Дом боли
ModernLib.Net / Хафизов Олег / Дом боли - Чтение
(стр. 6)
Иван Полбин был до лечения глуховатым и картавым мужчиной в очках, с кудрявой бородкой и смуглой лысиной. Несмотря на интеллигентность, был он страшно предприимчив и цепок, что позволило ему достигнуть жалованья следующего ранга. Нащокин, напротив, брал свое усердием, потел, краснел и ждал, пока его потешное жалованье прибудет само собой. А между тем его визави (столы их располагались напротив друг друга) пропадал на половину дня, обдавал сотрудников алкогольным запашком, стирал со щеки чью-то помаду, успевал наделать за двоих и легко восстанавливал утраченное расположение начальства. Заряд, таким образом, только ждал искры. Однажды Полбин исподтишка подправил, подписал и сдал руководителю бюро рекомендацию, которую в течение длительного времени мучительно создавал Нащокин, и был пожалован вознаграждением, которое, впрочем, получил бы и так. Вспыхнул тяжелый скандал мужественных людей. Вежливый Нащокин назвал Ивана Прокоповича мудаком, а смелый Полбин бросил (и попал) в Прокопа Ивановича кактусом, повредил рекомендателю бровь и до смерти перепугал зрителей. Доставленный в клинику Нащокин описал в заявлении все как было, и после перекрестного Спазм-теста с привезенным в наручниках Иваном… (я совсем в них запутался) исследователи пришли к сенсационному выводу: один из арестованных, неважно какой, страдает неизлечимой болезнью крови, а другой – смертельный сердечник, хотя ранее ни тот, ни другой не подозревал об этом, и в этом их беда. Результат известен. Полбина и Нащокина положили на одну раскладушку и сцепили шлангами, так что если раньше они имели возможность избегать друг друга хотя бы иногда, теперь они буквально дышали друг другу в рот и питали друг друга, точнее враг врага, иссяканием собственной крови. В несколько дней такого лечения стало очевидно, что одноложцы, недавно казавшиеся цветущими мужчинами, действительно находятся при смерти. Они синели и сохли на глазах. Так продолжалось годы и годы. Наконец, как мы уже знаем, Иван Прокопович отправился утречком в туалет, почувствовал слабость, упал и убился об унитаз, как и рассчитывал Евсей Давидович, без всякого насилия. Ненормальная жизнь шла своим чередом. Как только выздоравливал один ненормал, комиссия выносила диагноз и приговаривала к лечению другого, а следом уже поспевал кто-нибудь еще, только что казавшийся себе вечнобольным. Нащокин выздоровел через какие-нибудь полтора дня после выздоровления своего кровного товарища. Свидетелем, если не соучастником, этого выздоровления стал А. С. Трушкин, который как слабосильный отпросился в тот день пораньше с работ. Все было просто: Нащокин страшно закричал (Ванька, сука, убери свой рот!), заколотил ногами, пустил пену ртом и быстро умер. Опять, как позавчера, ненормалы пережидали свой отдых между дисциплинами. Опять они питались, беседовали, дремали. И опять между ними присутствовал свежий труп товарища. – Возвращаюсь я в корпус, смотрю, а он так улыбается, машет мне свободной ручкой, – в очередной раз рассказывал Анастасий Степанович, облупливая свое очередное яичко, которое он откуда-то доставал и кушал в любой интервал времени. – И говорит мне тихонечко, словно булькает: "Подойди-ка, мой милый, да подключи мне кислород". Я и пошел тихонечко прочь. – Как же вы его выздоровление увидели: что – Ванька, убери свой сучий рот и прочее? – уточнял недоверчивый Арий. – А я притаился неподалеку, – отвечал Анастасий. – Что ж не подключили аппарат? – поинтересовался Голубев без всякого подтекста. – Потому что не моего ума это дело. Алеша пытался забыть о своем измученном существовании, но не мог избежать своевольным взглядом укутанного трупа, возвращающего его к мыслям о