем, руины здания казались не менее внушительными и грандиозными по размерам, как будто невидимая рука сверху прихлопнула замок из песка, превратив его в осевшую горную систему.
      Разрушительные орудия авиапехоты продолжали доделывать свое дело, медленно подъезжая и отъезжая и добивая остатки сохранившихся стен таранами и чугунными шагами в ярком, мешающем зрению свете прожекторов. Муравьиная мелочь людей сосредоточенно сновала вокруг этих самоходных аппаратов, некоторые из которых достигали размеров жилых домов и напоминали некие индустриальные базы на гусеницах, или многошеих динозавров исполинской эры, или крылатых жуков с мамонтовыми бивнями. Оставалось еще сровнять эту руину с землей, утрамбовать ее и присыпать вывезенной почвой, с тем чтобы уже следующей весной место страдания и страха поросло свежей травой и стало обычным пустырем, который можно использовать для нового строительства, или военных упражнений, или игры в мяч. Ничто никогда и никому здесь не напомнит о былых ошибках.
      Ветер перебегал из одного конца заповедника в другой, затаивался, как игрок в прятки, в каком-нибудь дремучем ущелье и вдруг делал новую шумную перебежку по верхушкам деревьев. Птиц не было слышно ни одной, они словно вылетели по приказу генерала, чтобы не дисгармонировать с грохочущими действиями людей. И сами люди – я имею в виду военных – старались лишний раз не повышать голоса, объясняясь больше жестами в этой деловой обстановке, напоминающей финал погребения. Серый вор рассвета начал прокрадываться в нагретый покой ночи, звезды подернулись сизым облачным молоком.
      "Дело сделано, – спокойно размышлял генерал. – Выполнены самые фантастические из моих замыслов, и сами просчеты обернулись на пользу моим планам. Я снова начинаю игру на чистом месте, как алкоголик начинает каждое утро новую жизнь, забыв вчерашнюю. Назовем это "военным", нет, мягче, "военно-педагогическим генерал-майорством", и когда безродные мои солдаты начнут врастать корнями в эту унавоженную землю, я возобновлю свой эксперимент, продолжая, теперь уж без ошибок, культивировать симметрию моего замысла. Генерал, главный учитель, народный вождь… Когда-нибудь, через бесконечное число адовых кругов времени, я назову себя просто
      Мозгом. Генеральный Руководитель Разума, Верховный Мозг Мозгов, как вам это нравится?"
      Ветви ближних деревьев отбрасывали шаткие тени на неподвижную фигуру командующего, и казалось, что генерал строит сатанинские рожи, поводит плечами и приплясывает на месте. Он напоминает окоченевшего мертвеца, в которого вселили способность движения, но не вдохнули душу, отчего он испытывает безболезненные и тем более отвратительные муки.
      – Мой генерал! Наш генерал!
      Перед Громовым остановились в военном салюте два лейтенанта в обсыпанных прахом и порванных, недавно еще таких красивых мундирах, с чумазыми руками и лицами. Генерал ответил молчанием, но лейтенантам показалось, что его величественная голова в высокой шапке еле заметно утвердительно качнулась.
      – Мой генерал, – взволнованно сказали лейтенанты. Наш генерал, нам показалось, что в развалинах есть люди. Как будто там стонут и плачут люди и даже дети, которых надо, если вы прикажете, немедленно спасать.
      Лицо Громова исказилось оскалом улыбки, и лейтенанты в растерянности переглянулись, не зная, как истолковать высочайшую гримасу.
      – Полковник сказали, что по вашему приказу разрушение начнется лишь по выселении, когда в клинике никого не останется, а мы вот с лейтенантом слышали, как один мальчик просит… – начал Самсон, но
      Егор остановил приятеля, наложив руку на его обшлаг.
      – Да он же… Наш генерал-майор, вы… спите?
      "Шшш", – широко ответил ветер голосом листвы. Егор на цыпочках подошел к командующему и докоснулся до его ботфорта, затем поднялся рукой до ляжки, загипсованной руки и – отчаянный юноша – дотянулся до носа могущественного человека, такого же каменно-твердого и холодного, как остальные части его тела и одежды. Да, после этого не могло остаться никаких сомнений, генерал-майор Громов полностью состоял из камня.
      Тяжелая ворона, фыркающим движением крыльев затормозив полет, села на плоский верх генеральской шапки и начала с неторопливой обстоятельностью кокетки расправлять и укладывать клювом свое перьевое оснащение.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10