себе. Вслед за Нащокиным, он теперь знал, был диагностирован Голубев, за ним Анастасий Трушкин, истребитель Арий и, наконец, он сам. Казалось бы, пока можно было оставаться спокойным. Но процесс нормализации (он это тоже знал) не продвигался поступательным, логичным, понятным порядком. Выздоровление, как молния, могло пасть на любого. – А смотрите-ка, – продолжал неторопливое рассуждение Анастасий, – Спирин нормализовал Ерастова, Сомнов и Самогенов – Спирина, Силин – Абдрахитова и Гендель – Самогенова и Сомнова, а те уже общими силами уморили Володю Кзыл-Заде, который и положил начало нашему отряду. – Сейчас, стало быть, могут реализовать Голубева, – подхватил рассуждение Арий, заменяя жаргонным словом "реализовать" правильный и потому ненавистный термин, – а могут, через одного, Анастасия Степановича. Хрен его знает. – А тебе? – поддел Трушкин. – "Мене", – передразнил его Арий, как передразнивают образованные люди тех, кто неправильно употребляет слова. – Не для того меня так долго лечили, ломали и дробили, кажется, каждый суставчик, чтобы покончить со мной разом. Нет уж, я надеюсь еще пострадать – ведь я так дорого обошелся правительству. – Вот именно: слишком дорого, чтобы усугублять расходы, – заметил неумолимый Анастасий. И тут произошло неожиданное: Алеша, который уже начинал запутываться в уютном лабиринте дремы и воспринимать разговоры соседей как неясное толкование, вдруг почувствовал сильный удар палкой по руке. Вскочив с койки и растирая отбитую руку, он увидел, что остальные ненормалы также встревожены и подняты на ноги какой-то неожиданностью, источником которой был Голубев или что-то рядом с ним. Все смотрели в направлении Голубева. – Что вылупились? – едко спросил Голубев, тишайший Голубев, самый милый из всех буйнопомешанных. Никакие обстоятельства лечения до сих пор не могли его распсиховать, и вот наконец он как будто решил подтвердить свой диагноз: восстал яростный, решительный и потому немного смешной, с баночкой клея в руке. – Кто это меня?.. – начал вопрос Алеша, но по разбросанным осколкам баночек из-под клея, забрызганным, ушибленным внешностям ненормалов догадался и без ответа. Голубев забросал товарищей своими баночками. – Ну? – искривленным ртом повторил свой вызов Голубев и усмехнулся вдруг так мило и привычно, как будто все предшествующее было лишь розыгрышем. – Да я тебе… – Анастасий, одежда и прическа которого понесли непоправимый урон, вопреки пресловутой слабосильности, бодро набежал на прикованного ненормала, получил гулкий удар по лбу метко брошенной в упор баночкой (которая весело отскочила, шмякнулась и некрасиво разбрюзглась по каменному полу) и, зажав травмированное лицо, отбежал на исходное место. – Только подойдите кто-нибудь еще, – предупредил Голубев и взял в руку другой предмет своих рабочих принадлежностей: гигантские ножницы для резки картона, представляющие собой как бы два привинченных друг к другу римских меча. – Что мы тебе сделали, ты? – Арий приволокнулся было в сторону спятившего друга, но остановился на полушаге под действием зверского вида ножниц. Между тем Анастасий, не теряя ни секунды, отправился в сторону докторских кабинетов, ябедничать. – Я понял, на что вы намекаете, только подойдите. – Голубев взмахнул своим оружием, но пониже, послабее, без горячей убежденности в своем простительном бешенстве. Похоже было, что он не меньше других удивлен своим неожиданным приступом и начинает быстро скисать. Между тем клиенты, с необыкновенной живостью столпившиеся вокруг него, ждали какого-то смертельного номера и, не получив его, начинали выказывать раздражение. – Они погубили меня, понимаете, меня, а не Нащокина, – самозабвенно заговорил он, найдя опору в Алешином взгляде. – Нащокин был не Нащокин, а я, такой же внимательный, такой же милый. А я был не я, а скорее всего этот несчастный кактус, понимаете? То, что он был рекомендатором научного бюро, а я – учителем пения, ничего не значит, это не должно вас смущать. Если отбросить эту маленькую несуразицу, все станет на свои места, И вы сразу поймете, что Полбин – это не Полбин, а моя единственная жена Рита, – мы так же лежали с ней сцепленные на одной кровати; а кактус, которым он бросил в Нащокина, – это, конечно, не кактус, а я, которого она бросила. Кактус, Полбин, Нащокин и Рита – это же так просто. Это все я, которого доктор разложил на части, чтобы они извели друг друга, то есть меня. Ясно? Клиенты, поначалу напуганные буйством милого человека, снова перестали его бояться и слушали как заезжего лектора: одни насмешливо, другие сочувственно, третьи – просто так. – Хорошо, пусть Полбин был женой кактуса, но при чем тут ребята? – спросил его Арий, строгость которого возрастала по мере ослабления бешенства Голубева. – Ты обидел всех ребят! Тем временем подоспел по зову Трушкина Вениамин: низкорослый, пружинистый молодой профессионал, знающий, чего ожидать от себя в следующую минуту. – Ну-ка, посторонитесь, дайте пройти, где он? Они, Анастасий и Вениамин, остановились напротив прикованного безумца, уже окончательно ослабевшего и оробевшего, в мизансцене: "сын указывает отцу обидчика", где, правда, сын годился отцу в дяди. – В чем дело? – холодно задал вопрос молодой официал. Голубев, которому стало немного стыдно и очень страшно, опустив голову, теребил собственные пальцы, "заламывал руки" в томлении. – Он испугался лечения и сбесился… И клеем кидался… Трушкину по лысине… Чтобы не очень лез… – начали несуразное, громкое, одновременное объяснение ненормалы, одни в пользу Голубева, другие – против. – Я требую, прошу, чтобы меня просто выписали, – себе под нос промямлил Голубев, так что из-за шума, поднятого свидетелями, никто ничего и не расслышал. – Ась? – Вениамин сморщил напряженное лицо и раструбом приставил руку к своему уху. Все притихли. – Я только хотел сказать, – повторил Голубев на чуть большей громкости, – что я прошу вас как можно скорее выписать меня, пока я более-менее живой, потому что я чувствую себя нормально. – Так нормально, что кидаетесь с баночками на людей, – иронично, но без улыбки заметил Вениамин, вызвав угодливое подсмеивание пациентов. – Скажите-ка мне лучше, друзья, не успел ли он кого-нибудь из вас укусить? Говорил я, что буйнопомешанных не держат в общем покое на цепочке, вот вам и гуманизм. Настала очередь зрителей поникнуть. Поди-ка докажи, что тебя не успели укусить и заразить безумием! – Все равно каждый получит по сорок болевых инъекций в пупок, чтобы не ябедничали, – вскользь пообещал Вениамин, расстегнул белоснежный халат, предмет стараний юной, не успевшей пресытиться супружеством жены, и обнаружил под мышкой новенькую кобуру того фасона, что носят люди в штатском. Зрители притихли, словно набрали в легкие воздуха для того, чтобы как можно дольше не дышать, и с закрытыми глазами могло показаться, что в помещении не осталось ни одного из многих тысяч обитателей – все ушли. Даже тем пациентам, которые находились от зрелища слишком далеко, чтобы увидеть и понять весь его ужас, передалось всеобщее оцепенение. Один Голубев, который стоял с низко опущенной головой, не подозревал о том, что с ним должно произойти. В его смятенном разуме мелькнуло предположение, что все действительно разошлись и оставили его в покое, и он улыбнулся. Когда он поднял голову, Вениамин уже достал пистолет и держал его в руке так осторожно, словно тот мог проявить своеволие, выпрыгнуть из его руки и открыть огонь сам собой. – А то каждый будет заявлять, что он нормальный, выписываться и приносить вред, – обосновал свое намерение Вениамин. – Конечно, – поддакнул Анастасий Степанович, единственный из зрителей. – Ненормальные только так и заявляют, чтобы перехитрить врачей. Голубев все еще не понимал, что именно собираются произвести и с кем. Он улыбался санитару, милый, прежний Голубев, и пробовал просто объяснить свое поведение – не оправдать его. Так безнадежный семьянин, утративший инстинкты бродячего мужчины, в кои-то веки теряет голову и проводит ночь на незнакомом диване, а потом не может объяснить свой поступок не только жене, но и самому себе. – В уставе-то ведь клиники сказано, что лечение производится с добровольного согласия пациента, поэтому я и решил свое-то проявить… А то пусть я и не совсем нормальный, предположим СОВСЕМ НЕ, но моей семье-таки нужен кое-какой отец, пока его окончательно не залечили, то бишь не вылечили, потому что, я извиняюсь, им лучше придурочный, да живой человек, чем самый образцовый труп. – Мы так не считаем, – авторитетно возразил Вениамин. Похоже было, что этому начинающему медику еще не приходилось пользоваться пистолетом, и он не точно помнил, что именно и как следует нажимать. – Это не военный, а медицинский, – пояснил кто-то из осведомленных ненормалов. – Как, знаете, используют для стрельбы по редким хищникам, чтобы они заснули и их можно было безопасно перенести в клетку, не повредив шкуру. Голубев все понял, весь сжался и сморщился. – Так, ну теперь все понятно, – произнес Вениамин. – Мне просто надо было опустить вот эту собачку, предохранитель, как нас учили, чтобы приступить к стрельбе… Внимание. Станьте прямо, опустите руки и расслабьте все свои мышцы. Придется немного потерпеть. Вениамин прищурил левый глаз, выставил руку с пистолетом и прицелился так тщательно, как если бы едва уловимая точка цели находилась от него на отдалении нескольких сот метров, и выстрелил Голубеву в щеку. Пистолет негромко хлопнул, Голубев отлетел на спину, как будто сдернутый за волосы невидимой рукой, сказал "ох ты", дернул ногами и умер. – Отлично получилось, – удовлетворенно сказал Вениамин, убирая пистолет в кобуру. Он почувствовал облегчение после выполненного впервые задания такой важности, в успехе которого был не совсем уверен. – Теперь отстегните его и унесите на склад готовой продукции, а пол как следует протрите горячей водой. Ой, ключ-то от Голубева у меня.
Склад готовой продукции, ночную работу которого Алеша так злополучно подсмотрел, находился в подвальной части общего, главного здания, где также находились склады инструментов, лечебных материалов, пустые или кем-то загаженные, а следовательно, обитаемые подвалы с древними каменными сводами, испещренными современной похабщиной, какие-то казематного вида и/или назначения склепики, используемые для сваливания, запирания и забывания всякой хозяйственной всячины, и местами залитые черной водою, местами заваленные мусором от регулярных уборок ходы (лабиринты), в которые не рискнул бы сунуться далее нескольких жутких шагов ни один обитатель Днищева, нормальный или ненормальный. Неофициальным руководителем этого хозяйственного Аида был старик Грубер, тот самый, которому за катастрофическим, хроническим недостатком опытных специалистов мужского пола приходилось брать в руки то щипцы, то указку лектора, то калькулятор с гроссбухом, а то и топор. Не аристократичной же Юлии, припадочно-полной Облавиной, неумелому и неловкому мальчику Вениамину и не самому же Евсею Давидовичу Спазману махать топором! Должность смотрителя подвалов, повторяю, была неофициальной, в отличие от вполне легальной должности старшего санитара и полудолжности лектора, за которые Грубер получил свои наличные деньги. Нигде не было записано, что Грубер является, допустим, "директором подвала республики" или "генеральным мясорубом края", – ничего подобного. В сущности, ни Грубер, ни кто другой не мог отвечать за подземельную часть клиники, как не может ни один самый влиятельный вулканолог отвечать за подземную часть действующего вулкана, даже если документально он его директор и на этом основании имеет право занимать самый краешек его верхней части, поскольку, честно говоря, внутренняя часть представляет для него такую же тайну, как для последней козы, беспечно пасущейся на склонах. Просто, когда к Евсею Давидовичу обращались с просьбой что-нибудь получить из подвальной части или там спрятать, он без раздумья бросал: "А я-то здесь при чем? Для этого есть милейший Грубер", – чем лишний раз подчеркивал свой демократизм и нежелание навязывать свое мнение где не нужно. Или, когда члены какой-нибудь инспекции делали замечания по поводу мусорных завалов, или дурного запаха, или шума из подземной части, он отвечал: "За подземный порядок у нас отвечает милейший Грубер, что нисколько не умаляет моей ответственности", – и это было чистой полуправдой, во всяком случае, не совсем ложью, как многое из его слов. Самого Грубера, несмотря на ворчание, устраивала эта полуобщественная должность, и он отнекивался от нее каждый раз лишь до тех пор, пока его отказ не мог быть принят.
Вениамин нес носилки с телом Голубева спереди и был для Алеши неудобным партнером из-за разности в росте, а следовательно, в длине ног и рук и суетливой неожиданности движений. К тому же он, опьяненный первым служебным успехом, непрерывно болтал и мог, в зависимости от аллюра своих мысленных рассуждений или, точнее, голосовых мыслей, то неожиданно стать как вкопанный (при этом Алеша на него налетал), то разбежаться так, что ручки носилок норовили вырваться из слабеющих пальцев. В таком случае – эта мысль внушала Алеше неизъяснимый ужас – останки Голубева скатились бы с носилок на дорогу и от них, как от статуи, отлетела бы какая-нибудь нужная часть. – Килограмм восемьдесят, – болтал Вениамин. – Точно тебе говорю, что килограмм на восемьдесят – восемьдесят два мужичок. Я их столько, брат, переносил своими руками, что научился, как безменами, определять вес тушки вплоть до одного кило. Несу, хотя бы, Нащокина и прикидываю: ага, этот килограмм на сорок шесть, – и точно, Грубер швыряет его на весы, щелк, щелк, и объявляет: сорок шесть семьсот, четвертый, самый низший сорт. Веришь? Вениамин остановился, повернув к Алеше счастливое лицо, и тот налетел бедрами на носилки, едва не повалив и легкого санитара и труп товарища, и самого себя. – Вообще-то он мне нравился, – продолжал Вениамин как ни в чем не бывало, набирая скорость мелкого шага незаметно для себя. – А то наберут мелочи килограмм по сорок-пятьдесят и лечат их, лечат неизвестно для кого. Или стариков из одних сухожилий. Или ядовитого змея-наркомана, тьфу. Вениамин еще раз обернулся, на сей раз без остановки, и, не выдержав собственной напускной бранчливости, рассмеялся. В конце концов, все шло прекрасно, погода, и сам он, и дела в клинике, заповеднике и мире процветали, и у него, несмотря на все мужество, не было сил это скрывать. – А что с ними делают? – Алеша решил воспользоваться настроением официала. – Не с ними, а с вами, – ответил тот и замолчал, словно заперся изнутри в сейфе. Они обогнули клинику по тропинке, проложенной между густых колючих кубических кустов, на которых, казалось, можно было спокойно прилечь, один раз спустились по каменной лесенке, пересекли мостик через сухой бетонированный ручей и наконец, когда Алешины пальцы готовы были непроизвольно разжаться от тяжести, вышли к маленькому, сероватому, днем совсем не грандиозному памятнику основателю (Петр Днищев, 1899-? Все другим.), рядом с которым находился склад. – Слава тебе… – Вениамин щелчком выбил себе из пачки папиросу, присел на один из ящиков, составленных кружком для сидения и ожидания очередной работы, и принялся курить, стряхивая пепел чаще, чем тот успевал нагорать, пока склад был заперт и никто не собирался его отпирать. Алеша тоже присел. Огромные, как шмели, чернильные мухи с низким гудением садились на укрытое тело буйнопомешанного, неторопливо прохаживались по простыне в поисках места проникновения во внутрь, вращали очкастыми головами или чистили толстые ворсистые нитки своих цепких рук. Другие прочесывали мшистую поверхность разделочного чурбана и окружающей площадки в поисках поживы. Сильно пекло от неба и земли. Вениамин был весь мокрый, как будто его облили из ведра. "Вёдро", – подумалось Алеше, и он улыбнулся. Вениамину показалось, что он угадал мысли ненормала. – Действительно, – сказал он, – такое всемирно-историческое заведение, у которого просят поделиться опытом лучшие специалисты со всего мира, работает инструментами прошлой эры: топором, пилой, щипцами да молотком – все вручную. Иногда становится немного стыдно за нашу науку. Вот приезжал к нам тут один ученый из Гренадии (не то Гренлады), который считает себя жалким последователем Спазмана, так он рассказывал, что у них нормализованному просто дают проглотить крохотную цветную таблеточку со сладкой оболочкой, после чего он исчезает и от него остается чистенькая одежда, даже не подпорченная испражнениями. Фирма. Евсей Давидович только усами пошевеливал на такие сообщения, а иностранные мастера буквально целовали ему руки. Они со своими электронными нормализаторами не могут (и не смогут) достичь и половины наших результатов. Поэтому, когда некоторые говорят, что у них там то, а у нас тут это… – Вениамин постепенно приблизился к точке зрения, противоположной той, которую он начал развивать, и вдруг встал, и порозовел, и заулыбался, и стал запоздало прятать папиросу в смуглом кулачке. Подошел, точнее, подскочил старший санитар Грубер. Старший санитар парадоксально напоминал генералиссимуса Суворова минус косица, ботфорты и звездатый мундир, плюс белый халат, колпак и разношенные сандалии со звякающими, как шпоры, застежками. Его сушеная, вяленая, дубленая, мумифицированная физиономия вся состояла из острых пиков, пропастей и извилистых русл и олицетворяла нечто древнее (XVIII век), вредное и змеино-мудрое. За ним тащилась нестарая грудастая женщина, вся в трауре, вздохах и слезах, что-то вымаливающая. – Какая жена? Какая жена? Не знаю никакой жены, – продолжал Грубер какое-то свое брезгливое объяснение, которое ему, вероятно, приходилось делать не раз и не два, а каждый раз при выполнении строгих правил клинического распорядка. – Вы как вчера на свет родились. Он ловко метнул тяжелую связку ключей на брелоке Вениамину, ожидавшему внимания с собачьей преданностью, и с какой-то натугой недопонимания посмотрел на Алешу, но промолчал. Виляя всей своей юной душой, младший санитар бросился отпирать ворота хранилища. – Сложно, очень сложно разговаривать с вами. – Грубер вернул женщине подсунутую ею серо-голубую бумагу с малиновым ободком и скорым шагом, как от кусачей собаки, бросился в дохнувшие сыростью недра. Молодые люди осторожненько, чтобы не навернуться с крутых ступеней, понесли за ним труп, а следом поплелась и женщина, которую Алеша мысленно окрестил "вдовицей". Имя Рита, "моя единственная жена Риточка", шло ей настолько, что его стоило бы присвоить даже в случае несовпадения. Притом она все порывалась обойти, оттеснить заднего носильщика и что-то сделать укрытому Голубеву (потрогать? посмотреть? благословить?), и ей мешала только узость лестницы, что также указывало на ее причастность трупу. – Вы Голубева жена? – спросил Алеша через плечо, когда его сочувственный голос не мог быть услышан официалами. – А в чем дело? – Голубева (ибо это была она) посмотрела на Алешу суженными припухлостью и без нее небольшими голубенькими глазами, с надеждой и подозрением. – Ваш бывший муж, мой бывший приятель (получилось не очень ловко) так много и так часто мне о вас… Вдруг перед ним всплыло воспоминание о собственных женах, точно так же слетевшихся на известие о его нормализации, и он смолк. – А он вам, как своему другу, не оставил хоть чего-нибудь передать? Ведь вам должны были хоть что-нибудь выплачивать за наши мученья? – оживилась вдовица сквозь траурное одурение. – Вы ошибаетесь, – невежливо ответил Алеша. Носилки с трупом деликатно приземлили. – Миленький Грубер, – сразу приступила "моя единственная жена Риточка", тиская руки. – Вам никогда, никогда не войти в положение жены, лишенной своего мужа. – Отчего же? – справился старший санитар с саркастическим удовольствием. – Мы не обязаны в это вникать! – задорно поддакнул звонкий Вениамин. – Оттого, что килограмм мяса в магазине, где его нет, стоит А рублей, а на базаре, где оно бывает, Б рублей, и я на свою жалкую (высмаркивание) пенсию по мужу, 10 Б, могу приобрести по В граммов мяса на один человеко-день, в то время как у меня имеется собственный супруг, здоровенный откормленный мужчина, который никогда не пил и прекрасно сохранился. – Мне все это известно, – с нескрываемым удовольствием ответил Грубер, большой любитель психологических парадоксов, и щелкнул весами. – Но у лежащего перед нами юноши тоже есть родная жена, даже две, и мать, которая годится вам в сестры. Пока Грубер набрасывал что-то в свой журнал и не отдавал никаких приказаний, Алеша огляделся. Вдоль стен шли многоярусные полки, что-то вроде каменных полатей, на которых под стеклянными герметическими колпаками покоились останки вчерашних пациентов. Здесь были и уроды, и больные самых разных типов, и люди, по телам которых невозможно было определить, в чем состояла их ненормальность (физическая, душевная или социальная) до того, как они подверглись нормализации. Он пошел вдоль полок, как вдоль музейных витрин или надгробий, что здесь совпадало, рассматривая этикетки с краткими биографическими справками и вглядываясь в лица (или то, что осталось от лиц) и тела вечноживых. Как звучали их голоса, как передвигалось тело, что бродило в душе во время той, догробной жизни? Некоторые полки уже или еще пустовали, поскольку тела хорошего качества тут же утилизировали, а совсем плохого – аннигилировали. На других представлены были лишь части тела, остатки невостребованных личных вещей или горсть пепла, "прах покойного". Алеша так увлекся изучением этого незаконченного романа в этикетках, что не услышал поднявшегося возле весов переполоха. – "Семен Волкогонович Самогенов, – прочел Алеша под одной плавающей головой. – Родился в семье нищих крестьян. Достиг полного телесного и нравственного совершенства через 58 лет, после 2-летней интенсивной нормализации по методу Спазмана (стандартная формулировка). Член правящей педагогической партии, выпускник механического техникума в городе Улан-Тюбе, остроумен, жаден, добр, труслив, алкоголик. В клинику доставлен по многочисленным заявкам родственников. Подвергнут сбиванию автомобилем, полному излечению и повторному сбиванию, уже трамваем, после которого произошла радикальная физическая, моральная и нравственная нормализация. Письменная благодарность родственников". "А ведь меня тоже, кажется, родственнички", – впервые сознательно дошло до Алеши. Он вспомнил терпеливую настойчивость жен, попреки матери и их необъяснимое единодушие относительно его ненормальности, и словно дым вдруг сошел с глаз. "Вас бы сюда", – подумал он с искренней злобой к людям, желавшим ему добра. С симпатией он вгляделся в плавающую в зеленоватом растворе голову выпускника механического техникума – все, что от него сохранилось. Густые и длинноватые для такого пожилого человека волосы без малейшего намека на редение дыбились и колыхались в микроскопических токах жидкости. Щеки были раздуты, как у подводного пловца, набравшего побольше воздуха впрок. В целом голова производила чрезвычайно приятное, бодрое впечатление, несмотря на некоторую отечность, естественную для этого состояния, и напоминала отлично выполненный восковой муляж. "Бедный Семен Волкогонович, – со светлым спокойствием подумал Алеша. – Вот ты и попал в свою вожделенную стихию, но, как нарочно, не можешь ее вкусить". Алеша прошел мимо вертикальной витрины или, как он успел назвать это сооружение, "аквариума" с уже знакомыми и потому не очень интересными Полбиным и Нащокиным, подвешенными одной веревкой за ноги, как связка бананов, которые хозяйка припрятала под потолком кладовой да там и забыла, чтобы с досадой обнаружить только на следующий год, они засохли и покрылись паутиной. В аннотации было лаконично, но не без поэзии замечено, что они не могли жить по отдельности, ибо питались кровью друг друга. Одноложцы оказались единственными знакомыми Алеши в подземном мире. Далее его путешествие погрузилось в такие дебри времени, каких он не предполагал в истории болезней. Один зал мертвых следовал за другим, экспонируя постепенный переход от комфортабельных, кондиционированных чудо-гробов с электронной начинкой, в которых готовые клиенты могли безвредно находиться хоть целую вечность, пока их не востребуют или не утилизируют, до наивного, порядком одряхлевшего пластикового модерна, где трупу нельзя было уже заглянуть в глаза из-за непроницаемой крышки, и, наконец, в жуткое национально-освободительное средневековье. Архитектура и оформление залов также менялись соответственно эпохе. Бородатые интеллектуалы и их ногастые интеллектуалки в мини-халатах, запускающие по яйцевидным орбитам, словно бумажных голубков, не то ракеты, не то какие-то элементарные частицы (фрески сильно обветшали), уступали место зерновым и батальным картинам, в которых, помимо их обветшания, больше затронувшего более современную и, увы, менее доброкачественную живопись, общего было то, что прямо или косвенно, так сказать, в кадре или за кадром, в них присутствовал Петр Днищев, персонаж, узнаваемый не столько по внешности, которая менялась от огромной бородищи и шевелюры архаического периода, через донжуанскую бороду периода среднего, героического, до положительной, но кисловатой, бритой физиономии современности, сколько по его канонизированным атрибутам, известным каждому младенцу: бескозырке, тельняшке, белому (окровавленному, простреленному) халату, книге в одной руке и нагану (сабле, ножу, скальпелю, шприцу) в другой. Зал следовал за залом навстречу Алеше. Свет постепенно тускнел, словно лампы постепенно слепли, а в некоторых залах померк совсем. Из таких веяло гробами, и Алеша едва решался заглянуть в них, как в пропасть, с зажженной спичкой, перебрасывающей оранжевые отсветы с одного нагромождения на другое, хотя и понимал, что там не может находиться ничего более жуткого (куда уж более), чем в других местах, где было нестрашно. Состояние пола, стен и потолков тоже ухудшалось. Кое-где пол был разобран или разрушен, так что приходилось не без риска перебираться по балкам фундамента, а стены были замалеваны так небрежно, что сквозь полудетскую революционную мазню проступала живопись еще более глубокого прошлого: какие-то долгополые белобородые старцы.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10
|